ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

twenty-four.

Настройки текста
      — Сбавь скорость, ублюдок, оглоед треклятый, так тебя растак! — Дик на пассажирском сиденье уже с полчаса надрывался, тщетно пытаясь остановить нашу бешеную автомобильную прогулку. Ни на меня, преисполненного жаждой адреналина и любовью к своей машине, ни на мой новенький кроваво-красный, как «паккард» Флауэрса, «форд» с откидным верхом, еще пахнувший свежей краской, резиной и кожей, его крики не возымели никакого действия. В городе я, как добропорядочный гражданин, вел машину так, как-то предписывал свод правил для автомобилистов и как того требовали регулировщики; но за городом, в сельской местности, где окрест на дюжину миль ни единой души, можно было гнать напропалую.       — Скорость сбавь, недоносок! — Дик не по-мужски завизжал, когда я, запрокинув голову и расхохотавшись, и вдавив педаль акселератора, повел машину на сумасшедшей скорости по пыльному полю зигзагами. Ветер свистел в ушах, перемешивая в голове мысли и выдувая их из нее, а Дик орал под ухо. Он все боялся, что не стоит перегружать двигатели, пока они еще не разработаны, а я считал, что этим проверю машину на прочность и выносливость. По полю я кружил, как вольная одинокая хищная птица над полем в поисках добычи. Я гнался за свободой, за острыми ощущениями, которые позволили бы мне ощутить прилив сил и почувствовать себя живым. Резко вывернув руль, я направил «форд» по направлению к городу, и нас с Диком захватила пыльная заверть. Он откашлялся и вновь принялся рьяно и громко меня матюгать. К тому моменту, когда на горизонте замаячил Орлеан, он уже сорвал голос.       Я затормозил машину у «Марии Терезии»; с победным видом провернул ключ в замке зажигания, заглушив рокотавший мотор. Сердце все еще клокотало в груди от давешней гонки. Дик вылез из машины измученный, весь в пыли, запас ругательств у него истощился. Преисполненный гордостью за свой «форд», я любовно погладил машину по капоту, сейчас покрытому тонким бронзовым слоем наподобие сусального золота. Над моей головой призывно зажглась неоновая вывеска, а над обманчиво спокойной Миссисипи рдел закат.       Это был очередной вторник. С тех пор, как в «Марии Терезии» я впервые увидел эту женщину, каждый вторник для меня становился красным днем календаря; я жил от вторника до вторника, уже не предвкушая пятницы и не ругая понедельники. Но не только лишь для меня этот день был решающим.       По вторникам «Мария Терезия» делала хорошую кассу, и неудивительно: всему городу, кажется, хотелось взглянуть на полулегендарную соловушку Мимзи, послушать ее выступление. Из недели в неделю я с нетерпением дожидался вторника, весь вторник сидел на работе как на иголках, за ленчем проглатывал еду, не придираясь к ее вкусу, цвету и качеству, а после вприпрыжку бежал до своего «форда» и давил на газ, лишь бы успеть до начала шоу своей певчей птички. Я садился за дальний стол, в тревожном и радостном ожидании попеременно курил сигарету и потягивал ликер, пытаясь унять расшалившееся от волнения сердце. Это была сладостная, ликерно-табачная мука. Свет обычно тушили, и весь зал погружался в ночь, и все живое замирало в ожидании: когда же взойдет луна, что прольет на здешний порочный полумрак немного холодного света, когда же черные пальцы пианиста пылко забегают по клавишам и на эстраду выйдет она — безымянная, но чарующая незнакомка, о которой только и известно, что сценический псевдоним да то, что она разбивает сердца юношам, которые вдовесок теряют от нее голову; все, что я о ней знал, я почерпывал из гуляющих по «Марии Терезии» слухов.       