ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

twenty-one.

Настройки текста
      В Рождество мы с Диком привычно курили на балконе, наблюдая за переливающимся вечерним городом. Часы в гостиной отбили пять, но Орлеан уже укутался во тьму, рассыпал по небу звезды и зажег в оконцах свет, озарил улицы огнями иллюминации. Даже далекая субурбия, обиталище креолов и представителей мексиканской диаспоры, залилась светом и преобразилась. Я только вернулся с работы — работы с утра было по самое не хочу. С традиционным рождественским гимном о малом городе Вифлееме у нас выступил детский хор из городской филармонии, а за ним местная светская дива, популярная певица Бонни Холл, с которой меня услужливо познакомил Флауэрс, исполнила под аккомпанемент нашего джазового оркестра песню о любви, снеге и зимних забавах. В общем, о всем том, о чем большинство наших слушателей не имело ни малейшего понятия.       Внизу, прямо под нами, копошились люди — толпа все прибывала и прибывала, блестящие автомобили и подводы, груженные крупнокалиберными подарками для дражайших родственников, рассекали толпу. На соседнем балконе в птичьей клетке хохлилась канарейка; через полгода соседи выставят на окно клетку со своим ребенком-младенцем, ныне орущим за стенкой хлеще оперных певцов. Рождество я планировал встречать у Флауэрса — там соберется весь свет и цвет Нового Орлеана; там уже наряжена елка, там уже накрыты столы, уже приготовлены подарки и алкоголь, уже размышляют над тостами и томятся в ожидании гостей. Так что нужно прихорошиться ровно до той степени, чтобы и не прослыть не бывавшим в домах мод болваном, и не стать приманкой для хищной дочери Флауэрсов.       О, малый город Вифлеем, ты спал спокойным сном       Когда рождался новый день в безмолвии ночном.       Внезапно тьму рассеял небесный, дивный свет,       Родился Тот, Кого народ ждал много, много лет.       Напевая, я стоял перед зеркалом и поправлял манжеты пиджака выходного костюма-тройки, галстук-бабочку, монокль в золотой оправе и набриолиненные дочерна волосы. Самому не верилось, что могу так выглядеть. Из зеркала на меня глядел, что называется, представительный, респектабельный молодой человек при полном параде да с розой в петлице и с часами на цепочке, щеголеватый франт, из тех, коих я так презирал — с набитым сотенными кошельком и раздутым самомнением.       Дик вынырнул из-за моего плеча, оглядел острые подплечники моего пиджака и передернул плечами:       — Это что, так нынче модно?       — Последний писк, — из меня так и лилась гордость собою.       — Что же ты не пищишь от восторга?       Он прошел дальше и уронил свое тело в плюшевое кресло, зубами вскрыл бутылку пива. Скучливо спросил:       — Ну и куда ты такой красивый?       — У Флауэрса сегодня торжество, — я вертелся так и этак перед зеркалом, оглядывая себя со всех сторон, как какая-нибудь девица перед выходом в свет. Не то слово — красивый! Шикарный. Может, даже слишком. От дочки Флауэрса, я звал ее Мадемуазель, сегодня точно будет запросто не отбиться.       — В честь чего торжество?       — Ах да, счастливого Рождества, Ричард.       — Ой-ей!       — Ну а если подумать, — я склонил голову, проверил, крепко ли застегнуты пуговицы жилета. — Разве богатым дядям надобен повод, чтобы устраивать торжества? Мой достопочтенный друг мсье Флауэрс из тех дядь, что ездят на красных «паккардах» с белыми покрышками.       Дик ошеломленно замер, как громом пораженный, и протянул:       — На «паккардах»…       — Да. — Всем известно, простые смертные не ездят на «паккардах», да еще на красных с белыми покрышками.       Дик помолчал, обдумывая, осмысливая, проглатывая. Смочил горло и вновь подал хриплый, мокрый от пива голос:       — Пирушка, значит, намечается… Что ж ты так вырядился-то? Не жалко будет костюм винищем заляпать?       — Мой друг, костюм — это вторая кожа. Встречают, как известно, по одежке, и, если первое впечатление о вас сложится правильное — то бишь, самое что ни на есть приятное, — вас не станут провожать по уму, потому как не пожелают вообще от себя отпускать. Стиль, его наличие или отсутствие, дорогой мой, определяет ваш статус в глазах других. У моих друзей есть дурная, не спорю, но весьма занятная привычка — судить о книге по обложке. Они не завзятые книгочеи, зато шкафы их полны коллекционными изданиями с рук известнейших букинистов. От того, насколько хорош мой гардероб, зависит, нальют ли мне в вечер кальвадоса, угостят ли головкой камамбера. На таких мероприятиях должно блюсти строгий дресс-код.       — Ну, допустим, сыра ты все равно много не съешь. Но что это за друзья такие, которые не нальют тебе выпить, если ты… Как это… Будешь таким, какой ты есть, а не таким, каким они хотят тебя видеть? Что, если ты нарушишь этот черт-знает-как-его-код? Что тогда? Это не друзья, это вшивые гниды какие-то. Нельзя ли обойтись без всей этой лабуды?       — Никоим образом. Мои друзья… — на этом слове я неволей споткнулся, — не одобрят подобный аскетизм.       — Я думал, первоочередно то, что представляет из себя человек, а не то, какая у него упаковка. Даже если человек не подарок.       Я еще раз посмотрел на свое отражение, в его лукавые близорукие карие глаза. Тень моя упала на стену за креслом, в котором сидел Дик, но в зеркале не отразилась.       — Не стоит гнаться за модой. Она переменчива, знаешь, — меня нервировал его наставительный, всезнающий тон. Я просто не мог принять, что суждения Дика во многом не уступали моим, а беседа наша сделалась своего рода состязанием. — Через год и твой пиджак с подплечниками выйдет из моды.       — Важно хорошо выглядеть в моменте, — упрямо повторил я. Хорошо выглядеть — это устойчивый постулат, обеспечивающий достойное реноме; Дик уже пошатнул его, посеяв во мне сомнения своими вескими, черт возьми, доводами, да как он посмел… И все же, и все же…       Все же все, что на мне надето, все это щегольское барахло — не по мне и даже широко в плечах (руки бы оторвать недотепе-портному!). Оно ничего не значит, как и декоративные рыцарские доспехи в каминном зале Флауэрса, за забралом коих — свистящая пустота. Черт, я внук фермера-скотовода, при ходьбе опиравшегося не на трость с золотым наконечником, а на тяжелое, видавшее войну и братоубийство винчестеровское ружье. Я не из круга Флауэрса и никогда не буду. Кого я пытаюсь обмануть?       Ты думаешь, что есть во мне что-то безбожно благородное и убого провинциальное. Это так, оно взаправду есть. Я дочь офицера Конфедеративной армии, зажиточного фермера, строителя городов в техасских пустынях, а ты его внук. Это на нас паразитировали миссионеры, это мы несли цивилизацию в одичалые, богом забытые края; это мы жили в вечном противостоянии с песчаными бурями, в вечном ожидании городского приказчика, что привез бы нам на край света мыло или бальзам от солнца. Мы не деревенщины; мы — вот кто истинная элита, а не чинуши-лизоблюды да вшивые коммерсанты.       Обуваясь в передней в лаковые туфли, я предложил Дику сопровождать меня на приеме. Больше народу — больше радости Флауэрсовскому роду. Я знал, что Фанни собиралась праздновать с семьей, и Дик на Рождество остается совсем один.       — Окстись, я рожей не вышел, — плюнул Дик себе под ноги. Он понимал, что его шляпа-цилиндр не сотворит из него денди, что мои друзья примут его за неотесанного дикаря, как только увидят. Таков его фатум, он для них персона нон-грата. Сие понимали мы оба.       Не друзья. Вшивые гниды. Вшивые коммерсанты. Каждый — маленькая, скачущая, несущая гниды вошь. А техасцы — все до единого деревенщины, будь они хоть коммерсанты или государевы люди в седьмом колене. А я не деревенщина, я новоорлеанец, я сын Нового Орлеана, здесь я живу, здесь я родился, пусть и спустя семнадцать лет после своего рождения. Ироды думают, будто я им земляк, будто по-французски я изъясняюсь наравне с ними, будто все, что за пределами штата, мне чуждо и неведомо, пусть думают. На чужой земле чурайся немилости господ. На улице за мной увязался колядовавший ребенок, одетый ангелом, он был с монастырской школы. Похоже, и в Орлеане церковники, держащие школы, в каникулы гонят детей попрошайничать на нужды церкви.       