ID работы: 7863188

Колыбель для жертвы

Слэш
NC-21
Завершён
316
автор
Размер:
298 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
316 Нравится 361 Отзывы 87 В сборник Скачать

Излом: Исповедь II

Настройки текста
Примечания:

«И враги человеку — домашние его». — Мф. 10:34–36

― Брат оказался слабым и болезненным младенцем, которому давали не много шансов на выживание, но совместными стараниями приход всё-таки домолился до того, чтобы дитя святого отца продержалось на бренной земле подольше. Врачи, конечно же, ни при чём! ― надсадная ирония. ― С тех пор всё внимание матери до последних крупиц, которые хоть иногда доставались мне до двух лет, было полностью обращено к этому новому мерзкому члену семьи: маленькому, непонятному мне сморщенному розовому комку, издающему противные визги и отбирающего у меня остатки мамы. Я не помню себя в два года, но я помню свою ревность. Моя ненависть родилась раньше моего самосознания. Так, пока мать возилась с Изуной, шефство надо мной полностью взял страшно разочарованный невозможностью наплодить ещё карапузов отец. Вечно недовольный любыми моими детскими успехами ― будь то выученный до десяти счёт, рано освоенное катание на двухколёсном велосипеде или пойманный в коробок светлячок ― он вынуждал меня из кожи вон лезть, пытаясь заполучить его расположение, и даже когда казалось, что я уже почти дорвался до снисхождения, он находил повод оскорбиться какой-нибудь моей безобидной выходкой или неосторожным словом, тут же наказывая и обнуляя любые достижения. «Ну, можно было и до пятнадцати уже сосчитать», или «брось это праздное развлечение и займись чем-то полезным», или «выпусти на волю эту тварь божью и подумай над своим поведением», ― вот вся моя награда. Изуна же родился с ― кто бы мог подумать ― привилегией, слабым здоровьем: мать, как мне казалось, бесконечно лежала с ним в больницах. То желтуха, то скарлатина, то гайморит. Соплежуйство в нём заложено на генетическом уровне. А потому как больше детей не предвиделось, то и радовались синице в руках. Выжил ― уже славно, а если что-то ещё из себя представлять сможет ― так вообще божья благодать. И, ко всеобщему удивлению, он смог. Смог завоевать расположение моего отца, без особых усилий. Сделать то, чего не добился я, развивая все свои навыки. Мадара ненадолго запнулся, насупившись и едва заметно поморщив нос. Собеседника для него сейчас не существовало. Он будто исповедовался перед самим собой. Перед ещё невинным, несправедливо обделённым заботой ребёнком. ― У него рано обнаружился вокальный талант. Даже постоянные простуды с осложнениями на связки и уши не дали его звонкому голосу и идеальному слуху сгинуть. Ну не чудо ли господне, а? Отец быстро воодушевился, пристроив этого крысёныша в детский хор, где он тут же стал предметом всеобщего обожания. Артистичный мальчонка, вечно отстающий в росте от сверстников, с ангельским лицом и хрупким здоровьем. Он быстро научился быть приспособленцем, а для достижения внимания, на котором он быстро окреп и залоснился, ему почти ничего не нужно было делать. Только рот открывать. Что мог я? Неотёсанный мальчуган с угрюмой физиономией, недоверчивый и затюканный отцовским эго, без склонности к изящным высокодуховным искусствам. Я никогда не умел лебезить и заискивать, манипулировать милым нытьём и глазами на мокром месте ради родительских подачек. Мне вообще быстро пришлось смекнуть, что слезами я не добьюсь ничьей милости. Их я себе уже к пяти годам позволял только в редкие моменты уединения. Отец стремился контролировать каждый мой шаг, и если заставал с красными опухшими глазами ― отвешивал пощёчины за то, что поддаюсь унынию и жалею себя. Меня не берегли. Меня было не за что. За выносливость, ловкость и хорошие реакции? За сообразительность и смекалку? Это всё, знаешь ли, ерундистика. Привилегии дворовой шпаны, а не сына настоятеля. То, что доставляет слишком много хлопот и лишнего шума в доме, провонявшем ладаном, тушёной капустой и ветхозаветным старьём. Такие вот запахи детства. И я ждал. Ждал его конца, ждал, когда стану старше и способнее, чтобы всем доказать, что заслуживаю признания не меньше Изуны. Тот, кстати, обретя маломальскую осознанность, стал проявлять ко мне искренний интерес. Я, несмотря на свою зыбучую смесь ревности, злобы, вины и обострившегося чувства несправедливости, тоже к нему тянулся. Всё одно, когда родители были заняты, мне приходилось с ним нянчиться, от чего тот всегда был в восторге. С ним наедине можно было позволить себе быть ребёнком. Кривляться и дурачиться, смеяться, учить тому, чему уже научился сам. Получать кайф от того, что хоть одно живое существо на планете с тобой считается, тебе послушно. Я стал подсознательно понимать, что это он ― пока мой единственный шанс самоутвердиться. И если своим появлением на свет он отнял у меня всё, что по праву могло принадлежать мне ― мать, заботу и безусловную любовь ― то я отниму его у них. То безумное противоречие, которое порождал Изуна в моей неокрепшей психике, формировало между нами сильнейшую, причудливую связь, в которой всё переворачивалось с ног на голову. Так я жил, пытаясь убивать в себе всё неугодное отцу, при том ликуя от того, что мной настоящим восторгается ещё не закомпостированный годами деспотичного воспитания Изуна, находя в нём отраду в ожидании своего часа. Поступление в младшую школу виделось мне неким рубежом: там, за чертой, я буду «взрослым» и самостоятельным, больше времени смогу проводить без удручающего надзора. О, как я ошибался. Это было только начало. С большей свободой увеличилась и ответственность за невинные детские промахи, каждый из которых стал наказываться куда суровее, чем раньше. Взрослый ― получай по-взрослому. Монолог прервался тихим кряхтением вышедшего из оцепенения Обито, который с трудом переменил позу, ворочаясь на отбитых бёдрах по мокрому от остывающей мочи бетону. Учиха помолчал, глядя в его сторону, но сквозь. Обито не видел, как взгляд комиссара тускнеет под плёнкой ностальгии, а по обычно подёрнутому надменной ухмылкой лицу ползут отрешённые, меланхоличные тени. ― Если бы меня спросили, на что похожи мои школьные годы, я бы сравнил их с… хм… пресной непропечённой шарлоткой с кислыми яблоками в жёсткой кожуре. В иерархии своего класса я сразу же занял место аутсайдера, который не мог поддержать общение в новом коллективе. Очевидно я не понимал, как себя вести в обстановке, не связанной с семьёй и приходом и не знал, чем живут мои ровесники. Вероятно, все эти барьеры можно было бы преодолеть, если бы не одно но: я не понимал не только их увлечений. Я не чувствовал их боли, не осмыслял страданий, не мог испытывать искреннюю радость за товарищей, как они друг за друга. Но мне было страшно одиноко. И поэтому я просто делал то, что должен был делать. Старался быть хорошим парнем, бесчувственно копируя поведение окружающих, но всё равно был слишком скованным и холодным. Моя суть противоречила светлым мотивам. Я просто хотел дружить, но недостаточно искренне. Я хотел помочь, но недостаточно участливо. Остатки светлых чувств вышиб розгами и ремнями отец. Странная у него, всё-таки, логика: разве, когда держишь кого-то в чёрном теле, следует ждать, что получится белая душа? Всё, что я действительно был способен ощущать — океаны подавленной злости, агрессии и возмущения от несправедливости. И я был отвергнут. Меня быстро начали считать странным. Понурым, скучным и несуразным пацаном, который на переменах сидел в дальнем углу коридора на подоконнике уткнувшись носом в какую-нибудь классическую книжку, а то и вовсе в Библию. Меня пытались растормошить, сначала по-доброму, а потом стали откровенно задирать. Однажды дошло и до глупой детской драки, но об этом предупредили отца, который выпорол меня вечером ремнём так, что я три дня сидеть не мог. Впрочем, скоро до меня никому не осталось дела. Я слился со стенами и затих, продолжая играть свою роль