Чего только не говорили о Мимзи! И что она — сирена, изгнанная с небес богами и при падении потерявшая крылья, и что теперь она мстит небожителям за позорное изгнание, купаясь в лучах славы на земле, и у нее божественный голос, и что она влюбляет мужчин, не способных противостоять ее чарам, в себя, хладнокровно обрекая их на погибель. Поговаривали также, что она ведьма, и повальное преклонение мужского пола перед ней объясняется магическими духами, которыми она опрыскивает себя перед выходом на сцену, и что она-де в прямом смысле сердцеедка, лакомится на завтрак сердцами своих воздыхателей. Тут и там шептались, что она беглая дочь президента, или что она — заморская принцесса, странствующая по миру инкогнито и пробующая себя в разных сферах искусства, будь то искусство выступать в театрах мирового уровня и захолустных кабаре, всюду сохраняя монаршее достоинство, или искусство любви; совсем уж отчаянные и вовсе предполагали, что она не кто иная, как благочестивая супруга Элиаса Хартли, потому-то он ею так дорожит, так ее опекает. Из всех домыслов этот был самый правдивый, и все же на пальце у Элиаса Хартли я не наблюдал кольца, а у Мимзи все пальцы были в кольцах.       Но когда она выходила на сцену, все разговоры смолкали, перешептывания обрывались, я обращался в глаза и слух, а люди вокруг точно проглатывали языки, только бы не спугнуть ее, будто она некая пугливая экзотическая зверушка, на которую всем, однако, не терпится поглядеть. И не нужно было давать оповещающего звонка, как в кино перед началом картины — народ сам понимал, что сейчас время заткнуться. Все взгляды были прикованы к Мимзи, томно выплывающей на эстраду из-за кулис под первые звуки фортепьяно, ей не было нужды в королевском кортеже и софитах, чтобы оказаться в центре внимания; даже орава дерзких подростков у бара, еще вчера крушивших собственный колледж, обрывала свой обычный спор, завороженная, даже примерные жены и матери, коих мужья притащили в клуб поглядеть на соперницу, во все глаза ее разглядывали, и всеобщее восхищение одним лишь внешним видом красавицы Мимзи разливалось в воздухе. В блестящем малиновом концертном платье с глубоким вырезом на спине, в эгрете белой цапли, с идеально уложенными к концерту пшеничными волосами, с ниткой белого жемчуга на шее, с мушкой над верхней губой, она была неотразима; ставши у микрофона, приветственно кивнув светлой головкой, увенчанной тиарой, и послав залу лучезарную улыбку — когда она улыбалась, на щеках у нее проступали умилительные ямочки, — она снова, как и в прошлый вторник, свела всех с ума.       Когда-то я ворочал миллионами,       Прожигал жизнь, не думая о завтрашнем дне,       Щедро угощал своих друзей       Виски, шампанским и вином*.       Сидя за дальним столом невидимкой, затаив дыхание и слушая выступление, я взывал к своему сердцу, что пело чуть ли не громче самой местной красотки Мимзи. Я молил его остановиться, ведь каждый вторник, перейдя порог «Марии Терезии», я медленно и мучительно, но в сладкой истоме умирал. Не слышал я еще голоса, который был бы столь же прекрасен, как голос моего белокурого ангела, и ничьи еще пухлые нарумяненные щеки и пышный бюст не затмевали мне мыслей, не ввергали в расстройство от того, что никогда не будут мне принадлежать. Мимзи — да, она и не могла кому-либо принадлежать, она была общественным достоянием. Я признавал правильность этого положения, но с другой стороны, мне очень хотелось укрыть ее, идеальную и непорочную, от этого неидеального, фальшивого мира, от этих голодных глаз, от этих загребущих рук, что тянутся к ней, тянутся…       А потом я начал падать так стремительно,       Растерял друзей, не знал, куда пойти,       Я ухватился за последний доллар,       И буду держаться за него до посинения.       В хорошем расположении духа Мимзи сбегала со сцены во время шоу и продолжала как ни в чем не бывало петь на ходу, крутясь по залу, попутно усаживаясь на колени подворачивающемуся мужичью; а я подавлял в себе ревность и дикий порыв соскочить с места и на месте придушить очередного нахала, что аж рот разявил — Мимзи, красотка Мимзи ведь так близко, а вблизи она еще прекрасней, чем на сцене у рояля, в окружении дешевых черных музыкантов. Она прекрасней всех женщин, когда-либо живших на этой планете, она прекрасней своих торговок по борделю, она совершенно иного уровня, она — эталон, и место ей — в звукозаписывающих студиях Нью-Йорка, а не в провинциальном вертепе. Девицы Элиаса Хартли, без спору, выглядели безукоризненно — молодые, с отшлифованной кожей, с ровным загаром, но Мимзи среди них блистала недостижимым идеалом.       