Нам пела Бонни Холл, ее темнокожий пианист, бренчавший ей на рояле и странно походивший наружностью — покатым лбом и скошенным подбородком — на цирковую обезьянку, всюду за ней таскался, передвигаясь по залу рывками. Позже за рояль уселась дочь Флауэрса, разложила для виду перед собой ноты и исполнила выученную на зубок и двести раз отрепетированную (судя по скованности пробегавших по клавишам пальцев) старую-добрую «Милую Эни» Стивена Фостера. Просторный, но битком набитый зал освещала гроздь хрустальной люстры, тут и там громоздились пирамиды из бокалов с шампанским, в качестве аперитива гостей угощали коктейлями — спиртовыми и креветочными, а я самозабвенно скучал в уголке тет-а-тет с бокалом дюбонне и одеревенелой улыбкой на лице, без очков наблюдая за расплывшейся елкой, пока остальные таращились на Мадемуазель. Елку венчала звезда, а мне виделся крест, и Мадемуазель сидела не за роялем, а за органом, и в окнах было черным-черно, а мне мерещился холодный лунный свет…       Ночь, сочельник перед Рождеством, мне девять лет. Отзванивает колокол — колокола как школьные, призывающие к возвращению в пустующие классы и порядку, священник у алтаря как учитель за кафедрой. Служба подходит к концу, церковный хор — певчие на клиросе — замолкает, за ним же следует орган; Мадлен ведет важные переговоры со священником, облаченным в праздничную фиолетовую сутану, сквозь толстое цветное стекло витражей пробивается свет луны и сливается со светом от лампад. Я стою подле статуй святых, блаженных, всевидящих и всепрощающих, в храме холодно, и я греюсь в лучах их славы. Божья Матерь с младенцем в руках смотрит сверху-вниз, но как бы снизу-вверх, на меня. Было бы интересно взглянуть на себя с такого ракурса или узреть себя во младенчестве — в пеленках, в слезах, в материных руках. Это только сочельник, а завтра Рождество, и я опять не пойду в школу и не буду слушать, как другие ребята хвастают подарками из рождественских чулок. Кое-кому Санта подарил двухколесный велосипед с клаксоном, кому-то куклу с гнущимися суставами и кукольный дом впридачу; мне же старый пердун не подарил ничего, и не потому, что у нас не было ни елки, ни камина, это удовольствие нашей маленькой семье не по карману, но потому, что я в него не верил. Мадлен только и принесла накануне немного мармелада, и это все, чем мне приходилось довольствоваться. Рождество было не волшебным праздником, который сулит исполнение всех желаний и который ждешь-не дождешься, а священным таинством. С самого начала адвента дети не могли думать ни о чем, кроме праздника и приближающегося чуда, а я думал о том, как по его окончании Мадлен сорвет с дверей церкви рождественский венок, обозвав подобное украшательство кощунством, и примется гасить все четыре свечи пальцами, не жмурясь от боли.       Неожиданно Мадлен хватает меня под мышками и тащит в лапы к священнику. У него суровое, страшное лицо, черные волоокие глаза, волосы как густой, вязкий мазут. Перстами он касается моего лба, я бьюсь в руках матери, елей вырисовывает мне на лбу крест. Все в порядке, просто помазание масличного креста (пусть я даже не болен и вовсе не собираюсь отходить в мир иной), но я сломя освященную оливой голову несусь прочь из храма, кожу выше глаз так и ест.       У Мадемуазель загорелые, отлитые из меди руки, золотые от колец, душистые от масел и парфюма. Эти руки Мадемуазель без конца трет мылом и проволочной мочалкой в ванной, пока кожа не начнет слезать шмотками. В своем пышном кремовом платье в пол она похожа на торт. Уж не намек ли на свадебный? Я целую руки ей и ее матери, жму руки с ее отцом и насилу сдерживаю рвотный позыв. Запасы алкоголя стремительно опустошаются, тосты сменяют тосты, на стол подают индейку с клюквенным соусом, глинтвейн, сливовый пудинг и малиновый шербет, я выворачиваю руку, когда Мадемуазель берет меня под нее. Нет, я не ходил на мессу в сочельник. Нет, не видел нового фильма с Рудольфом Валентино. Нет, я не хочу танцевать, с этим бы лучше справился любой жиголо. Чего я хочу? Домой, чашку горячего чаю, почитать «Госпожу Бовари» в оригинале, дать Дику, не снимавшему в помещении шляпы, оплеуху и завалиться спать.       