теневого наблюдателя. Всё свободное время, которое я не тратил на помощь матери с Изуной, работу по дому и в саду, молитвы и наказания, уходило на зубрёжку и переписывание домашних работ на глазах у отца за единственную помарку. Мне было некогда потосковать о недостижимой свободе в моменты, когда остальные дети играли друг с другом на улице. У меня были считанные минуты, чтобы побыть наедине с собой, и даже в них я не чувствовал ни покоя, ни удовлетворения. Чуть лучше стало, когда через пару лет в школу пошёл Изуна. Опрометчиво было думать, что мы будем занимать одинаковое положение «в обществе», ха-ха. Хотя брат и был неженкой и мямлей поначалу, за что его регулярно тюкали мальчишки поактивнее, он чудно ладил с женской частью класса и учителями. Попрыгать в школьном дворе в классики, позволить заплести себе косичку на жиденькие волосы, которые мама всегда жалела подстригать, пошушукаться и похихикать ― все его радости. Вскоре он окончательно адаптировался к новой обстановке, даже перестал в истериках цепляться за подол матери по утрам, когда мне нужно было волочиться вместе с ним на уроки. Быстро стало ясно, что хорошо у него получается только петь, а учился он очень неважно. Отец лупил его за плохие оценки, а потом он слёзно умолял меня сделать за него половину заданий. Я не отказывал. Всё-таки лишний повод почувствовать свой авторитет. Однако, знаешь, ― Мадара удовлетворённо прикрыл глаза, будто на миг отрешившись от нависшего над душой вороха мрачных воспоминаний. Его губы снова подёрнула нездоровая полуулыбка. Обито не видел её, но определял её присутствие по изменившемуся на приглушённый, с нотами пошлой сладости тону, ― Изуне не всегда удавалось обмануть отца. Он вообще слишком наивен для качественного обмана. Ему проще втихую орудовать гадкой правдой про других. Когда Таджима прознал, как Изуна «вытянул» свои хвосты по учёбе, то драл его по заднице как сидорову козу. Я видел это. Видел этот маленький белокожий зад на отцовских коленях, который всё сильнее краснел и содрагался под ударами безжалостной ладони. Слышал его визги и мольбы, из-за которых отец лишь сильнее злился. Это странно будоражило меня тогда. Чужая боль вызывала какое-то злорадное сочувствие, ведь теперь достаётся не только мне, теперь он понимает, каково это. Мне, конечно, тоже досталось за эти медвежьи услуги с домашкой, но в по большей части очередными принудительными работами по дому. Мы довольно быстро приноровились быть скрытными и хитрыми, но, признаться честно, разозлённый какими-то очередными капризами, я один раз сдал его намеренно, чтобы ещё раз увидеть эту нравоучительную порку с Изу в главной роли. Однако, когда это случилось в последний раз, причиной была примерка маминых туфель и платьев, за которой Изуну застал отец. Мне в то время было одиннадцать, а ему девять. Тогда случился мой первый осознанный стояк. Я понимал, что вошёл в то же состояние, в котором однажды в ночи застал обнажённого отца, нависающего над матерью, за что тоже получил жёсткий нагоняй, хотя просто собирался разбудить мать и сообщить, что у Изуны сильно болит живот. В общем, испытав взрослое возбуждение, я страшно перепугался и начал сдавливать рукой член до боли, лишь бы перестать ощущать это удручающе необычное, вынуждающее присваивать недозволенное себе чувство, имя которому ― влечение к собственному брату. Я был сообразительным малым и осознавал, что происходит что-то совсем уж «нехорошее». Что-то близкое к тому, что в религиозных писаниях значится как блуд и мужеложство. Яростные молитвы и подавление проявляющегося всё чаще возбуждения причиняемой самому себе болью работали из рук вон плохо. Я поддавался ему, самоудовлетворяясь в туалете — пожалуй, единственном месте, где можно было скрыться от надзора отца — тщательно убирал за собой любые следы, а потом, с опущенной головой и чувством страшного стыда молился про себя. Молился и думал о том, что Изуна тоже когда-нибудь начнёт созревать, и я снова не буду виноват один. Виноват перед кем? Перед богом. Кстати, бог ни разу не ударил меня за прегрешения, в отличие от отца. Комиссар раздражённо хохотнул сплюнув загорчившую слюну под ноги. — Ладно, о чём бишь я… Да, в общем, так и жил. Серая рутина, сменяемая частыми наказаниями, которые давно стали болезненной обыденностью. И стоит ли говорить о редких поощрениях — куцых подачках отца, которые не делали никакой погоды, потому что ощущение того, что за ними снова этот нескончаемый унылый мрак, обнуляло любую радость. Открываешь глаза утром с гнусным скребущим чувством от понимания, что тебе снова нужно прожить одинаковый день, снова разбудить хнычущего, невыспавшегося брата, которому опять снились кошмары про демонов, которые преследуют его или убивают на его глазах мать. Снова вытащить из-под него мокрую простыню и клеёнку, утратив надежду на то, что он когда-нибудь перестанет ссаться в постель. Снова стирать их вонючим хозяйственным мылом, пока мать готовит постный голодный завтрак, который ты через силу запихиваешь в горло после молитвы, никому не глядя в глаза, и по истоптанному до одури маршруту плетёшься в школу, чтобы попытаться добиться хороших оценок и письменной похвалы в дневнике. В этом неуютном месте, где на тебя всем, в общем-то, наплевать, где тебе наказано не завидовать тем, кому позволено в сотни, миллионы раз больше, чем тебе, а твоё виноватое детское сердце всё равно рвётся на куски от несправедливости. Но сильнее, чем в школу, не хочется идти только обратно в дом, который никогда не был моей крепостью, потому что в нём у меня никогда не было ничего своего, потому что в нём обесценивают, постоянно сравнивают с теми, кто «лучше», чьи таланты «полезнее, чем первое место в спортивном соревновании и пятёрка по отрицающей Бога биологии», потому что в этих стенах не защищает даже родная мать. Ах да. Она не просто не защищает, а смиренно сидит под надзором Таджимы и ждёт с отрешённым лицом, пока мы поцелуем её ноги в наказание за проявление несуществующего непослушания. В общем, дома снова бесполезно зубришь занудный учебник, чтобы пересказать главу отцу, а следом, если всё прошло сносно и тебя не лишили еды в наказание за какую-то идиотскую провинность, понуро спускаешься на семейный ужин, после которого идёшь в свою надоевшую комнату с желанием вздёрнуться. Если этим вечером тебя не выпороли, не унизили и не вынудили заниматься всеисцеляющим физическим трудом, то можешь в молитве перед отходом ко сну поблагодарить всевышнего за хороший исход дня. Затем, после плясок с бубном для успокоения Изуны, опоенного бесполезной валерьянкой, наконец можешь лечь. Сон с трудом принимает твой угнетённый разум, и лишь только он касается твоего сознания, ты хочешь вцепиться в это забытье и никогда не отпускать, но знаешь, что так не получится, потому просто надеешься как можно дольше не просыпаться, чтобы не начинать новый день, который придётся прожить лишь для того, чтобы послезавтра наступил ещё один точно такой же. Не знаю, как выжил бы дальше, если бы однажды в груди что-то не щёлкнуло: тогда я понял, что жизнь сводится к тому, чтобы перетерпеть муки и снова дождаться согревающего момента, когда я смогу из укромного места наблюдать за моим внезапно возникшим на горизонте лучиком согревающего солнца. За переведённым к нам в восьмом классе Хаширамой Сенджу, ставшим моей отдушиной. Он был полностью мне противоположен. Живой и честный. И он радел за справедливость, которая с рождения обходила меня, аки солидный господин вшивую псину. Когда я смотрел на его беззаботную и искреннюю улыбку, которую никогда не мог повторить перед зеркалом в ванной, выдавливая из себя какие-то искусственные нелепые гримасы, я терялся, успокаивался и одновременно тонул в трепещущем тёплом чувстве, исходящем откуда-то из солнечного сплетения, и понимал, что надежда и любовь живут здесь, что они существуют, стоит только руку протянуть. И однажды я протянул.