Потому что никто с тобой не знаком,       Когда ты остался в дураках,       Когда за душой у тебя ни цента,       Когда друзья от тебя отвернулись.       Я сидел во тьме удостоверенный, что она меня не замечает. Иначе и быть не могло: я умел ждать, я подбирал нужный момент, прежде чем выйти из тени. А пока войти в жизнь Мимзи вот так, чудесным образом, из ниоткуда, было рано — сначала нужно подготовить ее к своему появлению. Я почему-то воображал себе, что смогу ее спасти, что именно я должен это сделать, что она нуждается в спасении. Я чувствовал. И как оказалось потом, не ошибся, — природа наградила меня не только выдающимся голосом, но и чутьем.       Но когда ты вновь встанешь на ноги,       Все опять набиваются к тебе в друзья,       Послушай же: вот что странно,       Никто с тобой не знаком, когда ты неудачник.       Музыка обрывалась, зал не сразу отмирал от благоговейного столбняка — и только потом тишину глушили восторженный свист и аплодисменты, затем к эстраде выстраивалась очередь — мужчины несли Мимзи цветы, и она со смехом, одаривая каждого поглаживанием по щеке или воздушным поцелуем, их принимала; но я видел, ей невтерпеж поскорее удрать, прорвав оцепление, и не мог найти этому объяснения. Разве не могут быть приятны восхищение и всеобщее обожание? И еще я не уставал удивляться другому феномену: мужчины, только что беззастенчиво запускавшие руки Хартлиевским шлюхам под юбки, шли на поклон к другой, точно такой же шлюхе, благоговейно тянули к ней руки, но не решались схватить за грудь или подол платья, терпеливо отстаивали очередь, видимо, догадываясь, что в случае беспорядка Мимзи просто покинет сцену. Со шлюхами они не церемонились, а этой преподносили цветы и почтой посылали мелкие, но ценные подарки. Мимзи была как святыня, и дары они ей несли, как на капище. Например, этот, со смехотворными усами, которого я уже здесь определенно видел, вручает ей белоснежные лилии; впихивает ей их в руки и ждет похвалы за свое смирение, вознаграждения за долгое ожидание, и она треплет его по волосам, чешет за ухом, и если б у него был хвост, он весь извилялся бы им от удовольствия, точно пес; ему хочется схватить певицу за талию и вжаться зардевшим лицом в ее бедра, но он не смеет, потому что Элиас Хартли зорок, как орел, он парит над ними и наблюдает, и готов в любую минуту вышвырнуть наглеца из своего заведения. Он подхватит его, на крыльях поднимется высоко-высоко и сбросит несчастного на скалы. Поэтому остается только поджать хвост, подобрать вываленный язык и уступить следующему на очереди. Вот уж правда — мужчины что собаки; незатейливого «хороший мальчик» и поглаживания за ухом может быть достаточно, чтобы пробудить в них фейерверк самых разнообразных, неизведанных или позабытых чувств, брюзгу удушить бурным восторгом, старика оживить молодецким задором и верой в собственную давно отдавшую концы привлекательность и затухшую мужскую силу; потрясти перед мордой оголодавшей шавки костью и тут же убрать ее за пазуху достаточно, чтобы заставить ту хотеть заполучить кость, хотеть еще и еще… Можно не кормить собаку и взять ее измором — тогда она и человека растерзать готова. Мужчину можно взять, не давая ему желаемого — и тогда он выложит какую угодно сумму за то, что хочет, но не может получить. Элиас Хартли все правильно придумал. Не позволять им даже прикоснуться к Мимзи — и тогда за один лишь ее поцелуй они готовы опустошить свои кошельки. Элиас Хартли чудно все организовал, мало того — он разбирался не только в том, как работает рынок, он знал, как устроены люди, он безошибочно определял их слабости и делал с ними все, что пожелает. Мир трепетал перед Мимзи, вся злачная, вываленная в пороках и грязи солдатских ботинок «Мария Терезия» ради нее преображалась в цветочное поле, но за кулисами ждал Элиас Хартли, и все цветы доставались ему. От заката до рассвета, от рассвета до заката, всю жизнь она проводила под его бдительным надзором.       