К Новому году похолодало — несколько дней кряду ртуть держалась ниже двадцати по Фаренгейту, и Миссисипи сковало тонким слоем льда. В доме не было проведено даже паровое отопление, котельные работали на особняки в Пританее и других престижных районах, пусть те и были оснащены каминами. Казалось, от холодных ветров не было защиты, ведь ставни на окнах предназначались для того, чтобы в летний зной сохранять в помещении прохладу. Я вспомнил, как в зиму Мадлен спасала квартиру от холода, и, следуя примеру матери, расставил в комнатах железные ящики с горячими угольями, они давали хоть немного тепла. Мы с Диком начали одеваться плотнее и пить больше, чтобы согреться. И пить нам, по правде говоря, очень нравилось.       — У тебя восемь глаз, четырехглазый.       — Спорим, что ты не осилишь еще один литр?       — Спорим, что ты уже после следующего литра побежишь отлить, как девчонка?       — Спорим, что ты не сможешь плюнуть в потолок?       — Да я только этим всю жизнь и занимаюсь.       Смех наш звучал в унисон с плачем младенца за стенкой. Но тому было и неприятное последствие — наутро голова болела, точно ее сдавливал обруч тернового венца. Могу ли я отныне считать себя великомучеником? Да и кто думает о последствиях в цветущие лета молодости?       Пока я разъезжал по городу с визитами к так называемым друзьям или артистам (их приходилось уламывать, чтобы выступили на нашем радио), Дик играл в барах и околачивался на бирже труда, время от времени подрабатывая тут и там, в общем, где только брали. Иногда он выкраивал в своем дырявом расписании свободное время и встречал меня вечером с работы, и мы вместе глазели на марширующий по городу праздничный оркестр, шли в кафе или на ежегодную зимнюю ярмарку, торговые павильоны там были завалены елками, доставленными гужевым транспортом с севера. Я изо всех сил сохранял дистанцию, не подпуская Дика к себе близко и не привязываясь к нему, я не считал его другом, не думал о нем как о друге, убеждая себя, что друзья мне не нужны. Не нужно строить никаких воздушных замков, перекидывать через пропасть к сердцу другого человека мосты, иначе потом будет очень больно сжигать их.       Утром в канун Нового года консьерж попросил меня спуститься к телефону. Звонил Джин. Он всегда был бесшабашным — мог позвонить и среди ночи только затем, чтобы сообщить, что у него, например, чешется пятка, и на редкость упертым — не отходил от телефона, пока ему не ответят.       — Фредди, приятель, с Новым годом, друг! — ну что за дурацкая у него привычка орать в трубку? — Я тебя разбудил? Извини!       Я поморщился и отвел трубку от уха.       — Не прощу, — в шутку пригрозил я, и тут же смягчил тон: — И тебя с праздником, дорогой.       Джин на том конце провода громогласно рассмеялся.       — А я сижу на телефоне, обзваниваю всех с поздравлениями, и вон дозвонился до Мура. Помнишь, Фред, как мы его хватились, когда он куда-то запропастился?       — Ну. Случилось с ним что?       — Нет, слава богу! Катается на лошадях на Пончартрейне. То, что доктор прописал, а доктор ведь реально ему прописал. В следующем сезоне мы увидим его на ипподроме в числе наездников, он сам это пообещал!       — Хорошо, что он взялся поправить свое здоровье.       