***

Перемена. Толпа одноклассников, улюлюкая и пихаясь, исчезает в узком дверном проёме класса. Эхо их голосов звучит уже достаточно далеко, расплываясь по просторным школьным коридорам, когда Мадара принимается сгребать свои скромные учебные пожитки в старенький потрёпанный портфель, с которым посещал семинарию ещё его молодой отец, и потирает вечно усталые глаза, целуемые сейчас тонким лучом мартовского солнца, пробивающимся через широкое чистое окно. Учительница тоже незаметно испарилась, оставив класс открытым для следующего урока, и Учиха с облегчением думает о том, что наконец-то остался один в тишине и спокойствии. Он выдыхает с нескрываемой тяжестью, когда на периферии замечает нежданное движение. Запуганно дёргается, за что ему тут же становится стыдно, а от увиденного в следующий миг сердце совершает кульбит: в нескольких метрах от него Хаширама Сенжду методично складывает в сумку письменные принадлежности, дневник, тетрадь, учебник… В заполненном отсветами полуденного солнца кабинете нет никого, кроме них двоих. На пустых партах пляшут причудливые силуэты деревьев. Тени длинных веток с едва набухшими почками практически достают до Мадары, но обрываются, сливаясь с сумраком неосвещенной части класса. Оттуда-то всклоченный Учиха и глядит на залитого золотом Хашираму, не имея никаких сил отвести взгляд. Сейчас ведь можно? А Сенджу, не видя его, но явно чувствуя пристальное внимание, поднимает голову и смотрит прямо в глаза одноклассника, который, в свою очередь, моментально отворачивается. Мадара мигом забрасывает портфель на плечи, намереваясь побыстрее покинуть класс и провалиться под землю от стыда, но где-нибудь подальше отсюда, чтобы не сделать впечатление от себя ещё хуже. Он даже не слышит глухого шлепка мягкого переплёта о деревянный пол, однако на выходе из кабинета до него доносится звонкое: — Эй, приятель, погоди! У тебя выпало что-то. Мадара разворачивается после секундного ступора и видит, как Хаширама поднимает с пола его карманный молитвенник. Он в ужасе представляет возможно промелькнувшие мысли Сенджу. Теперь для него он не просто странный одноклассник, а странный-одноклассник-повёрнутый-на-Боге. Но тот ничего не говорит, на его лице не мелькает ни единой отрицательной эмоции. Хаширама лишь отряхивает книжечку от пыли и протягивает Учихе, даря очередную лучезарную улыбку, заставляющую коленки подгибаться. И если минуту назад в классе была атмосфера прохладной весны, то сейчас Учиху словно окатило июльским зноем. Костлявая спина мигом взмокла под заношенной клетчатой рубашкой. Мадара неуверенно тянется. Касаясь молитвенника пальцами в нервной испарине, он задевает и горячие пальцы Хаширамы. Чужое тепло остро пронзает. Стоит поблагодарить его, но не получается, вместо этого голос пропадает, и безмолвное «спасибо» остаётся видимым лишь по мимолётным движениям пересохших губ. Замечательно. Странный-грубый-одноклассник-повёрнутый-на-Боге. — До завтра, — все ещё улыбаясь, говорит Сенджу. Его глаза сверкают добротой и пониманием, будто он абсолютно точно и без слов знает, что Учиха ему благодарен. Мадара в последний раз исподлобья глядит на него, стараясь как можно тщательнее запечатлеть в памяти драгоценное мгновение, кивает в ответ и сбегает.

***

― Я думал, что так выглядит любовь. Я был так близок к тому, что, казалось, могло растопить эту чёртову вечную мерзлоту внутри моего сердца. К моему талисману. Но беда была в том, что Хаширама появился в школе не один. Его многочисленное семейство — фермеры Сенджу из соседнего региона, дело которых загнулось по причине несчастного случая: то ли пожара, то ли потопа — уже не помню — временно переехало жить по субсидии в дряхлый домишко на другом конце нашего района, так что вместе с этим мальчишкой учиться пришли трое его братьев-погодок, — Мадара брезгливо сморщил нос, — не из приятных были ребята, как и их родители. Что называется, можно вывезти людей из деревни, но не деревню из них. Так и они — грубые работяги, но притом приспособленцы, которые быстро прижились в местных реалиях. Отлично помню, как Изуна, впервые завидев новичков в школьных коридорах, ляпнул с придыханием: «О боже, надеюсь, они католики!». Ха! Да уж, католики. Я, честно, удивлялся: как в такой маргинальной семейке получился такой толковый и светлый мальчик Хаширама? Рядом с ним же, как тень, пасся его младший брат, чёртов Тобирама. Жестокий и нахальный тип, быстро сколотивший вокруг себя какое-то подобие банды благодаря спортивным успехам. Он умудрился вывести нашу среднего пошива школьную футбольную команду на междугородний уровень. Но главное и фатальное, что ему удалось вывести — это меня «на чистую воду». Довести до точки невозврата. Может и к лучшему: отбитый младший братец Хаширамы отвёл мои несущие разрушение руки от этого чуда синергии всех человеческих моральных достоинств? Ха-ха. На этом любые мои светлые порывы кончились. Тогда я осознал: я никогда не хотел нормальных отношений — всё, что я считал стремлением к дружбе и любви, было стремлением обладать и подчинить себе. А соответствие общественным нормам — средством. Рождение чудовища уже было не остановить, Обито. Как тебе в роли моей красавицы? — колючий смех гулко раскатился по маленькому подвалу, бетон отбрасывал вибрирующее эхо, раздавливая истерзанный страхом и болью мозг студента.