Только когда она скрывалась за кулисами, все возвращалось на круги своя, и привычный ход жизни в «Марии Терезии» продолжался. Вновь бренчали стаканы, разливался по рюмкам виски, карты шлепали о лакированную поверхность игорного стола, девушки хохотали, игриво отбиваясь от вошедших в кураж от выступления Мимзи мужчин. Я оставлял окурок в пепельнице, вставал из-за стола и направлялся к выходу, подло и трусливо оставляя Мимзи на произвол ее судьбы. Меня чуть не сметала с ног гурьба щебечущих девиц; как птички самых разных расцветок, они перелетали от стола к столу, грязными речами услаждая слух работных мужиков, отцов семейств и ветеранов, привыкших к бардаку офицерских клубов. После Мимзи мужикам всегда хотелось одного, того самого, на чем Элиас Хартли делал состояние, а мне хотелось только увидеть ее еще раз — меня охватывала дикая тоска по ней, по ее голосу, по ее влажным припухлым губам, казалось, только и созданным для поцелуев. Я и представить ее не мог тут, рядом со мной, за одним столом, и потому трусливо сбегал, томимый ее недоступностью, что была как нарывающая заноза в сердце. Не мог и думать, чтобы дотронуться до нее. Я знал — посылать ей цветы не было смысла. Они затерялись бы в куче других букетов в ее гримерной. Оставить записку — тоже не вариант. Не думаю, что у нее много свободного времени на чтение или назначенную, но не подкрепленную денежным залогом встречу. Отправить с посыльным подарок? Кольцо или браслет? Так же глупо, как отправлять цветы — у нее каждый вторник на руке — новое колечко. Подарить… но что?       Писать стихи — банально. Купить ночь — не по мне, да и не по карману, если честно, я справлялся о здешних расценках. Продолжать мучиться, посещая все ее концерты и ощущая себя совершенно беспомощным против ее красоты и недоступности, против всех этих похотливых мужланов, не достойных и капли ее внимания, но так настойчиво добивающихся ее благосклонности, против ее бессменного стража Элиаса Хартли… Я не мог продолжать жить, бездействуя. И тогда всю свою фантазию направил на подготовку презентов для своей Мимзи, не считаясь с тем, что мои радиоэфиры от этого понесли значительный урон, потому что все силы я направлял на «Марию Терезию». Я был поглощен Мимзи, так мне хотелось ее удивить и порадовать, не раскрывая своей личности. Я отправлял ей лилии — мне казалось, эти цветы ей к лицу — и магнолии, оставляя в цветах записки с нескладными юношескими стихами или лаконичными хокку, и пирожные — шоколадные, помадные, с изюмом.       Заговорить с ней — от одной только мысли, что это возможно, кровь у меня стыла в жилах, сердце пропускало удар, а затем бешено металось в груди, и дыхание в зобу спирало. Да, точно — перед ней у меня ноги бы подкосились, стекла очков тотчас же запотели, я бы мямлил, обливался потом, все мои мысли вразброд и вповалку, и чувствовал бы я себя так, как может себя чувствовать только косматая, зримо растекающаяся по бумаге словно в надежде сбежать клякса. А когда Мимзи презрительно скривит губы и спросит, не щадя моих чувств: «Вам плохо, сэр? Вы явно больны, сэр», я не выдержу и грохнусь ей под ноги без сознания. А может, она боязливо улыбнется и, как и полагается воспитанной в лучших викторианских традициях даме, присядет в реверансе, а я, опять же, паду ниц к ее ногам. Я видел с ней постыдные сны — в них ее губы обжигали мои, и, просыпаясь, я почти ощущал ее теплое дыхание у себя на щеке и шее. Но не было слаще пытки, чем видеть ее в своих снах и без устали еле слышно повторять ее имя.       Наверное, я испытывал то, что люди называют любовью, но сначала я был удостоверен, что это определение не совсем верно. Однако по прошествии времени, неспособный избавиться от своего увлечения, я решил, что мною завладела любовь, и испугался. Сия опасная болезнь поразила меня в самое сердце. С ужасом я выявлял у себя симптом за симптомом: вот я завожу «форд», снова еду по мощеной дороге, что ведет в «Марию Терезию», вот я снова покупаю в булочной пирожные с ягодами и опять думаю о ней. А вот я вновь ставлю ее песни на радио, и в Бесси Смит слышу Мимзи, и мыслями и ощущениями возвращаюсь в тот вечер, когда впервые услышал ее и увидел в том блестящем малиновом платье с соблазнительным вырезом на спине.       