И если Мур, ведший немодную жизнь трезвенника, прогнозировал свое скорое исцеление, то прогнозы погоды к концу декабря были не самые утешительные. Шел снег, им припорошило цветы на соседских балконах и крыльцо парадной, но новогодние гуляния тоже шли, а с наступлением темноты набрали полный ход. Мы с Диком, одевшись потеплее, вышли из дома, остановились у «Очага», Дик достал сигареты, я — зажигалку с травлённой на стали мордой оленя, что окаймлена ветвями рогов. Мы закурили, постояли, глядя в темное небо и светлые витрины кафе, и двинулись дальше.       Дик не праздновал с Фанни, а я — со своими друзьями, потому как общество Флауэрсовских бонз со всеми их помпами мне опостылело, и вышло так, что мы с Фортнером остались вдвоем. Мы шагали по взбудораженному городу, держась то с краю вывалившей на улицы толпы, то оказываясь в эпицентре столпотворения, и вокруг сверкали вывески, гирлянды, растянутые по фасадам зданий и в кронах деревьев и увивающие телеграфные столбы, многочисленные световые конструкции — кареты, запряженные лошадьми, олени, кольцующие улицу арки. В Хьюстоне я не видел ничего подобного, видимо, бюджет такого гиганта, как Новый Орлеан, взаправду был резиновый и прекрасно справлялся с удовлетворением запросов прихотливых горожан.       Под сенью гирлянд, блестящих золотым, окруженные иллюминацией всевозможных цветов, мы миновали редакцию «Нью Орлеанс Халсион Дейз», здание муниципалитета, универсальный магазин, пустующий дом призрения — кто же знал тогда, что через каких-то десять лет он будет стоять переполненным обездоленными. У здания главного телеграфа мы вновь устроили привал.       — Обожди меня, — я протянул Дику свою зажигалку и вбежал по осклизлым ступенькам внутрь.       СЧАСТЛИВОГО НОВЫЙ ГОД ТЧК НЕДОСТАЕТ ЛИ ТЕБЕ ЧЕГО ЗПТ ОТПРАВЬ ТЕЛЕГРАММУ ТВОЙ ФРЕДДИ       Телеграмма скорая, пришлось немного доплатить, но это гарант того, что в хьюстонском отделении телеграфа на почтамте скоро дернут с каникул мальчишку-рассыльного.       Дик смиренно ожидал снаружи, баловался зажигалкой, играл с огнем, но не курил. Я выдохнул в морозное небо без единой тучи облако пара и, стараясь излишне не стучать подошвами ботинок по оледенелой мощеной дороге, подкрался к нему со спины, а затем с воплем схватил его за плечи и встряхнул, чуть не повалив на землю. Дик, застигнутый врасплох, импульсивно рванул прямиком на меня:       — Фу-ты ну-ты, тебе всегда обязательно подкрадываться?!       — Полно. Посмотри, какая красота вокруг!       — Да сколько ж они бабла из казны штата на эту красоту угрохали!       — Выше нос! Мы ведь сходим куда-нибудь поесть? — я обнял его за плечи.       — Перед выходом же ели! — заартачился он.       — Хочу еще.       — Долбаный проглот.       — Ну же, улыбнись, улыбнись, — пропел я, взял его за холодные щеки и потянул в стороны.       — На помощь, насилуют!       Откуда-то из-за крыш домов в воздух взмыла осветительная ракета и обагрила наши лица — счастливое мое и возмущенное лицо Дика — красным. Осветительные ракеты, как на войне. Война, сама по себе представляющая регресс человеческой нравственности, — главный движитель научно-технического прогресса. Мне закралась мысль: а ведь когда кто-то носит с собою сигнальные пистолеты, кое-кто может пронести на праздник настоящий пистолет.       Кафе документировали полную посадку, а толпа тем временем стекалась на площадь Джексона, подтягивалась с окраин, брела по подсвеченным мостам, по дорогам, на эту ночь очищенным от конных и автомобильных экипажей. Пронеслась весть, что на площади собираются дать салют; там же расположились всяческие увеселения, там выступали артисты и торговали снедью. Праздником пахло за многие мили, и, маневрируя в толпе, мы с Диком вскоре вышли на площадь. Часы-куранты на одной из башен здания полицейского управления еще не отбили двенадцати, стало быть, нам остается только ждать.       