ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

twenty-two.

Настройки текста
      Первым, что я увидел, когда продрал глаза, был покойник; он лежал на длинном обеденном столе, лежал не абы как, но будто его бережно на этот стол уложили. Руки сложены на груди, он уже омыт и ждет погребения. Вид мертвеца мне не в новинку, но что-то удерживает меня на месте, не дает подойти ближе и заглянуть в его лицо. На столе стоят свечи, а я стою поодаль в замешательстве.       — Фердинанд, — зовет откуда-то из сплошной патоки мрака знакомый голос, и я не понимаю сначала, что зовет он меня, меня, а не кого-то другого, в этом нет сомнений. В Новом Орлеане я был Фредди — оно намертво ко мне приклеилось, и отзываться на Фердинанда казалось странным напоминанием о прошлых временах.       Неверный свет свечей выхватывает из тьмы силуэт Мадлен. Конечно, это Мадлен, только она одна все еще знает меня как Фердинанда. Она сидит в одном конце стола, в ногах у покойника, она одета по устаревшей моде, на столе перед нею разложен столовый прибор. Она делает жест рукой, приглашает к столу, и ноги сами несут меня к ней, хотя мне охота дать деру.       — Что же ты стал в дверях как вкопанный? — только и вопрошает мать, и глаза у нее в этот раз не просто серые, они навроде кристаллов горного хрусталя, впервые я подмечаю это чарующее сходство. — Мы тебя заждались. Ты опять взял в привычку опаздывать к ужину. Что скажешь, твое поведение возмутительно, так? Ты несносен, мой мальчик. Ужин стынет, а ты позволяешь себе невесть где задерживаться, и хорошо бы тебя выпороть, да только под рукой у меня нет ничего, кроме вилки. Садись.       Ноги у меня подкашиваются, рядом неведомым образом оказывается стул, коего тут раньше не было, и я плюхаюсь на него. Некто невидимый раскладывает передо мною столовый прибор, и я в изумлении, точно как на первом званом ужине у Флауэрса, оглядываю вилки, ножи — для хлеба, мяса и масла, ложечки — десертные, суповые, для соуса. На коленях у меня очутилась салфетка. Подвывающий сквозняк — как нашептывания Мура. Не класть локтей на стол, не вытягивать ноги и не сутулиться, нож — в левой руке, вилка в правой, блюда передаются через рядом сидящих против часовой стрелки, вода с лимоном и лепестками роз — для ополаскивания рук после креветок, хозяин вечера начинает трапезничать первым…       Во главе стола, в голове у покойника, сидит мужчина, и как-то сразу я понимаю, что это он зачинает трапезу. Локти у него — на столе, солонка и перечница тут как тут, а он даже еще не отведал блюда. Судорожно вспоминая правила столового этикета, я позабыл, что на столе лежит покойник — и это, собственно, все, что нам подали к ужину. Покойник — худой, длинный и седовласый, его изборожденное морщинами лицо все в странных пятнах. В глаза мне бросается яркая деталь — карие глаза мужчины-сотрапезника, карие совсем как у меня.       Мужчина берется за вилку и смеется с подвизгиванием:       — Не ругай его, Мэдди, — обращается он к моей матери, ни к кому другому он обращаться не мог, но никогда я не слышал, чтобы кто-то, хоть единая душа, столь фривольно взывал к Мадлен. — Юнцом я тоже везде опаздывал, и за каждое опоздание отец ставил меня или в угол, или на горох, но у него не хватало воли надолго меня там задерживать. Зря он пытался загнать меня в рамки, больно уж они узкие, а стоило мне почуять свободу, так я пустился во все тяжкие. И, похоже, не сумел вовремя остановиться, так ведь, папа?       С этими словами он принялся тыкать покойника вилкой, вновь засмеявшись и поднявши глаза — в них звездами зажглись пряные цветы бадьяна — на меня. Я вдруг понимаю — диалог ведут два психа. Двое сумасшедших. Моя мать и этот вот некто. Я заперт между ними.       — Вот, полюбуйся, сын, в кого ты придурью пошел! — в одном конце стола сокрушается Мадлен, но я поминутно гляжу в другой — туда, где восседает мужчина с удивительно знакомыми коричными глазами.       — Я не придурок, — возразил кареглазый хозяин ужина. Он весь стушевался и словно бы потерял в размерах, даже глаза потускнели, видно было, что ему очень неуютно, что ему хотелось бы заткнуть Мадлен, да недоставало смелости. Удивительно, он не вызывал у меня отторжения, быть может потому, что карие глаза его так напоминали мне мои.       — Видел бы ты, какую клоунаду он устроил в церкви! — Мадлен разговаривает со мной, я не смотрю ей в глаза — дурной тон, верный признак невоспитанности, но мне до крайности интересно было смотреть в глаза мужчины, а не женщины. — На евхаристии он просил святого отца налить ему вина, а когда мы слушали мессу, он через весь зал кричал, чтобы его преподобие был потише, ибо ему снизошло озарение Господне. Во время последнего урагана, когда храм изрядно шатало, его святейшество стоял подле распятия, и твой отец заорал: «Ваше благолепие, оно сейчас на вас свалится!».       Отец. Так вот он какой, отец.       Наверное, я всегда и представлял его таким. Жутким непоседой и перекати-полем, и до безумия влюбленным в мать — влюбленным настолько, чтобы обратиться в католичество только ради церковного благословения браку, вместе с нею поститься и причащаться, покорно сносить ее издевательства и мириться с унижениями. Я так и вижу, как он валяется у нее в ногах, как жмется к ее груди, как выпрашивает у нее детей, а сам тайком в пост напивается в хлам и поносит жену на чем свет стоит. И еще я вижу — вот он читает мне сказки на ночь, пока Мадлен у себя читает молитвы; вот он в мой день рождения поправляет на носу очки и пытается замесить тесто для пирога, покуда Мадлен в ванной насаживает пепельные локоны на бигуди; вот он за руку ведет меня в цирк глазеть на уродцев, и я, вне себя от счастья, позирую фотографу с одним из тамошних уродов, а затем в кафе уплетаю горячую кукурузу с маслом за обе щеки, и отец водит меня всюду — до чего же он счастлив! Нет, такой мужчина не мог бы оставить жену и отринуть ребенка. Хотя, почем мне знать.       И как-то так выходит, что я проникаюсь к кареглазому незнакомцу за столом несмелой симпатией. Я пытаюсь вспомнить его имя, мать назвала его однажды, но не могу. Он порывается что-то сказать, но Мадлен пресекает его попытку:       — Молчи, дурень.       А потом сон начинает рушиться — сквозняк разом загасил свечи; мы погружаемся во тьму, и мне чудится шевеление. Покойник подымает голову, он на удивление тих, он тянется к моему отцу и сжимает руки у него на горле. Мадлен вопит, я хватаюсь за нож, хочу вонзить его ожившему мертвецу в ногу, но она ускользает из-под моего носа, и я теряюсь. Ужин сбежал. Пора и нам бежать.       Очнулся я в своей кровати; о да, я знал, это был лишь бредовый сон, все не по-настоящему и никуда не годится. Я всегда сам выдергиваю себя из кошмаров, иначе сбежать оттуда не получается.       Жизнь между тем шла своим чередом. Зимой, сразу после Нового года, меня захватила хворь; чуть не каждый день я гулял вечерами допоздна по холоду — проверял, насколько меня хватит. Так и слег, и присматривать за мной (а захворавший мужчина, к слову, существо абсолютно беспомощное и почти что немощное) было некому, кроме Дика. Тогда я, пожалуй, впервые порадовался тому, что он взошел на авансцену моей жизни. И для него моя болезнь стала настоящим испытанием выдержки и закалкой терпения.       — Ох, думается мне, долго я не протяну, — ныл я лежа в кровати, то и дело шмыгая носом и заходясь в приступе кашля. В горле першило, в голове нарастала боль.       — Нести перо и бумагу? — Дик оживился, поправил мою подушку и как будто ободряюще хлопнул меня по щеке.       — Это зачем еще? — потер я горящую от удара щеку.       — Будешь диктовать завещание.       — Да ну тебя! — каждое слово давалось с трудом. — У меня всего-то экзистенциальный кризис, острейшая фаза, это пройдет.       — У тебя температура, а никакой не кризис, — он вышел и вернулся с ртутным термометром. — В жар бросает?       — Скорее в холод.       Дик подумал о чем-то и вновь вышел. Я лег обратно с термометром под мышкой и погрузился в дремоту. Во время болезни меня преследовала неутомимая усталость. Дик вернулся, растолкал меня и всучил мне стакан, я было подумал, что с водой, и тут же послушно отпил. И выплюнул ему в лицо, потому что во рту все точно занялось пламенем.       — Тьфу, что это?! — голос, до того пропадающий, тотчас прорезался.       — Водка.       — Фу! Фу, вот же гадость!       — Ишь, как подпрыгнул. Ты же хотел согреться? А я говорил, нечего по улицам в такой дубак шататься, яйца отморозишь и все тут, кранты и хана, но нет же, мы же книжки читаем, очки носим и вообще самые умные, зачем нам кого-то слушать! Вот лежи теперь и подыхай.       С боем — обиженный, я никак не хотел ему даваться — он вытащил у меня из-под мышки термометр. Где это видано, влить в меня водку и к тому же так легко, без околичностей в этом сознаться! Непростительно.       — Сколько там? — я захрипел и изошелся в кашле.       — Жить будешь.       — Ура-ура.       — Что сейчас делать прикажете с вами, ваше сиятельство?       — Мне и правда надо бы согреться. Принеси горячего бульону.       — Может, тебя лучше сразу вырубить, чтоб не мучился? А то от тебя столько хлопот и всяких звуков.       — Обойдемся без насилия.       — Да я просто двину тебе в харю, делов-то.       — Ах, заткнись. Негоже потешаться над человеком, когда он даже встать с кровати не в состоянии.       Летом мы с Диком посетили шоу авиаторов — развлечение не из дешевых, но Флауэрс добыл для нас билеты по дешевке. Как-никак, ему это было без трудностей — он ведь один из спонсоров. Я слышал, что на этих шоу творится черти что и часто происходят несчастные случаи, да еще и с летальным исходом — то у самолета двигатель взорвется, то оторвется крыло, то аэропланы зацепятся крыльями во время гонки. Случаи разные, исход — одинаков. Аппараты падают вниз, то и дело переворачиваются, шкрябая о землю, будто бы в агонии, в последней попытке взлететь, и в конце концов — бух! — загораются. Я сидел на трибуне, рядом со мной сидел Дик, мы сидели, задрав головы и пораскрывав рты. Самолеты, набрав приличную высоту, выделывали кренделя, накручивали фигуры высшего пилотажа, петляли, крутились, в полете заваливались на одно крыло, изящно пикировали и гоняли друг друга по небу. В основном это были «фоккеры», пестро раскрашенные, скорые и вертлявые, пилоты в кабинах — ветераны войны, настоящие асы, повидавшие немало воздушных боев. «Скорая» и пожарная службы дежурили под трибунами; о, как мне хотелось, чтобы сегодня они не выжидали там просто так. Мне хотелось, чтобы вспыхнуло пламя, чтобы фюзеляж, пожираемый огнем, сморщился и сковал пилота точно в раскаленный кокон, и чтобы раздался истошный, предсмертный крик, и завыли пожарные сирены. Мне хотелось свидетельствовать смерть — мучительную, страшную, в огне. Но, к счастью бушевавшей овациями с трибун толпы и к моему сожалению, на сей раз все обошлось.       А осенью жизнь моя круто изменилась, отклонилась от прежде намеченного курса и повела меня в неизвестность, ибо меня угораздило, что называется, влюбиться. Это чувство по первости меня порядком испугало: жизнь научила меня любить только себя, нипочем не растрачиваясь на других и не терзаясь сомнениями, без коих любовь немыслима. Я боялся ступить на старые проржавевшие грабли, страшился чувств, меня когда-то давно измучивших и вновь нагрянувших. Они, мои чувства, в прошлом оказывались обманутыми, да и в общем опыт отношений с женщинами у меня и без того был печальный, о чем вы, наверное, знаете. Но мое умудренное опытом, все в шрамах, отягощенное предательствами и отказами сердце, похоже, и билось только затем, чтобы любить. Мне же самому оно начинало казаться капризным наростом внутри, слепым, но наделенным собственным разумом и одушевленным. Это юное сердце жаждало любить, любить девушку, которую я совсем не знал, но сердцу не прикажешь ведь, верно?       Мне и оставалось только бросаться грудью на кусты роз, красивые, кто бы спорил, но колючие до невозможности. Мне оставалось только повиноваться велению сердца и любить ту женщину, что сердцем моим завладела и спустя много лет унесла его с собой в могилу. С ее смертью во мне умерла и способность чувствовать что-то, кроме ненависти. Но я не буду забегать вперед, буду следовать фабуле и изложу все по порядку. В точности, как оно было.       