***

В пятничный день после уроков, когда ученики быстрее обычного спешили домой, Мадара, вопреки всему, бежал из класса не за ворота школы, а на её задний двор, к своему тайному месту в тихом углу территории, где на ветви солидного старого дуба болтались перекошенные верёвочные качели с рассохшейся сидушкой. Площадку для прогулок младших классов перенесли на парадную часть территории несколько лет назад, так что сейчас здесь царило укромное умиротворение. Он присел у самого ствола дерева рядом с небольшим пёстрым камнем, с опаской оглядываясь. Сегодня его не покидало скребущее лопатки ощущение, словно кто-то за ним следит. Когда чувство постороннего присутствия поутихло, Учиха перевёл дыхание и, приподняв камень, воровато-быстро принялся раскапывать рыхлую землю. Пару мгновений спустя он вытащил из образовавшейся ямки небольшую жестяную коробку из-под сливочного печенья, которую некогда взял для своих целей из маминых закромов. Краска на ней местами облупилась, из-за чего началась коррозия, а по центру чуть погнутую крышку в несколько оборотов обвязывала бичёвка, на которой болтался дешёвый серебряный крестик из церковной лавки. Мадара на несколько секунд опустил голову и прикрыл глаза, сложив ладони вместе, а губы его быстро-быстро зашептали короткую молитву в нетерпении. После он с выученной ловкостью размотал верёвку, наконец-таки отворяя крышку тайника. Внутри лежали самые обычные вещи, у которых, казалось бы, нет лица. И только этот мальчишка знал, кому на самом деле они принадлежали, и по какой неведомой причине тщательно скрывались под землей. Выражение лица Мадары смягчилось, тревога отступила, и он ласково провел рукой по обрезанной совместной фотографии класса, с которой ему счастливо, во все зубы улыбался Хаширама. Именно у этого старого дуба перед самодельным тотемом, а не в храме перед мраморным распятьем, Учиха искреннее благодарил Господа Бога. За то, что имеет возможность лицезреть старшего Сенджу, который, сам того не подозревая, давал ему повод прожить каждый новый день. Следующим под руку попался помятый клочок бумаги, на котором буквы неровным строем складывались в простую фразу: «Хаши, ты мне нравешся». Учиха не знал, кто адресовал Хашираме записку ― какая-нибудь девчонка из классов помладше, судя по ошибкам ― но он видел, как тот на перемене прочёл её, покрываясь румянцем, а после встал со своего места и… выкинул записку в мусорное ведро. Тогда, изначально, Мадара не понял, что вызвало подобную реакцию, и после урока вновь слишком задержался в классе. Мальчишка странно себя ощущал: он стал свидетелем того, как предмет его обожания отверг чужие чувства. Значит ли это, что у Учихи всё ещё есть шанс, или?.. Мысли прочь. Рука нащупала гребешок для волос. Хаширама забыл его в раздевалке, но, в отличие от Сенджу, Мадара не спешил вернуть хозяину потерю. Гребешок, первое время хранивший запах шампуня Хаши, был довольно потрепанный: много царапин, пара зубчиков обломалась. Мадаре нравилось представлять, как Сенджу расчёсывается при нём, или как он сам водит гребешком по невероятно гладким и безумно мягким волосам, приводя в порядок свою смешную сельскую стрижку. Одолженная ручка попала в тайник первой и олицетворяла одно из самых сокровенных его переживаний, граничащих с эйфорией. Мадара в тот редкий день проспал и слишком торопился под ворчание отца, из-за чего оставил почти все письменные принадлежности дома, а Хаширама его выручил, отдав свою единственную пишущую ручку. Сенджу, ломая голову над очередной контрольной, имел привычку покусывать её кончик, чему свидетельствовали следы от его зубов на колпачке. И Мадара, не без стыда, снова и снова прикладывал её к своим губам, каждый раз фантазируя об их первом поцелуе. Под всем этим лежал личный дневник Учихи ― самая обычная записная книжка с затёртыми уголками страниц. У неё был мягкий кожаный переплёт, а внутри желтоватые тонкие страницы в линеечку. Но этого малого количества дешёвой бумаги сполна хватало, чтобы скрывать самые потаённые и ценные моменты жизни Учихи Мадары. Он нехотя опомнился, понимая, что задерживаться здесь дольше не безопасно. Времени до возвращения домой осталось не так много. Он в последний раз осмотрел все атрибуты своей стихийной святыни, задерживая взгляд на фотографии, словно на божественном лике, и прикрыл коробку крышкой. Наскоро обмотал её бечёвкой, а крестик, оказавшийся сверху — поцеловал. Через минуту тайник вновь был погружен под землю, а Мадара бежал обратно в школу, отряхивая руки по пути. Осталось лишь зайти в туалет, чтобы вымыть грязь из-под ногтей, и ― домой, с успокоенной маленьким ритуалом душой перед длинными тоскливыми выходными. Прохладная вода смыла с пальцев последнюю пену, когда дверь распахнулась, и почти над самым ухом Учихи раздался до тошноты знакомый раскатистый смех, а за ним пространство наполнилось недобрыми чужими голосами. Тобирама. Ещё и не один. Мадара не успел сообразить, как оказался прижат к стене грубой белой рукой. Холодный кафель плитки школьного туалета дышал в спину. Он моментально смекнул, что его повысившаяся сегодня подозрительность была неспроста, и уровень тревоги подскочил многократно. Отчаянье загнанного зверя быстро охватывало сознание, когда три мальчишеские фигуры ребят из другого класса закрыли послеполуденный свет окна. — На колени. Голос Тобирамы звучал бесстрастно и грубо. Мадара смотрел в пол широко распахнутыми глазами, чувствуя, как ледяная испарина покрывает загривок. Этот тон так похож на манеру разговора Таджимы со старшим сыном. Ненавистную, невыносимую, ломающую. — Нет. — Учиха собрал всю дрожащую, недовытравленную отцом гордость, чтобы дать короткий и сдержанный, едва слышный ответ. Кажется, это делает чуточку сильнее. На бесполезную толику. — …Я не буду. — Чего-чего ты там мямлишь? Давай, по-быстрому, меньше огребёшь. — Тобирама сделал шаг вперёд и пнул мыском футбольного кроссовка голень зажатого в угол подростка. Пока не слишком сильно. У Мадары, конечно, бывало хуже. Нет. Нет, он не будет. Но дальше — что? Второй парень нетерпеливо дёрнулся с места, словно изголодавшаяся гончая. Внутри всё запугано сжалось в ожидании боли. Руки механически закрыли лицо, но думать надо было не об этом. Два мощных удара под коленные чашечки, пронзающая боль. Ноги подкосились, Мадара упал на колени, в дополнение сильно ударившись ими, истерзанными вчерашним стоянием на гречке, об пол. Дрожащие руки упёрлись в воняющий хлоркой и грязной тряпкой скользкий кафель, не давая упасть на грудь. Вдруг шипованная подошва кроссовка уткнулась пяткой в мокрый от пота лоб, заставляя поднять голову. Тобирама с насмешливым отвращением победоносно смотрел ему в глаза. — Так-то. Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Разве это не привычная для тебя позиция, сосунок? Последнее слово Сенджу, произнесённое медленно и с издёвкой, вызвало гулкий раскат юношеского гогота. Едва поломавшиеся голоса бесконечно отражались о стены, вызывая чувство нереальности происходящего. Что, что делать дальше?.. — Ну что, начнём. Давай, снимай, — обратился Тобирама к другому, стоящему по правую сторону мальчишке, достающему новомодную видеокамеру из широкого кармана спортивных шортов. — Стой, не на… — сиплую просьбу прервал прилетевший слева удар колена в лицо. Горячая боль в губах. — Тебе кто давал слово?! Говори, только когда тебя спрашивают, ничтожество! — Эй-эй, морду-то ему не разбивай, проблем захотел? По видным местам бить только ладонями, — скомандовал Тобирама своему агрессивному дружку, отодвигая его в сторону и склонившись к зажимающему разбитую губу дрожащему Учихе. — Интервью сейчас брать у тебя будем, прикинь? Кто-то наконец на тебя внимание обратил! — снова хохот. — Ну, какие там у тебя виды на моего старшего брата, петушок? Чёрт. Как же… как же унизительно… Учиха молчал, потупив взгляд. Сидел на коленях и смотрел, как алые капли медленно падают на пол, превращаясь в яркие зловещие кляксы. Что он может сказать этим уродам? Свои мечты? Какой бред. Они ещё и снимают. Грубая рука резко вцепилась в чёрные волосы, больно потянув их и заставляя задрать голову назад. — Отвечай на камеру, слизень, что ты хотел с ним сделать? Или, скорее, чтоб он с тобой сделал, а? — снова истеричный смех. Свора подростков сходит с ума, получая малейшую власть. — Ничего. — Ага. Ты уверен в своём ответе? Молчаливый кивок. Звонкая пощёчина, да такая, что голову отвернуло в сторону, а в ушах зазвенело. Мадара чуть не завалился на бок, сплюнув наполнившую рот кровавую слюну. — А это тогда что за параша, а? Что?.. Мадара медленно поднял голову на своих истязателей. Парень справа, что снимал экзекуцию на видео, брезгливо, за уголок держал его маленькую потрёпанную тетрадку. Его душа в дешёвом переплёте. Они не просто сделали вывод, следя за ним. Они знают всё от корки до корки. Отчаянная злость и стыд взяли верх. — Отдай! — Учиха рванул с пола к держащему его личный дневник пацану, который лишь насмешливо отбежал в сторону, не убирая камеры, а Мадару снова осадили глухим ударом предплечья по голове, возвращая в исходную позицию на коленях. — Сиди уже, сосунок, не рыпайся. Значит так, слушай сюда. Мы всё уже прочитали, и про твою любовь, секреты и ритуалы, колдун долбаный. Врать мне не надо. За такую пидорасню ты должен быть наказан, пока чего похуже с моим братом не успел сделать. Давай, либо я развешу по всей школе листы твоей уродской писанины, и тебя, и твоего брата… — Да он брат вообще? Как девка выглядит, такую б тоже к стенке прижать, ха! — выпалил, перебив главаря, оператор. —…будут стебать тут до самого конца, твой долбанутый папаша-святоша всё узнает, и тебе придёт конец. Либо ты мне отсосёшь на камеру, и, если будешь незаметным дальше, то этот видос никто никогда не увидит. А если опять возникнешь рядом с Хаши — жди беды. — Ч… Что?.. — Что-что? Тебе ж не привыкать? Отсасывай. Или может хочешь, чтоб я заставил это сделать твоего слащавого братишку? Или он сестрёнка, реально? — Изуну… не тронь. «Это моё.» — О-хо-хо, фильтруй базар! Командую тут я. Отсосёшь — эта сопля не пострадает. — Слыхал, как там говорят, клин клином вышибают? — гомерических хохот. Обидно. Страшно. Стыдно. Но слёзы и не думают подступать. Жуткое условие. Мадара не