Никто с тобой не знаком, когда ты неудачник.       В стеклянный куб радиорубки заглянул Джин. Он просунул любопытную голову в дверную щель, сощурился и не без осторожности, будто бы я слыл совсем дурным, поинтересовался:       — Чем это ты тут занимаешься?       — Выйди. Я в эфире, — приказал я, с блаженством потонув в кресле, отдавшись мнимому сопрано Мимзи, что слышался мне заместо альта юной Бесси Смит или контральто «матери блюза» Ма Рейни.       Джин настороженно оглядел пустую радиорубку, видимо, отыскивая взглядом того, кто бы мог прийти ему на помощь и, поняв, что ждать подмоги неоткуда, уже раскрыл было рот, чтобы возразить, но я вновь повелительно скомандовал:       — Выйди. — Он вышел, а я продолжил упиваться голосистостью дамы своего сердца.       Может, любовь была не так уж и плоха. Избыток самых непривычных чувств, от страха и легкого волнения вплоть до необычайной, волшебной воодушевленности, порожденных любовью к Мимзи — а это была именно любовь, я не сомневался, это было нечто вроде куртуазной, возвышенной, непорочной любви бравого рыцаря к даме — смягчила мой характер, сгладила острые углы моей натуры, так часто раньше прорывавшие бесшовную гладкость моего относительного покоя. Даже кухонные ножи не пробуждали во мне прежних эмоций и жадных до крови замыслов — я убрал их в дальний ящик, геройствуя во имя красотки Мимзи из «Марии Терезии», уверяя Дика, возмущенного моим действием, что они затуплены горячей водой, и не давая ему их наточить. Влюбленность вдохнула в меня жизнь, и моя жизнь озарилась, обрела новый смысл.       Однако моим наркотиком в мои лучшие годы, в годы моего расцвета, в мои двадцать, в мои двадцатые, стала не только прелестница Мимзи, но и кое-что не менее крепкое и желанное, чем она. Конопля.       Залы «Марии Терезии» были отделаны с тонким расчетом — Элиас Хартли к любому делу подходил обстоятельно, не обделяя вниманием детали. Вот ниша с диванами аки курительный салон, стены украшены ивовыми прутьями, танцплощадки нет — нечего людям дрыгаться под музыку, пусть лучше садятся за столики и покупают выпивку или то, что Элиас с присущим ему умением подбирать красивые выражения и красочные эпитеты называл «волшебной травой». В своей привычной броне из грубой кожи, с трехдневной порослью на хитром лице, он сидел с Прю на диванчике в нише, не отлучаясь от сторожевого поста, пока Мимзи развлекала клиентов шлягером из репертуара Мэми Смит. Оба Элиас и Прю — чем-то довольные и поддатые, разнузданная рука Хартли у Прю на острой коленке, заскорузлые пальцы царапают гладкую кожу. Они курили папиросы — заворачивали в глянцевитую бумагу россыпь пахучей «волшебной травы», слюнили и подкуривали от зажигалки. Они приобщили и меня к своему своеобразному хобби, и я с охотой принимал от них папиросу. Это было лучше, чем алкоголь или издевательства над подчиненными. Трава открыла мне мир иной, в красках, разительно отличавшихся от уже виденных-перевиденных, раскрашивавших трезвый будничный мир и набивших оскомину. Кости точно размякали, и все тело ощущалось непривычно пластичным, и стопы пружинили на ходу. Как бы объяснить… Ты чувствуешь себя точно в кабине самолета, что набирает высоту и входит в крутое пике, и паришь, паришь… Или правишь лошадью, что срывается в пропасть. Такие вот неповторимые ощущения. Элиас говорил, что это лучше, чем занятия любовью, ну да мне не было ведомо, лучше это занятий любовью, или нет.       Коноплей я накачивал себя в компании неординарной пары Элиаса Хартли и Прю. Одурманенному травой, мне все казалось смешным: и перекошенные лица посетителей «Марии Терезии», и декоративный папоротник в углу, и зазубрина шрама у Элиаса Хартли на горле — след давней поножовщины в кабаре. Я травил каламбуры один за одним:       — Скажите мне, люди добрые… На кой черт мне просить руки этой напыщенной мадемуазель Мадемуазель, когда у меня есть своя?       Мы вдохновенно и сплоченно смеялись, укутавшись в клубы дыма, я поколачивал себя по колену и не смог остановиться, когда Элиас Хартли склонился ко мне и еле слышно спросил:       — Фред, а где ты потерял своего друга? Мы в «Марии Терезии» по нему истосковались.       