А ведь началось все с игры в карты одним вечером и с того рокового предсказания Дика, будь оно неладно…       Сколько бы ни было меж нами общего, взгляды на проведение досуга у нас с Диком разнились. Я предавался отдыху культурному, содержащему образовательные элементы, духовную жизнь ставил в приоритет над плотской. Читал книги и позже обсуждал их с Койером за чашкой чая; с Флауэрсом мог часами слушать пластинки и беседовать о музыкальных новинках за шахматами. Все чаще заходил в оружейные магазины, изучая товар, там же узнал, что охотники не выезжают в леса, на северо-восток, без ракетниц, и даже приобрел уцененный сигнальный пистолет Вери и разобрал его. Ежели когда-нибудь поеду на охоту, обязательно его соберу и прихвачу с собой.       Дик развлекался иначе. Он ошивался в злачных местах города, в кабаках, кабаре и борделях, что в то время единились в немаленькие образования — их просто называли клубами. Бар баром, а вот клуб сочетал в себе все. И мне все время было недосуг кутить в компании Дика.       — Ты целый вечер собираешься сидеть в этой комнатенке, — ставши в дверном проеме, Дик презрительно оглядывал мой рабочий кабинет, место с несоразмерно огромными окнами, — и тухнуть без дела?       Порой я без особого труда его игнорировал, покуда он не уходил сам, порой вслух упрямствовал:       — У меня, знаешь ли, есть дела поважнее, чем плестись с тобой… — Я невозмутимо переворачивал страницу книги в сафьяновом переплете и поднимал на него глаза: — Куда приглашает меня mon cher?       — Публичный дом. Дешевая выпивка. Продажные девки. Что скажешь?       Будто бы эти определения могли меня завлечь. Нет, подобный вид отдыха для меня как для вампира — вид серебряного обоюдоострого кинжала.       — Гонокок, гонорея. И другие прелести разгульной жизни. Что скажешь? — Да, в такие моменты я чувствовал свое превосходство и не мог не упиваться этими ощущениями. — А что в армии поговаривают о сифилисе? Болезнь поросят, для коих купание в грязи — наилучшее времяпровождение?       Дик обиженно пыхтел:       — Так говорили, когда вся наша армия была скопищем нечистокровных янки.       — Так нас называли европейцы во время войны.       — Да, невзирая на то, что в рядах нашей армии северян было едва ли больше, чем южан. Так уже никто не говорит. Для этого дела, знаешь ли, — не упустил он шанса поддразнить меня, — существуют специальные примочки. Ну, такие штуковины, их…       — Контрацептивы.       — Они самые.       — Хорошая защита от всякой мерзости, должно быть, да только покупать их грешно.       — Тебе-то какая разница, ты все равно попадешь в ад.       — В таком случае, увидимся с тобой там. А твои кутежи, вся эта похабщина — не для меня.       — Чертовщина какая! — и так, чертыхаясь, он уходил. Но ему все не давало покоя мое странное, не свойственное двадцатилетнему юноше в конечной стадии пубертата, в самом расцвете сексуальности, полному энергии, которую нужно куда-то деть, во что-то излить, отсутствие тяги к безостановочному промискуитету. И потому каждый раз, когда мы гуляли вдвоем, он вновь и вновь обращался к этой теме. Он прятал бутылку в полах куртки, и мы шли себе по городу, и я без конца болтал, а он без конца пил.       — Слушай, а если они полезут проверять? — я огляделся на предмет полисменов, совершавших ежедневный противоалкогольный рейд.       — Придумаешь что-нибудь. Заболтаешь их до смерти, — отвечал Дик. — Ты в этом хорош, раз доболтался до диктора. У тебя язык подвешен, и без костей. Так было у тебя что с девчонками?       — Не будем об этом говорить. — Не собирался я оголять душу, вываливать самое сокровенное, демонстрировать увечья, ворошить воспоминания, что, слава господу кто бы он ни был, успешно затерлись, и бередить старые раны.       — Ты импотент?       Я дал ему щелбана.       — Ай, козлина, руки оторву! — оправившись от удара, он не унимался: — Гомик?       Я пихнул его локтем в живот.       — Черт, я же просто спросил! Это что, какая-то сексуальная девиация?       — Бог мой! Послушайте только, — я остановился, застыл с воздетыми ввысь руками, точно обращаясь к незримым слушателям, к невидимым зрителям. — И где он таких слов понахватался?       — Эй, я не образованный, но не тупой!       И правда, он отнюдь не был беспросветным тупицей. Будь он идиотом, вряд ли я бы все еще сотрудничал с ним; он, как и я, уже успел кое-что повидать в этой жизни.       — Но ты целовался хоть раз?       — Раз.       — И как?       — Слюняво.       Вот так — слюнявым и горячим — я и запомнил тот вечер в баре с Мэгги.       — А ты как думал, — хмыкнул Дик. — Потому-то проститутки и не целуются. Всех клиентов распугают, нечего лишние слюни разводить.       Но что-то в похождениях Дика я находил не столько отвратительным, сколько неправильным. Он сношал шлюх в борделях. Сношал шлюх. Сношал в борделях. Шлюх в борделях. И вроде все правильно и логично, но в то же время нечто выбивалось из общего ряда.       Фанни. В этой цепи — Дик, бордели, шлюхи — недоставало одной составляющей.       — Фанни не считает это — то, как ты развлекаешься, — изменой?       — Пургу не неси. Я ей не муж, чтобы изменять.       — Гм! Так это нынче работает.       — У нас с ней… Ну, как… свободные отношения, вроде того. У каждого — автономное существование. Сходим в кино, перепихнемся разок-другой, потом она оденется — и поминай как звали.       — Ха! Вот уж не думал, что мои моральные принципы настолько устарели. Вы ни в грош любовь не ставите.       — Любовь? Впервые слышу это слово.       — Она не говорила, что любит тебя? — тут настал мой черед удивляться.       — Мне никто никогда этого не говорил.       Тут мы замолчали — я, пораженный его резким признанием, он — в неловкости. Для меня, право, стало открытием, что в отношениях у Дика и Фанни не все так радужно, как могло показаться. Я как обычно подал голос первым:       — Ты не собираешься делаться ей мужем, но что будет, коли заделаешь ей ребенка?       — Не будет никакого ребенка, — он с силой сжимал бутылку в руке. — Для того и существуют резинки.       Когда мы при случае выходили вместе прогуляться, город начинал расти вдаль и вширь, и вдали всегда виднелась полоса реки, в шири неба — звезды, и город не кончался, в точности как и наши разговоры. Подчас мы выражали свое недовольство поднятыми темами так: Дик, если был несведущ в ткани обсуждаемого предмета, уходил в себя, погружался в угрюмое молчание и становился скучным; если же я чувствовал, что сия ткань скользит, точно шелк, умело сворачивал тему и сворачивал за угол, и Дик тотчас же следовал за мной. Но мне нравилось иметь хоть кого-то, с кем можно было вести столь фамильярные беседы обо всем и всех на свете.       — …Видишь ли, эта певица превратила мое шоу в фарс, — жаловался я Дику на любовницу Флауэрса, чьи выступления был вынужден организовывать, страшась опалы самого влиятельного человека в городе. — Флауэрс вконец совесть потерял!       — Думаю, чтобы ее потерять, нужно сначала ее найти.       — Это верно, но, по-моему, Флауэрс и без совести находчив. Я уж и не знаю, что делать. Если так пойдет и дальше… Впрочем, я и думать не хочу, что там будет дальше. Ему вздумалось сосватать меня своей дочери. Зубы у нее как забор, и я сыт по горло буду этим извечным «только не улыбайся, дорогая», «дорогая, у тебя ведь зубы, как забор!». Представляю, как меня все это… пресытит.       — Зубы не помеха любви, — на свой манер безуспешно подбодрял меня Дик. — Только если они не слишком острые.       — Понимал бы ты что в любви. В моем случае, отсутствие любви не помеха браку, тут я расчетлив, но на ней не женюсь, больно она уродина.       — А ты больно красавчик. Вон, девицы в очередь выстроились.       — За тобою тоже никого не видно.       — Почему ты вообще об этом думаешь?       — А что мне делать? Отключить мозги и действовать по наитию? Я бы и не думал о Флауэрсе, да его дочурка наведывается ко мне каждую неделю, будто подгадывает момент, когда тебя нет дома. И что мне, убить ее, что ли?       — Скормить крокодилам. Пока она сама тебя не сожрала.       — Чудная идея, мой друг! Но как насчет чего-нибудь новенького?       