дурак, Мадара очень умный и быстро соображает. Нельзя, нельзя допустить, чтобы кто-то знал. Но где гарантии, что они выполнят условие, когда у них будет целое видео? — …Как мне тебе верить? — выдавил Учиха чуть погодя. Каждое слово сейчас играет огромную роль. Любой его жест повлечёт за собой какие угодно непредсказуемые последствия. Все они будут страшными, если сейчас не произойдёт счастливая случайность. Отличается только степень их тяжести. Его мелко затрясло от дикого напряжения. Сразу соглашаться так же опрометчиво, как и идти в агрессивный отказ. У них на руках тысячи вариантов расправы, у Мадары только пара рабочих решений. — Ишь ты, ещё и гарантии требуешь в своём положении? — выступил тот агрессивный, что разбил Учихе губу. — Слово пацана, — с издевательским удовольствием брякнул Тобирама, развязывая шнурки на шортах и начиная спускать их вместе с бельём. Мадара зажмурился и с горечью выдохнул, завидев этот жест и с отвращением слушая хихиканье и грязные ругательства Тобирамы, недовольного тем, что у него на Мадару не встаёт. Случайностей не предвиделось. На шум всё ещё никто не пришёл. Никто не забрёл в пустующее перед выходными крыло случайно и не спасёт его. В голове теперь крутился только выученный до уровня рефлекса «Отче наш». — Вот чёрт, Учиха, ты так плох, что меня скорее бы сморщенный зад исторички завёл! — злобно гаркнул Тобирама, вновь до слёз рассмешив своих приятелей и оставляя бесполезные попытки себя возбудить. — Значит прямо так отсосёшь. И давай быстро, а то смотреть на твою унылую рожу противно. Грубая рука вцепилась в удлинённые чёрные пряди и больно потянула Мадару за волосы вперёд, а следом по губам несколько раз шлёпуло что-то небольшое и мягкое. Чужой член. От неожиданности он распахнул глаза, уставившись прямо на мошонку Тобирамы, и в последний раз с затравленным отчаянием посмотрел истязателю в лицо. Сенджу корчил настолько унизительную гримасу, исполненную брезгливости, неумолимости и неоспоримого превосходства, что у Учихи внутри мигом оборвалась последняя надежда на человеческое милосердие. Отсчитав до трёх, он скривился, распахнув рот, и подался вперёд, думая лишь о том, что это самое меньшее из зол, а терпеть ему не привыкать. — Погляди какой резвый! Ха-ха! — Да он походу этого хочет, фу-у-у! — Кайфуешь, пидорас? — Отлично смотришься в кадре, голубок! Мадара пытался пропускать весь этот поток желчной ненависти мимо себя, не цепляясь ни за одну из тысячи скабрезных насмешек, сыплющихся в его адрес как из рога изобилия, изо всех сил давить рвотные рефлексы и слёзы, предательски потёкшие по щекам, быстро и дёргано отсасывая вялый член ненавистного Тобирамы, вдавливающего голову Учихи в свой пах так, что редкие юношеские волоски лезли в ноздри вместе с отвратительным запахом спревшей после тренировки кожи. Порой в рёбра прилетали несильные пинки, заставляющие задыхаться и давиться, порой кто-то из троих успевал харкать ему на волосы и лицо. На какой-то миг у него странным образом получилось провалиться словно бы в транс, когда все чувства померкли, и только молитвы в бешенном ритме гонялись в разуме друг за другом и путались, превращаясь в неразборчивую горькую кашу. Это продлилось недолго. Волосы прекратили тянуть, а горячая ладонь бесцеремонно упёрлась в его взмокший лоб, оттлакивая голову в сторону так, словно бы отпихивала приставучую бездомную шавку. — Ну всё, хорош. Не могу больше в твою пасть без резины совать и видеть твою унылую рожу. Да и смотрю, ты вошёл в раж, даже не сопротивляешься, — Тобирама брезгливо стирал туалетной бумагой, оторванной ему одним из закадычных дружков, чужую кровавую слюну с полу напрягшегося члена. Мадара осел на пол, отплёвываясь и надрывно кашляя. — А так неинтересно. Какое же это наказание? — Отпусти меня… — сердце зашлось с новой силой после этой издевательской фразы. Нечеловеческий холод и непреклонность, которыми был так пронизан какой-то жалкий мальчишка, который ещё и на класс младше него, связывали по рукам и ногам. Что ещё выдумала эта ожесточённая тварь? Мадара отчаялся терпеть и унижаться. Выученная покорность уступала бурлящей ярости, которую всю жизнь укрощал отец-священник. — Ты сказал, что отпустишь меня после этого! — Э-э, н-е-т, — присвистнул Тобирама с едкой усмешкой, — я сказал, что мы никому не расскажем, что ты извращенец. Но не было речи о том, что на этом ты будешь свободен. Я же вижу, что тебя это ничему не научило. Эй, Итама, есть резинка? Мадару словно окатило ледяной водой. «Резинка?..» Нет. Нет-нет-нет! Не то чтобы он понимал точно — ханжеское воспитание сильно ограничивало его осведомлённость — но догадывался где-то на уровне подсознания. И догадки не были утешительными. Он рывком попытался встать, когда младший Сенджу протянул старшему невесть откуда добытый презерватив, но был сбит ударом с ноги в солнечное сплетение, таким сильным, что из глаз посыпались искры, а спазм диафрагмы сковал дыхание до клокочущего хрипа. — Куда это ты собрался, дружище? Я не давал команды уходить. Теперь ты тем более расплатишься задницей за непослушание. Тащим его в кабинку! Шесть цепких рук подняли корчащегося на полу от боли Учиху — кто за ворот рубашки, как паршивого кота за шкирку, кто за ремень на едва держащихся на худых бёдрах брюках, кто за штанины — бесцеремонно волоча его, как трепыхающуюся заводную куклу. Мадара успел понять, что его отпустили, только когда со всей силы треснулся виском о бачок унитаза. В ушах зазвенело, и на миг он полностью потерял ориентацию в пространстве. — Давай его башкой в толчок! — с куражом скомандовал Тобирама, и моментально запрыгнувший на бачок товарищ с садистким наслаждением вдавил голову Мадары в унитаз шипованной подошвой футбольного кроссовка. Приходящий в себя Учиха тут же заорал, пытаясь вывернуться из-под давящей на затылок ступни, когда нос и подбородок погрузились в чью-то застоявшуюся несмытую мочу, но было поздно. Из положения, в котором его зажимали в тесной кабинке три больных на голову урода, было практически некуда деться. Всё, что он мог — пытаться изо всех сил поднимать голову, чтобы хотя бы не захлёбываться зловонной уриной. То, что его голова погружена в унитаз, перестало его так сильно волновать, когда кто-то остервенело сорвал его брюки вниз так, что пуговица на них оторвалась с жалобным треском и звонко стукнулась о кафель. — Ну и панталоны! А-ха, Учиха, ты что, донашиваешь трусы за дедом?! — заржал Тобирама, а за ним загоготали и его дружки. Голову с новой силой жёстко нагнули вниз, и Мадара толком не успел испытать обиду и стыд за своё старомодное нижнее бельё, сшитое им с братом мамой по указке Таджимы, которого не устраивали «вульгарные» фасоны из масс-маркета. В следующий миг и их сдёрнули вниз, до самых щиколоток. — Зад у него и тот получше лица, — хохотнул Итама, ожидающий одобрительного кивка от старшего брата, вскрывающего пакетик с презервативом и натягивающего его на несколько пальцев. Попытки Мадары дышать резко прекратились, когда два бесцеремонных пальца в склизком латексе с безжалостной силой упёрлись в анус. Внутри всё замерло от смеси ужаса, отчаяния и унижения. Матерясь под безудержные смешки одноклассников, истязатель успешно пытался проникнуть в него своей рукой. Жестоко преодолевая отчаянное сопротивление тела, надрывая тонкую слизистую, с какой-то невероятной злобой растискивая мышцы, даже сквозь презерватив царапая отросшими, криво стриженными ногтями стенки прямой кишки. И Мадара всё понимал. Не теряя сознания, не впадая в шок, он заорал во всю глотку, каждым миллиметром нутра чувствуя, как уничтожают, раздавливают, растерзывают не только его тело, но и всю его личность. Этот рёв быстро утоп и превратился в остервенелое бульканье воды под чужой ступнёй. Ослабший без нормального доступа кислорода, он как мог брыкался всеми конечностями, но это только раззадоривало удерживающих его парней. Конечно, что может противопоставить щуплый книжный червь трём футболистам? Остервенелый хохот, собственные гортанные вопли и плеск вонючей жижи сливались в инфернальную какофонию, искажаемую керамикой унитазной чаши. — Мистер Сенджу, что вы чувствуете, ковыряясь в грязной заднице Учихи? — поинтересовался сидящий сверху на бачке оператор, наведя камеру на главаря. Тот, раздосадованный, что на смазке от одной только резинки дело идёт туго, звучно втянул горлом всё содержимое своей носоглотки и щедро харкнул на ложбинку между ягодиц Мадары. — Так-то лучше пойдёт, — прежде чем ответить на вопрос, старший из присутствующих Сенджу подцепил тягучую смесь из соплей и слюны третьим пальцем, наконец вмещая его в изнывающую жертву. — Чувствую себя как палач. С гордостью исполняю свой нелёгкий долг, — радостно скалясь по-волчьи в объектив заявил Тобирама, начав с небывалой агрессией долбить кистью сопротивляющегося Учиху. — Все пидорасы должны быть наказаны. Асфиксия мало-помалу брала своё. Дышать во влажном замкнутом пространстве становилось нечем, он быстро израсходовал все ресурсы воздуха. Его затошнило, в глазах начало темнеть, боль притупилась, мысли начали исчезать вместе с сознанием. Эхо чужих голосов, чем-то сменённые пальцы, рвотный позыв, страх — всё таяло и размывалось, а время меняло свои ход и форму. Если это смерть, то она была бы искуплением. Его кошмар кончается. Который час?.. Телу стало легко, стало тихо. Кажется, светает. «Я проснусь, проснусь в раю!» Мадара разлепил мокрые ресницы. Сырой кафель холодил липкую щёку. Запах дешёвой хлорки и испражнений возвращал в реальность. Неумолимую, уродливую. Он на полу настежь распахнутой кабинки. Ворот его рубашки порван, нижняя губа сильно зудит и опухла, брюки болтаются на уровне колен. Солнце за едва видимым отсюда окном сместилось в самый его нижний уголок, неприлично далеко. «Ох, нет… Отец будет ругаться… Я уже не успею к ужину.» Мальчишка попытался подняться, но ужасная ломота и слабость во всём теле охотно ему препятствовали. Со второй попытки он уцепился за край двери и наконец сел, явно ощутив острую резь в заднем проходе. Сердце мучительно сжалось. Это не был голодный обморок, не был сон. Они испугались, что убили его, и сбежали. Так просто. «Ах… Надо было прикинуться мёртвым раньше», — промелькнула безмятежная мысль в ещё туманной голове.