Я был не в себе, но помнил, что Дик на него больше не работал. Вообще-то он отказался выступать буфером между мной и Элиасом, и теперь наше с Хартли столкновение предстало неизбежным. Но пока, до поры до времени, мы образовали единый союзнический лагерь, курили вместе папиросы и говорили о женщинах. До той поры, пока один из нас не преумножил бы свое могущество и не стал неизмеримо сильнее, мы были вынуждены сохранять статус-кво.       — А он нашел новую работу, — кратко и радостно оповестил я.       — Да ты что, — восхитился Хартли упорством моего товарища. — Новую работу? На кой черт она ему сдалась?       — Я почем знаю! Он со мной не разговаривает, — вспомнив, что разлад наш с ним пошел из-за несчастных затупленных ножей, я нетрезво расчувствовался и всхлипнул. А потом залился смехом: — Сдается мне, он копит на лечение от сифилиса!       — Гонишь, — Элиас Хартли озадаченно потянул себя за серьгу в ухе. — У него правда сифилис?       — Может, это ты с ним не разговариваешь? — серьезно и без тени улыбки на лице предположила Прю.       Она была права: если Дик и пытался вывести меня на разговор, то я, поглощенный собственными чувствами и ослепленный любовью к девушке, которая даже не ведала о моем существовании, упрямо отказывался выходить на контакт. Я был болен; меня лишили свободы, подсадив на коноплю, равнозначную морфиновой игле, культивировав Мимзи, «Марию Терезию» и все, что было связано с ними обоими. Я спускал деньги, как в пятнадцать. Я злился на Дика, который желал мне помочь. Я не сознавал, в кого превращаюсь. Я не осознавал, что остро нуждаюсь в помощи.       Ночами я курил на балконе в халате, вглядываясь туда, где дорогу и реку освещала неоном «Мария Терезия», и размышляя о том, чем же сейчас занята моя Мимзи — сном, завтраком, а может, она еще не ложилась спать. Если спит, то какие сны видит? Если нет — то почему? Представить рутинную, человеческую сторону ее жизни казалось задачей почти невозможной, ведь вся ее жизнь ограничивалась для стороннего наблюдателя вроде меня сценой, гримерной и тем женским миром за бордовой портьерой, куда мужчинам вход дозволен только за деньги и с позволения Элиаса Хартли, личности в криминальных кругах Нового Орлеана легендарной и почти мифической, окутанной зловещим ореолом, который никому не было под силу развеять.       — Почему не спишь? — на балкон выглянул сонный и с похмелья Дик.       — Слушаю ночь.       — Что делаешь? — он оторопело, растеряв сон и хмель, сверлил мне округлившимися глазами затылок. — А, ну все с тобой ясно, шибзик. Ты подсел на эту херь, которой пичкает тебя Хартли, и теперь тебе мерещатся…       — Шел бы ты отсюда досыпать, — с нажимом посоветовал я ему, не дослушав. Выступления Мимзи я всегда дослушивал до конца…       — Вот и пойду, — обиженно провозгласил он. — Счастливо оставаться.       Я выкинул окурок и завернулся в халат. А через четверть часа уже бродил по набережной, прячась во тьме ночи от неонового света и вслушиваясь в плеск реки, в гуденье газовых фонарей, вдыхая каналью. Мимо меня протащилась троица вдрызг надравшихся парней, покачивающихся, путающихся в ногах и обретавших друг в друге хлипкую опору, во всю мощь своих глоток пьяно горланивших балладу о Робин Гуде. Наконец неоновая вывеска потухла, как солнце, погрузив улицу в фонарный сумрак и мертвую тишину, напоенную вечным холодом и обреченностью. Невольно я задумался о конечности земного бытия, отошел к фонарю, но и там не отбрасывал тени на мостовую — моя Тень обделывала под покровом ночи выгодные дела в своем потустороннем мире. Когда мысли мои докатились до Судного дня, ночь изрыгнула из тьмы хлопок двери и лязг ключей. Элиас Хартли, это обольстительное пугало, сверкнул во тьме плутовскими аметистами глаз; теперь света было ничтожно мало, и он не казался таким уж красавцем: ноги у него, как и грудь, были колесом, будто он всю жизнь провел в седле или сжимал ими мотоцикл; в выкрашенных в черный волосах пробивалась зола седины.       — Ну и чего ты тут в такой час дежуришь? — не оборачиваясь, осведомился он. Нет, чую, он что-то инопланетное. Нечисть с глазами на затылке. — Меня, что ли, подстерегаешь?       Если бы.       — Чудесная ночь, не правда ли? — вместо приветствия сказал я. — Меня паром доставил на этот берег. Хотел у тебя кое-что спросить, раз уж ты здесь.       — Давай не томи, спрашивай, — усмехнулся он чему-то, подошедши к своему ручному «харлею» и вставив ключ в замок.       — Ты вообще когда-нибудь спишь, Элиас?       — Спокойно спать я могу, только уложив в свою постель распутную девицу, иначе никак, — отозвался он. — Против природы, знаешь, не попрешь — без сна мы не люди.       — И только без сна?       — И без хорошей пищи. И порочных женщин, — он послал мне мерзопакостную улыбку. — Где был бы наш мир, будь все женщины целомудренны?       — Чем же тогда мы отличаемся от животных? — я все хотел подловить его на слабости или хорошо скрываемой мягкотелости, все ждал, что он заикнется о разуме и любви, да не дождался.       — Тем, что все, что мы, люди, в этой жизни делаем, оплачивается наличными, все, что чувствуем, покупаем за наличные, и всем нам есть цена. Вот и я намереваюсь купить одного барыгу по цене гораздо ниже чернорыночной; он торгует коноплей и почтенно уступчив, хоть пока и не готов сбить цену до полсотни зеленых, но того, что он уступчив, мне уже достаточно, чтобы его продавить. Вот и ты тоже бодрствуешь, дружище. Мы с тобой как испанцы во времена расцвета их империи — для нас солнце никогда не заходит, — он делано посмеялся. Эхо стояло такое, будто мы встретились с ним в порожнем ангаре.       Навесив на все человечество и, что еще отвратней, на Мимзи ценник, посягнув на святое, доказав собственную бессердечность, Элиас спешно распрощался и вскочил на своего железного коня; свет пресекался у него на линии плеч, и оттого его можно было принять за безголового всадника. Он уехал — грабить фермы и пускать под откос поезда, прирожденный делец и циник.       На этом же месте через две недели мы стояли втроем, в потемках, на углу здания — бедняга Дик, коварный Элиас Хартли и зловредный я. Я не знал, чего Фанни ему наговорила, но Дик рыдал навзрыд, стыдливо пряча плавившееся от слез лицо в пробранных дрожью руках. «Мария Терезия» невозмутимо поблескивала вывеской, Дик ревел, изливая обиду на Фанни и свою незавидную судьбу. Молчали, растерянно перемаргиваясь, газовые фонари, молчала паромная пристань, молчала бумагопрядильная фабрика на том берегу реки, молчали заиндевелые дороги и припаркованный у мусорных баков «бьюик» — его решетка радиатора обросла сосулями и выглядела как раззявленная пасть монстра с капающей с клыков оледенелой слюной. Колесный пароход, покачиваясь на волнах, надуваемых ветром, лениво перебирал холодные воды Миссисипи кормовыми колесами.       — Брось, да ведь все это пустяки, — безуспешно и, пожалуй, неумело, словно бы никогда раньше этим не занимался, пытался его успокоить Хартли. Он вился вокруг Дика наседкой, и мне хотелось ему врезать. Хартли было легко говорить — он-то не расставался со своей волшебной папиросой ни на минуту, и она хранила ему верность. После его слов Дик окончательно раскис.       — Почем раскорячился, дружище, какого дьявола? — все допытывался Элиас. Он пробовал насильно — а недюжинной силы в нем, как и острого ума, было немерено, не меньше чем в буйволе, — запихнуть Дику в рот папиросу с травой, но Дик увертывался и продолжал хныкать, худые плечи горестно вздымаются с каждым всхлипом. Я не чувствовал вины, потому как все мои мысли заняла Мимзи, осыпаемая сейчас в «Марии Терезии» цветами и овациями, и в голове для Дика просто не оставалось места, я не мог в полной мере ему посочувствовать. Его страдания не умещались у меня в голове. Страшно, какое отупелое состояние, сравнимое лишь с тяжким похмельем после конопляного опьянения.       — Одна очень хорошая дама разбила ему сердце, — посчитал нужным сообщить я. На Фанни я обиды не держал, она никогда мне особо не нравилась. Ни в какое сравнение с моей Мимзи она не шла, но Дик почему-то любил ее, нашел в ней что-то.       — Эвона как! — фыркнул Хартли. — Веский повод убиваться!       