Дик призадумался. И выдал:       — У моего знакомого есть знакомый в городском крематории. Я бы бросил тело в топку.       Возможно, я преувеличивал, сравнивая зубы Мадемуазель с забором, и шибко так гипертрофировал ее внешние недостатки, но это все ведь — на эмоциях. Дочь Флауэрсов была совсем недурна собой, образованна и благовоспитанна, однако ж, хоть убейте, не видел я ее своей женою. Может, кто-то сочтет за честь породниться с кланом Флауэрсов, у меня же не обнаруживалось желания всю жизнь прозябать в тени престарелого отца Мадемуазель, да и еще без права распоряжаться семейными капиталами, без права называться главою семьи, потому как сам Флауэрс явно не собирался отходить на покой, а был — в свои-то года! — настоящий живчик, охочий до походов на сторону. Нет, не мог я добровольно приковать себя к этому почти что царственному дому.       Вместе с тем Флауэрс с ослиным упрямством продолжал переделывать меня под себя, и я невольно поддавался его влиянию: одевался у тех же портных, что шили для него; откладывал деньги не на черный день, а на машину; неуемно пополнял телефонную книгу номерами лучших врачевателей, рестораторов, театралов, художников и фотографов, музыкантов, сомелье, чиновников, президентов клубов гольфистов и литераторов; занимался благотворительностью. Вносил пожертвования в фонды, оказывающие материальную помощь сиротам и детям Германии, давал благотворительные концерты, посещал акции по сбору средств, и вроде бы должен был ощущать, что творю добро, но нет же, ничего подобного я не чувствовал. Очень скоро я осознал, что стоит за всеми этими вечерами — желание покрасоваться, пошелестеть купюрами и выходными нарядами, сплошь показуха, не более. Просто пир во время чумы, и я — как чумной доктор, пытающийся спасти то, что еще можно спасти. Все эти владельцы заводов, газет, пароходов, этот праздный класс, это демонстративное потребление… Надеюсь, Флауэрс вечно будет гореть в аду, и врата в рай захлопнутся прямо у него перед носом. Вот уж правда — скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко.       Но жениться на Мадемуазель — упаси дьявол!       Размышляя о женитьбе, я обращался к эпизоду с Мэгги; Мэгги — вот уж на ком я, возможно, мог бы жениться, возможно… Вот только брак наш оказался бы не из тех, что заключаются на небесах; у нее была бы своя постель, у меня — своя, у нее была бы своя машина, у меня — своя; вдовесок дети наши не были бы моими детьми, а отцу Мэгги я представлялся бы нахлебником и дармоедом с улицы, присосавшимся к их семейству придатком, без образования, без должности, без воинского звания.       Нет дум более тягостных для двадцатилетнего юноши, чем думы о браке. Из всех зол, которые могут выпасть на долю человека, только-только шагнувшего на нетвердых ногах из отрочества в молодость, стать звеном чужих матримониальных планов — самое худшее. Мысли о женитьбе и семье мне претили, одно только успокаивало: родись я в полной, обеспеченной семье, меня без меня давно бы женили. Не знай я голода и тяжкого труда, не быть бы мне свободным. Меня повязали бы с семейным делом, которое я был бы принужден продолжать; а я не желал идти по чьим-то стопам, я протаптывал собственную дорогу.       Дик — он не то что не стремился самовыразиться, ему это было ни к чему. Он и не мог представить возможности, что его свободу ограничат, он не видел альтернативы. Он был бродяга, вольный человек. Он и не думал под кого-то или что-то подстраиваться, тогда как я желал подстроить всех и вся под себя, он не нуждался в чьей-либо протекции. Он был как каменное изваяние, не поддающееся влиянию извне, его нельзя было переделать, перелепить, но только разбить, приложив достаточную силу и старание.       Но пока что он был свободен. Я сидел дома, поглощенный томами классической немецкой философии, а он околачивался в вертепе или в порту, где матросы, те еще картежники и шулера, учили его всяким карточным трюкам. Дик потом с гордостью мне их демонстрировал. Мы сидели за столиком на террасе, я насвистывал какой-нибудь шлягер, а он проделывал фокусы: вот знаменитый с тремя картами Монте, зародившийся еще в прошлом веке на пароходах Миссисипи, а вот он предлагает мне выбрать приглянувшуюся карту, он-де прямо сейчас мне ее отгадает. Я помню, что выбрал семерку бубнов, но Дик вытащил из колоды пиковый туз и с победным видом протянул карту мне:       — Твоя?       