***

— Как думаешь, где-то ещё гуляет старая порнуха со мной? — сально хохотнул Мадара, но в следующий миг его лицо страшно помрачнело, и он продолжил серьёзно. — Так кончилось моё формальное детство. Так начался Я. Я был бы рад забыть тот день, но память меня не пощадила. Я помню каждый миг в деталях, до самого вечера, когда я задранной дичью ввалился в отчий дом, где с порога три пары глаз за почти законченным ужином смотрели на меня как на Иуду за опоздание на полтора часа. Так хорошо помню…

***

― Ну и где ты был, Мадара? Голос Таджимы по обыкновению непримирим, но недовыбитая в школьном туалете надежда на спасение по наивным причинам не покидала голову старшего сына. — Я… меня, то есть… — слова Мадары не вязались, ноги утеряли всякую твёрдость, порванный ворот рубашки предательски открывал уже явно проступившие следы от стихийной борьбы. Такие следы, которые Таджиме страшно не понравились. — Братик, ты что, дрался?! — ахнул Изуна. — Почти… — Выйди из-за стола и не смей садиться за него в таком виде, — скомандовал Таджима, высокомерно указывая пальцем вон с кухни и параллельно поднимаясь. — Марш в мою комнату, нас ждёт серьёзный разговор. Последнее, что успел выцепить из ломающейся реальности Мадара своим затравленным взглядом, были отвернувшая от него голову мать и напуганные глаза младшего брата, который, как ему показалось, впервые в жизни понимал всё без прикрас. Будто мистическим образом чувствовал старшего, не зная, что именно произошло, но буквально осязая, насколько произошедшее ужасно. Более того, он осознавал, что дальше будет только хуже. А вот Мадара, похоже, ещё нет...

***

— Знаешь, Обито, тогда мне показалось, что Изуна чёртов экстрасенс. Я готов поклясться, что глаза этого ребёнка в тот момент были как у всех вас, когда вы понимали, куда вляпались. Он заранее увидел то, во что я окончательно превращусь, выйдя из комнаты отца. То, что мне только предстояло о себе узнать.

***

...Старший сын пошатываясь стоял перед Таджимой голый, вяло прикрывая ладонями причинное место и не решаясь поднять глаза. Отец, педантично вышагивая вокруг него, оценивал причинённый телу ущерб, выхватывая всё больше деталей, которые попросту не был способен принять. На щуплых бёдрах налились синевой характерные для сжатия руками синяки, тут и там от грубых захватов кожу полосовали кривые ссадины от ногтей, местами проступали более крупные гематомы, скорее всего от ударов ногами. И самое неприемлемое — небольшое количество запёкшейся крови, размазанной по ягодицам, расходящееся явно из того места, что было между ними. — Кто это сделал? — Тобирама… Тобирама Сенджу, его младший брат и ещё кто-то… я его не знаю. — За что? Мадара впал в окончательный ступор от этого вопроса. Он не мог рассказать такую правду отцу. Он не мог рассказать такое вообще никому, а по итогу его сокревенную тайну знает лишь злейший враг. Попытавшись что-то промямлить, Мадара был бесцеремонно прерван абсолютно надменной репликой: — Впрочем, это не важно. Правильный ответ в том, что так распорядился бог. А ты, значит, недостаточно усердно молился за свои прегрешения, раз получил такую кару. — П-папа… О чём ты?.. Прошу, опомнись! Меня… только что, они меня… Это не моя вина! — Прекрати искать виноватых, Мадара. Это божий промысел, за который несёшь ответственность ты и только ты. Старший сын до боли прикусил губу изнутри, увидев, как Таджима сделал шаг в левый дальний угол комнаты. От одного лишь этого жеста многострадальную спину подростка начинало саднить. Там, задвинутая потемневшей напольной вазой с пыльным искусственным букетом белых лилий ― то редкое украшение дома, с которым отец пошёл матери навстречу ― хранилась узкая кадка с розгами. Вытянув один из тонких и гладких прутьев, старший семейства Учиха взмахнул им, дабы стряхнуть лишнюю воду. — Встань в центр, — отдал он приказ, едва повернув голову к сыну. Мадара выполнил это автоматически, затем застыв в мучительном ожидании. Туман в его голове окончательно рассеялся, теперь он ощущал измученной кожей спины со старыми тонкими шрамами движение воздуха от каждого происходящего в комнате действия, и даже лёгкий ветерок от прута, которым отец поразмахивал ещё несколько раз, словно примеряясь для удара, казался ему касаниями раскалённого на адском пламени хлыста. — Братья мои, когда на вашу долю выпадают различные испытания, считайте это великой радостью… — величественным тоном объявил Таджима, будто нарочно оттягивая начало наказания. — Ведь вы знаете, что испытания, которым подвергается ваша вера, вырабатывают у вас стойкость… — его тяжёлая рука взмыла ввысь и обрушила хлёсткий удар на покрытую мурашками сутулую спину. Секундную тишину разбил пронзительный крик, о чём в последствие Мадара пожалел, но не то чтобы мог сдержаться. За первым ударом тело обожгло вторым, и теперь старший сын, до скрежета зубов сжимая челюсти, издал лишь вздох, ни на гран не вмещающий в себя весь объём боли, обиды и ненависти, им испытываемые. — Первые — предупредительные. Со следующего — считай, понял? Мадара тряхнул растрёпанной головой в подтверждение, тут же едва не рухнув на колени от новоявленной рассечённой раны на тощем боку. Отец не остался довольным ответом. — Отвечай, когда я с тобой разговариваю, — железно отчеканил Таджима. — Ты понял меня, Мадара? — Да, отец, — бесцветно хлипнул он. Пытка изжила себя на десятом ударе, когда на спине мальчишки почти не осталось живого места. Невыносимая боль на вздувшейся под прутьями коже и кровящих тут и там рассечений смешалась в жгучий коктейль. И Таджима не знал лучшего болеутоляющего, чем молитва. Именно поэтому Мадара теперь сидел на коленях подле небольшого домашнего алтаря с зажжёнными свечами, бормоча отскакивающие от зубов священные строки, а мысли его были очень далеко отсюда ― бороздили покрывшиеся осатаневшей мглой грани бессознательного.