Горожане вовсю развлекались, мужчины бились на кулаках в местном балагане, дети соревновались в метании дротиков в воздушные шары, иные стреляли из лука по яблокам и чужим головам. Жизнь била ключом, особенно у впавшего на зиму в спячку фонтана — там на помосте играл оркестр, а ребятня, оббегая помост круг за кругом, играла в салки. Стайка детей врезалась в нас с Диком и тут же разлетелась по сторонам. Музыка влекла сознание, мне хотелось петь, и я пел, кружа по площади и степенно забываясь. Музыка иногда действует так, что просто выпадаешь из реальности, и на работе со мной такое случалось все чаще и чаще. Представьте, что у авиатора потемнеет в глазах в полете — тогда, без сомнения, быть беде. Быть беде, ежели радиоведущий начнет забываться в эфире. Но сейчас не о грустном.       Сошел Христос в долину слез, чтоб в небо нас привесть,       И в царство зла с небес пришла Евангельская весть.       О, звезды! Весть о Чудном несите вдаль и вширь       И пойте песнь Тому, Кто есть, Кто всем дарует мир.       — Зачем нам тут быть? — Дик резко оборвал мои песнопения. — Вдруг случится давка, ног ведь не унесем.       — Я хочу посмотреть на салют, — отбрил его я и продолжил петь в единении с оркестром. У меня замерзли руки и ноги, но мне, право, очень хотелось посмотреть салют.       В тиши ночной дар неземной спустился к нам с высот.       Людским сердцам Господь всегда дары в тиши дает.       Неслышно и незримо, средь шума, бурь и гроз       Готовым ждать Его принять является Христос.       В толпе Дик явно кого-то разглядел — и как преобразился! Выпрямил плечи, поднял голову, поправил старенькую теплую куртку. Я все глядел в сторону, изучая менявшие цветовую гамму светодиоды одной вывески, и он огрел меня по плечу. Из толпы к нам вышла девушка — голова крыта капором, длинная юбка, кашемировая шаль. Она не из флэпперов, но чудо как хороша.       — Бога ради, Ричард! — ее румяное от мороза лицо осветилось неподдельной радостью. — Какая неожиданность и какое счастье тебя здесь увидеть!       — Здравствуй, Фанни, — и в голосе его произошла разительная перемена. Тон стал более учтивым, сам тембр голоса деформировался, обмяк; да и сам Дик держался не так уверенно, не так борзо, он боялся спугнуть ее проявлением бескультурья, нелитературными выражениями, грубыми повадками, страшился опростоволоситься, и страх этот диктовал ему каждое его слово, каждое движение. И в самом деле, подумал я, она ему дорога. Как людей меняет любовь, просто диву даешься.       Поддавшись порыву, Фанни потянулась и оставила на его скуле невесомый поцелуй. Дика бросило в краску, несмотря на то, что у них уже имелась и более близкая, интимная связь; когда Фанни его целовала, он не кричал, что его насилуют, когда она звала его Ричардом, он ее не поправлял. Он не любил свое имя, но любил, когда она называла его по имени.       Поддавшись тому же порыву, что овладел Фанни, Дик привлек ее к себе, зарываясь алеющим лицом в кашемир шали. Я кашлянул — любой бы почувствовал себя неловко, наблюдая за чужой прелюдией, что к тому же разворачивалась на глазах у всех. Фанни первая подняла на меня ясные глаза, а Дик все не выпускал ее из объятий. Ну да, он как бы намекал этим, что я им мешаю и мне лучше убраться подальше. Но Фанни, видимо, так не считала, и, когда я в приветствии снял фетровую шляпу и поклонился, она выскользнула из объятий Дика и сжала в своих руках мою.       — Вы тоже тут, Фредди, как же замечательно! — она трясла мою руку, и в васильковых глазах ее отражались синие огни светодиодов, отчего глаза казались еще синее. — Знаете, мы за праздничным ужином всей семьей слушали вашу передачу!       — Это чудесно, дорогая. Большая у вас семья?       — Что вы! Мама, папа, я да два брата. Томас, право слово, вернулся с войны одноногим, но это ничего, он превосходно себя чувствует, и уже в состоянии передвигаться на костылях без нашей помощи.       