Я прыснул.       — Что? — и опять он уставился на меня как на дурачка. — Что не так-то?       — Похоже, вы сегодня не в ладах с руками, мой друг.       — Да нет же, я всегда так, черт возьми, делаю, все по науке.       — Но карта-то не та, — я положил руку ему на плечо в знак сочувствия к утере навыка. — Не расстраивайся, со всеми бывает, наверное.       Дик не желал отступаться. В нем зажегся азарт.       — Давай-ка еще раз!       Мы проделали то же самое еще раз. И еще раз, и еще. Быстро и незаметно настала ночь и взошла луна, а он все не унимался.       — Девятка трефов, — скучающе оглядел я вынутый им из колоды пиковый туз. Эта карта битый час так сама и лезла к нему в руку.       — Да не может быть! — Дик со злостью швырнул колоду на стол. — Проклятый ты, что ли?       Он дал себе время, чтобы успокоится, потом глянул на меня, затем отвернулся, обратившись взором на улицу, во двор, упершись взглядом в крону молодого дуба.       — Есть у меня такая мыслишка, — протянул он. — Эта дьявольщина может кое-что значить. Я, конечно, не мастер гадать, но ты слышал что о… значениях тузов?       — Может, и слышал, — зевнул я. — Изволь напомнить.       — Этот поганый пиковый туз, — покрутил он карту между пальцев, — означает копье, которым пронзили Иисуса. Трефовый означает крест, на котором его распяли…       — А бубновый — гвозди, вбитые в кисти и стопы. Да, знаем, проходили уже.       — Бубновый туз еще несет в себе и иной смысл, отличный от религиозного толкования. Это суеверие, конечно. Но будь я гадалкой и вытащи ты при мне туз бубнов, я бы предрек тебе заключение в казенном доме. И, насколько я знаю твою подноготную, не думаю, что ошибся бы, — тут он наигранно посмеялся.       У меня смешка не вышло.       — А пиковый туз? Он что-нибудь да означает?       Дик хмыкнул.       — Таким впечатлительным, как ты, лучше не знать.       — И все-таки? — по правде, я углядел в повторяющихся ошибках Дика, в этом подобии репризы, дурной знак.       — Смерть, — сказал как отрубил Дик и собрал разбросанные по столу карты, перетасовал колоду.       Я поерзал в плетеном кресле.       — Смерть? — я сдавленно хихикнул, что-то мной овладело, я вскочил и ринулся внутрь. Дик остался сидеть на террасе, думая о чем-то своем и тасуя колоду — это его, как я заметил, успокаивало. Меня могли успокоить лишь сигареты. Гм, смерть? Чья же тогда? Моя? Какие глупости! Я совсем молод, мне еще жить да жить! Смерть не настигнет меня, покуда я сам того не захочу. Все эти фокусы — дурачество, да и кто там видит потаенный смысл в том, как легли карты? Глупцы, недоросли и неучи, несмышленые школяры с площади и наивные старушенции. И Дик, разве что. Но Дик ведь отнюдь не глупец.       Упавши в кресло в своем кабинете, порывшись в ящиках в поисках табака и закурив трубку, я наконец перевел дух. Признаться, я был точно одержимый и, пока искал табак по ящичкам, чуть не оторвал ручку у одного из них. Предсказание смерти и рядом не стояло с предречением физической несвободы.       — Fichu comme l’as de pique*, — это вырвалось из меня с кашлем и клубами дыма. А может, это нашептал мне Дик, но Дик не знал французского и не имел обычая заходить в мой кабинет.       Я не застал времена, когда пиковый туз вселял раболепный ужас в сердца гуков, когда моим соотечественникам, застрявшим где-то на отшибе в Азии, ящиками поставляли колоды карт из одного лишь туза пик, когда эту карту вкладывали в рот падшему врагу, когда одна лишь карта подрывала боевой дух и настрой противника, ничего этого я, в отличие от Дика, не застал. Но уже тогда пиковый туз стал для меня страшнейшей картой, предвестником чего-то ужасного, и четко ассоциировался с проклятием. И я не был уверен, что даже козырный туз способен покрыть этот один-единственный.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.