***

― Вот тебе и на, Обито! Поддержать своего ребёнка, заступиться — увольте, много чести, нимб грохнется. Обратиться в полицию, снять побои — чего ради, не стоит вмешивать органы правопорядка в дела божьи! Связаться с родителями насильников, директором и учителями, добиться справедливого наказания, судиться, требовать компенсации на реабилитацию — много мороки ради такой ерунды, как изнасилование 14-летнего сына средь бела дня на территории, мать её, средней школы! Мадара перешёл на раздражённый крик, сжимая и разжимая пальцы в попытках себя успокоить. На миг Обито, продолжающему витать в мутном вакууме собственного сознания, показалось, что рядом с ним сидит уже вовсе не взрослый хитроумный маньяк, безжалостный мучитель и совершенный манипулятор, а орущий от дикой боли озлобленный подросток, готовый подорвать всю грёбаную планету из-за своей смертельной обиды. ― У меня было много времени подумать, пока я провалялся на больничном с две недели после всего произошедшего. Даже не знаю, что тогда было выше: моя температура или градус раздирающих меня боли, страха, отчаяния, чувства вины и бессилия? Вру, знаю. Определённо, второе. Потому что, если бы моя температура поднялась до таких значений, я бы расплавился. Так вот… я хорошенько подумал. Когда жар спадал, и голова прояснялась, мысли о мести всему миру сменялись навязчивыми суицидальными идеями. Да-да, даже этим я был грешен. Самоубийство — страшнейший грех, Обито, и только страх перед ним всё ещё имел власть надо мной тогда. Должно быть, это помогло мне выжить, наравне с жаждой возмездия всем, кто сделал мне больно. И когда я смог снова подняться с постели, осталась только злость. Она дала мне небывалых внутренних сил. Я чувствовал себя омерзительно, но в то же время как никогда решительно. И я смог в одиночку перешагнуть порог школы. Я смог выдержать насмешливый взгляд Тобирамы и его дружков. Знаешь, могу отдать ему должное лишь в одном: он сдержал слово, и ― я до сих пор удивляюсь ― слух о голубой заднице старшего Учихи не разошёлся во все концы школы. Итак… Мадара набрал в лёгкие воздуха и с пылом бойца на передовой встряхнул головой, словно бы пришла пора поведать о своих фронтовых подвигах. ― Я вернулся с твёрдым намереньем отстоять себя, полностью отрёкшийся от безрезультатных попыток понравиться отцу. Мне жаль, что на это ушло почти пятнадцать грёбаных лет, но по прошествии времени я могу быть лишь благодарен самому себе, что не тридцать три года! — комиссар скривил губы в надменной усмешке, и Обито быстро понял намёк. ― Знаешь, после произошедшего великий бог не разразил громом меня, и даже Тобираму пальцем не тронул! И через день, и через неделю, и ещё через пару месяцев, уходя на летние каникулы, он был вполне здоров и весел. Я размышлял: «Так почему я называюсь рабом божьим, а другие в это время встают на место бога и делают меня рабом? А бог не только не карает их, но и мне не велит. Если им можно, то чем я хуже них? А чем я хуже «справедливого» бога, который наказал в таких ситуациях подставлять ещё и вторую щеку?». В общем, ты догадываешься, какой вывод я сделал. Да, дружище. Такой бог мне не нужен. Не указ он мне, такой-то бог. А значит, грешить так грешить. Грешить и, наконец, быть счастливым! Пусть лучше ненавидят, а лучше пускай боятся. Быть нежеланным и непринятым — моё агрегатное состояние. «Прежде, чем вы скажете мне, что я никчёмный и не оправдал ваших надежд, я сам вам докажу, как ужасен, и никакие ваши слова отныне не смогут сделать мне больно», ― с этой самопровозглашённой заповеди началась моя новая философия. И этой новой форме мысли нужен был подходящий сосуд. Проще говоря, крепкое, способное постоять за себя тело. Я стал тренироваться в спортзале после школы один, когда для этого представлялась возможность, делал упражнения на переменах в скрытых от любопытных глаз уголках коридоров, уделял этому время и дома, в основном рано утром или перед сном, когда никто, кроме брата, не видел. Очень быстро стало ясно, что без достаточного питания я далеко не уплыву. Поэтому я придумал «тактику столовых рейдов»: задерживался в школьной столовой дольше всех, выслеживая чужие подносы, на которых оставалась самая приемлемая недоеденная стряпня, собирал это в пакеты и салфетки, ловко рыская между столами, чтобы перекусывать в перерывах между уроками. Иногда мне удавалось собрать столько, что хватало даже на второй ужин дома! На унылых домашних завтраках я перестал оставлять недоеденной осточертевшую постную кашу, а мать вдруг начала удивляться, что и Изуна стал лучше кушать, в то время как на самом деле я подговорил этого привереду мельком скидывать мне в тарелку то, что он не любил есть. Я подтягивался, качал пресс и отжимался, не щадя себя. Щадить себя не входило в мои навыки с самого детства. И в итоге спорт стал моей новой отдушиной. Боль в стальных от перенапряжения мышцах была такой ноюще сладкой, мне казалось, что я могу попробовать её на вкус, и если попробую, то тут же умру. Она как мощнейший яд тропического дерева вышла из того, что верующие назвали бы душой, столько лет зрела в самых недрах меня и, в конце концов, воплотилась физически ― первородная концентрированная ненависть, стекающая по коже усердными каплями пота. Изо дня в день я бегал, приседал, растягивался снова и снова, шантажируя Изуну всякой ерундой, чтобы он молчал, а в голове крутилось лишь одно: «Вы так ошибаетесь. Вы так пожалеете». Мне повезло, что я от природы был склонен к физической активности, и это не смогли уничтожить, как ни старались. За два месяца я уже добился неплохих результатов, и перед летними каникулами учитель физкультуры сам признал мои новые успехи при сдаче нормативов. Таджима был крайне недоволен этими известиями, за что я хорошенько получил по шапке, но ради благой цели и шапки не жалко! Я впервые в жизни был уверен в том, что делаю, и сам не знал, почему. В начале августа того лета я налету удержал руку отца во время попытки удара и не позволил применить против себя силу. Он рвал и метал. Да… ― Мадара расплылся в блаженстве от этой части воспоминаний, ― без превосходства физической силы он больше не был в состоянии меня приструнить. Слышал, как раскричался вчера под конец ужина? То-то же. До сих пор не может смириться с тем, что силы давно не равны. Комиссар устало размял шею и прокашлялся, досадливо сощурил глаза и сжал кулак, будто прямо сейчас из его руки выскользнуло что-то очень важное. ― Когда осенью я пришёл в школу вытянувшимся и окрепшим молодым человеком с прямой осанкой, наконец очертившимся рельефом тела и бесконечно напряжённым ищущим взглядом, то обнаружил, что обороняться мне особо не от кого. Летом семейство Сенджу покинуло наш город. Их отец получил что-то вроде гранта от министерства сельского хозяйства за вклад в агропромышленный комплекс, на который приобрёл новую землю в родных краях и укатил к чертям собачьим обратно в деревню, увезя с собой своих дрянных детишек и Хашираму. Да… это разочаровало меня сильнее всего. Я больше никогда не видел Хашираму Сенджу и не пытался навести о нём справки, когда получил такую возможность. Кто знает, быть может он так и пашет поля вслед за отцом. В любом случае, их фамилия навсегда осталась во мраке моего прошлого, а вместе с ней и теперь уже еле видимый свет улыбки Хаширамы. Моя растерянность из-за провалившейся цели длилась недолго. Сейчас такие дети, как я, устраивают массовые расстрелы в стенах родных школ. Я же был не в той семье и не в той стране, чтобы провернуть такое с лёгкой подачи, меня даже не посетила мысль о подобной глупой отместке всему миру. В конце концов, тогда я думал, что даже если кто-то что-то знал об инциденте в туалете на момент окончания восьмого класса, то за лето всё явно забылось, стало пусто и спокойно, а там, где появляется покой, появляется и место для нового. Настало время начинать думать о жизни после получения аттестата, и теперь, когда я больше не собирался плясать под дудку отца с поступлением в семинарию, у меня быстро появилось новое стремление ― сейчас я могу ответственно заявить ― ставшее лучшим решением в моей жизни. Я стал мечтать оказаться в силовых структурах. Чтобы больше никто не смел безнаказанно поднять на меня руку. И, раз я не смог надрать задницу Сенджу в ответ, то легально надеру её куда большему количеству ублюдков. Романтичные подростковые грёзы, неправда ли? Это означало, что, кроме семьи, у меня не осталось никаких помех для того, чтобы негласно своими силами готовиться к поступлению в полицейскую академию по окончании старших классов. Этим я и занялся со всем рвением, а параллельно развлекал себя чудным ― я предпочитаю ударение на «у», тогда как ты, в лучшем случае, поставишь ударение на «ы» ― общением с младшим братишкой, наконец входящим в свой запоздалый пубертат. Портить