В ее длинных белых ресницах запутались снежинки. Снег, продолживший порошить город, был колючий и точно искусственный, словно кто-то огромный и невидимый посыпал Орлеан солью, прежде чем проглотить. Этот кто-то собирался отужинать нами. Я спрятал лицо глубже в кашне, и тут раздался бой курантов. Народ на площади обездвижел и затаился, глядя вверх на башенные часы. Стрелы стали на двенадцати, колокола должны отбить четыре раза; через пятнадцать минут, уже в следующем году, они отобьют раз, через следующие пятнадцать — уже два. Дик вновь притянул Фанни к себе, а я не нарочно стоял рядом. И вот второй раз отбили куранты, вот третий…       А вот и долгожданный четвертый, и толпа восторженно взревела. Отовсюду сыпались поздравления и улыбки. Я отчетливо услышал отдаленный торжественный гул пароходов и жабодавов, донесшийся с Миссисипи; матросы дали его в честь наступившего тысяча девятьсот двадцатого года.       — Счастливого Нового года, Фанни, милая, — Фанни запрокинула голову и рассмеялась, Дик свел густые рыжие брови к переносице, а меня забавляло его собственничество и странное подобие ревности. — И тебя, друг мой, с Новым годом.       В небо вырвался сноп искр и разорвался высоко в воздухе — наконец дали обещанный салют. Дик вздрогнул с Фанни в руках, а она глядела вверх, на рычащее в небе пламя, широко раскрытыми от удивления и восхищения глазами. Салют — это красиво, это настоящее чудо, таким я его и представлял. Будто неведомый счетовод собрал со всей вселенной звезды в свой мешок, и ровно в полночь вытряхнул его, подбросив блестящее содержимое ввысь; или же безызвестный горняк проделал то же самое с выколотыми из скалы алмазами. Залп за залпом, и вскоре всю площадь и все лица вокруг осветило зеленым, синим, розовым и желтым, и каждый залп отзывался дрожью в теле, словно вместе с небом взрывались вены, натягивались и лопались мышцы, и кости шли трещинами.       Кого-то контузило, кое-где заплакал ребенок, а Дик и Фанни все стояли в обнимку, завороженно любуясь световым представлением. Небо уже изошло дымом от разрывающихся ракет, и все заволокло белесой пеленой. Мне пришло на ум черное, безжизненное сейчас небо Хьюстона. Никакой салют, никакой фейерверк, никакая бомбежка его не разбудит.       Они стояли, обнявшись, и бушующий в небе похрипывающий свет создавал вокруг них призрачный ореол. У них все впереди, они влюблены и увлечены друг другом, и, подобно сомнамбуле, очарованная Фанни потащилась вперед, увлекая Дика за собою точно лошадь в поводу. Я развернулся и пошел в другую сторону — в сторону дома, назад, а за спиной со свистом разрывались ракеты. Тут остается холод и шум, а дома ждут горячий шоколад, горячая ванна и горячие уголья. Я не знал, стоило ли мне дожидаться Дика, понятно, что сегодня точно нет, но и Фанни не поведет его домой к своему брату-калеке, в этом я был уверен.       Пустующая старая церковь осталась позади — закрыта на реставрацию, а бедняков с паперти разогнала полиция, поскольку на праздник в Новый Орлеан съезжались с городов-спутников и со всего штата, а град, кишащий грязнулями — это, простите, афронт. Гости должны хотеть вернуться, а не уехать отсель как можно скорее. Мадлен в негостеприимном Хьюстоне, наверно, уже спит. С Новым годом, мама. Еще один год прошел, а сколько их осталось? Начинаются ревущие двадцатые, мама. Для тебя это еще одно десятилетие, десятки новых морщин и седых волос, но для нас это нечто большее. Я знаю, ты застала саму августейшую англичанку Викторию, а мы тут порываем с устоявшимися традициями. Ты ездила в двуколке, а мы пересаживаемся на автомобили и уже вытесняем с дорог конные повозки; ты сидела в ложе театра с лорнеткой, а мы сидим на неудобных скамьях в синематографе; ты слушала Вагнера и Берлиоза, а мы слушаем Армстронга и Бесси Смит, и да, они черные, как угольки. Ты носила под платьем панталоны, а наши девушки ходят в коротких юбках по колено; ты, должно быть, жила в доме викторианской архитектуры, а мы строим церкви стиля ар-деко. Это новая эпоха, в которой для тебя нет места. Ты постарела и безнадежно устарела.       Vale. Vale et me ama, maman*.       О, Божий Сын, нас не покинь, приди в любви Своей,       Грех изгони и в наши дни родись в сердцах людей.       Хор ангелов небесных поет о Боге сил.       Приди сейчас, вселися в нас, Иисус Эммануил.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.