Дик поднял на него покрасневшее лицо:       — Тебе-то что?       — Мне-то? Ну-ка соберись, тряпка!       — Это я-то тряпка?       — Самый настоящий размазня.       — Да как?..       — Вот так!       — Да как же?       — У тебя правда сифилис, дружище?       Лицо Дика из красного стало бледно-розовым. Он и не ждал такого подлога.       — Фред растрезвонил? Трепло!       Я покраснел со стыда. Что же ты натворил, Элиас Хартли? Вступил на тропу войны? Я стоял и мысленно клял свой непомерно длинный язык и падкость на соблазны и запретные плоды.       — Ну и бестолочь! — похоже, Элиас заключил, что спорить с ним бесполезно. — Чего ты порешь-то? — потом он обратился ко мне: — Вези его домой, Фред, пока он тут не рехнулся от горя. Приедете, отлупи его хорошенько, чтоб неповадно впредь было слезы лить. Мужчины не плачут, пора бы вам, соплякам, это уже усвоить.       Надо сказать, что я корил себя за бездействие, потому что это я, я, а не кто-то другой, должен был предпринять что-то, сам не знаю, почему, но я не сдвинулся с места, не проронил ни слова, не бросился его утешать, а ведь ему-то как раз и нужно было, что поддержка человека, который ему ближе других. Я корил себя, когда в таком же несостоятельном состоянии вел машину домой, и Дик дрожал на пассажирском сиденье. Но не от страха, а от боли и бессильной злобы. Это не Фанни, это я от него отказался. Променял на женщину. Продал… чего ради? Я уже заглушил двигатель, а Дик по-прежнему не мог совладать с собой. Он вновь разрыдался, и это было мучением, и все притупленные мои чувства обострились, и мне стало невыносимо его жаль.       Зима лютовала, машина продрогла, обросла щетиной изморози. Обогрев в ней не был предусмотрен, и в салоне становилось холодно.       — Пойдем домой, — я взял Дика за плечо, но он стряхнул мою руку.       — Грязный интриган, — проскрежетал он сквозь плотно сомкнутый ряд зубов, — зачем ты треплешься?       — Затем, что грязный интриган, — по привычке съязвил я и осекся. Дик сглотнул.       — Возрадуйся, ибо мне не по силам с тобой собачиться, — он вышел из машины, нарочно с силой захлопнул за собой дверцу. Я уронил голову на руль. Черт, не я же его, в самом деле, сифилисом заразил, так к чему передо мной выделываться?       Волосы после болезненного расставания с Фанни у Дика стремительно теряли в рыжине: в медных вихрах пробивалась сизая патина. Мхом порастает илистое, зыбкое дно реки, плесенью обрастает сыр, в волосах появляются темные, безжизненные пряди. Я шутя указал Дику на то, что его сизо-бурые волосы стали как грязь, ну, как рыжие листья по осени, втоптанные в размягшую от дождя землю. Дик шутки не оценил, и синий наливной фонарь еще долго не сходил с моего лица, даром что Фортнер не разошелся и не сломал мне пару ребер, и не выбил зубы почем зря.       Он долго меня игнорировал, и мне такое обстоятельство оказалось невмочь. Я хотел предложить ему мир, как в старые времена, даже позволить наложить на меня репарации, но не решался. Запертые двери в его комнату меня отпугивали, они стали передо мной неодолимой преградой. Однажды ночью, утомленный бессонницей и тоской по старым временам, я уселся за пианино в гостиной и беззвучно выплакался. Перед глазами у меня кружил умирающий лебедь.       Дик выполз из своей берлоги на звуки «Лебедя» Сен-Санса, которого я в ту ночь играл по памяти. Слезы у меня кончились, и мне казалось, я отыгрываю реквием по нашей с Диком почившей дружбе. Дик стоял в дверях взъерошенный и вымотанный, но слушал зачарованно; я и не догадывался, что он здесь, в гостиной, пока Тень не влетела в закрытые ставни в комнату с улицы, впустив внутрь холодный зимний воздух. Дик подошел к окну, прикрыл ставни. Я отдернул руки от клавиш как от огня, и в комнате теперь завывал лишь ветер на пару с Тенью.       — Я херовый друг, да? — я поднял голову, виновато поглядел на него снизу-вверх, затем покаянно ее опустил. Дик протянул руку и потрепал меня по волосам.       — Да, Фред, ты самый херовый друг в этом растреклятом мире.       У него никогда не было друзей, кроме меня.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.