то, что так старательно холили и лелеяли родители, и что в то же время с благоговением заглядывало мне в рот ― очаровательная шалость. Нет святых без грешников, Обито, а грешки водились и за Изуной, чем я теперь решил воспользоваться, полностью осознавая свою подлость и наслаждаясь ею. Какие же у этого маленького ангелка могли быть грешки, спросишь ты? Суеверность. Она не просто забавным образом сочеталась в нём с набожностью: такая участь постигает большинство людей, которым вера необходима в принципе. Всё было интереснее. Мы повзрослели, и родители стали ещё чаще позволять себе отлучаться по делам, оставляя нас дома наедине со своими желаниями. Каждый из нас понимал, что сдавать друг друга бессмысленно, потому что тогда мы потеряем последние радости в собственных жизнях, так что механизм нашего покрывания друг друга стал ещё более отлаженным. Так, пока я продолжал тратить время на спорт и зубрить учебник по обществознанию с социологией, братишка пристрастился смотреть по телевизору в гостиной шоу про магию и экстрасенсов. После этой вакханалии телевизор приходилось выключать за полчаса до планируемого прихода родителей, чтобы он успел остыть, и отец никак не заподозрил неладное. Тогда был самый настоящий бум этого дерьма! Порой мне казалось, что Изуна верит в паранормальные способности клоунов с экрана сильнее, чем в бога. А как-то раз мы наводили на чердаке порядок по указанию отца, который на свою голову до сих пор не сжёг тюк с вещичками маминой прабабки, которая в своё время слыла ни то ведьмой, ни то колдуньей. Изуна нашёл в её ветхом барахле книжку о чёрной магии и самозабвенно изучал обряды на досуге, пряча греховное чтиво под потрёпанной обложкой Детской Библии. Ну не чудесно ли? Он не сразу осознал, насколько его ум затянуло во всю эту чертовщину, а когда понял, то во время вечерней молитвы из кожи вон лез, каясь за то, что снова смотрел богомерзкие передачи по ТВ и гадал в школе на картах для одноклассниц, которые пищали от восторга, что могут получить любовные предсказания. А кто-то из классов постарше даже «тайно» заказывал у него порчи и привороты! Мадара расхохотался так, что в уголках глаз выступили слёзы. Обито по инерции съёжился от гулкого смеха мучителя, хотя сейчас он не предвещал опасности. Отдышавшись, Учиха продолжил: ― Да, представь себе, школьники охотно верили в то, что милашка Изуна обладает волшебным даром. Особый шквал обращений он получил под Рождество, и, будучи совершенно неспособным кому-либо отказывать, заработал на почве внутренних противоречий очередное обострение невроза. Да, проблемы с психикой в переходном возрасте у Изуны только обострились. Единственное, что стало лучше — к одиннадцати годам он наконец-то перестал страдать ночным энурезом. Но в остальном, этот слюнтяй боялся монстров лет до четырнадцати и постоянно перебирался спать ко мне в кровать. Так что наше с ним половое созревание происходило в одной постели. Он видел мои первые утренние поллюции, я заставал его за тем, как он трётся о хитро свёрнутый между ног уголок одеяла, получая первые оргазмы, ещё без спермы. Помнишь у себя такие, а, молодняк? Комиссар пихнул Обито в больной бок, добиваясь реакции ― тот лишь хрипло крякнул в ответ. ― Так вот, к чему я об этом. Всё колдовство кончилось внезапно, после того, как я пообещал ему индульгенцию за одну каверзную услугу. Обстоятельства наших жизней постепенно менялись, так что теперь я был готов морально, а Изуна ― физически, чтобы осуществить то, чего мне так давно хотелось. Я сказал, что если он согласится, то я разделю с ним все его прегрешения пополам, и вместе нам будет проще замолить их начисто… Мадара выдержал интригующую паузу. Ему безнадёжно хотелось, чтобы Обито поинтересовался его коварством, но тот продолжал сидеть, бессильно опустив голову и тяжело дыша. Учиха только усмехнулся, оценив состояние пленника, и с нескрываемым удовольствием продолжил: ― В те времена я молчаливо «одолжил» у одноклассника кассету с десятком порно-фильмов, которой он очень гордился и хвастался перед многочисленными школьными товарищами, по очереди берущими на прокат трофейную плёнку. Так как я не был в их числе, но уже стал достаточно беспринципным и любопытным, то не смог не воспользоваться удобным моментом и незаметно вытащил кассету из его оставленного без надзора рюкзака. Смотреть порнушку одному, не имея возможности потом обсуждать это с друзьями на переменах ― что за унылое дело? Мне нужен был компаньон, и так я придумал совместить приятное с полезным. Принеся кассету домой и выбрав один из редчайших моментов, когда родители вдвоём по какому-то срочному делу уехали на выходные, я сказал Изуне, что мы посмотрим кое-что поинтереснее магических шоу, и он должен будет делать всё, что я скажу. Кажется, кара небесная показалась ему более жутким раскладом, нежели любая моя вполне земная затея. Поэтому, скрепя сердце, он согласился. Будто я сомневался! Так я и склонил брата к взаимной мастурбации перед телевизором в гостиной. Поначалу он кривился, краснел как помидор, пыхтел, хныкал и вяло сопротивлялся, но в итоге кончил даже раньше меня, чего ужасно испугался. Так испугался, что разрыдался, и мне пришлось ещё час его успокаивать. Он выл, что я обманщик, что теперь всё станет ещё хуже, что его нравственной чистоте пришёл конец, и вообще теперь он обязан всё рассказать отцу, только тот в силах это исправить… бла-бла-бла. Я дождался окончания этого потока сознания и намекнул, что в таком случае получу не только я, но и он ― такова уж справедливость у нашего отца ― а также напомнил, что могу сдать с потрохами все его магические похождения, от которых он так мечтал откреститься. Даже сеансом экзорцизма в храме припугнул. Братишка сидел весь бледный и смотрел в одну точку, когда я окончил свои доводы одним железобетонным фактом: «тебе было хорошо, признай». После этого он закрылся в нашей комнате на втором этаже, и несколько часов мы не говорили, а позже, когда я разогревал нам ужин, то увидел в окне огонь на заднем дворе. Это Изуна стащил из столового ящика спички и поджёг прабабкину книжку, сверху засыпав её колодой потрёпанных игральных карт, которые использовал для гадания в школе. Так он принял мои условия игры, пытаясь меня ненавидеть изо всех сил, но желание и восхищение в нём побеждали вчистую. Пропавшая кассета чудесным образом обнаружилась хозяином в рюкзаке в начале следующей учебной недели, сюжеты с неё постепенно стирались в наших с братом головах, а моменты близости повторялись снова и снова, как потом повторялись и истерики Изуны, и самоистязания в виде отлупленных линейкой рук во время молитв перед домашним алтарём, и клятвами, что этого больше не повторится. Да… Противоречия не кончились, но хоть фокус внимания сместился! Кстати, однажды я заметил торчащий уголок тетради, припрятанной на балке под невысоким потолком нашей спальни. Это оказалось дневником Изуны, который он так старательно скрывал от всего мира, каждый раз ставя на кровать табуретку и дотягиваясь своими ручонками до импровизированного тайника. Кого-то напоминает, не правда ли? Я был приятно взбудоражен, обнаружив, что этот маленький гадёныш таки что-то от меня скрывает! В один день, когда он был на музыкальных занятиях, я позволил себе удовольствие изучить этот вопрос и, кроме всякой скучной ерунды, которую можно найти в дневниках большинства подростков, обнаружил весьма пикантные записи о наших с ним взрослых похождениях и его тревогах по этому поводу. Как ты понимаешь, такие обличающие меня материалы я обязан был уничтожить, пока, чего доброго, их не нашли во время генеральной уборки мать или отец. Поэтому я выдрал из дневника все «опасные» страницы и избавился от них, перед этим весьма годно передёрнув на его красочные описания, а оставшиеся в тетради обрывки бумаги подпалил всё теми же спичками, чтобы припугнуть Изуну, ничего не говоря о своей находке. До сих пор умиляюсь, вспоминая его ошарашенные глаза и дрожащую нижнюю губу, когда он обнаружил произошедшее, решив, что это обрушилась на него та самая кара небесная и стерла грехи очищающим огнём. И что ты думаешь? Это опять сработало! Я проверял ещё несколько раз: записи в тетради продолжали появляться, затем она и вовсе сменилась на новую, но больше никаких упоминаний о «нас» там не было. Да и сам брат стал намного более резким в отказах мне, а заодно и ещё более богобоязненным, хотя, казалось бы, куда уж больше… Но, не суть важно. Вот тебе лайфхак, Обито: если хочешь привязать к себе такого ведомого слабого мазохиста, как Изуна, то ты должен стать для него самой сладкой наградой, и одновременно самым опасным наказанием. Так он и привязался ко мне намертво после всего, что происходило с нами в эти два с половиной года перед тем, как я окончил школу. Когда я со скандалом покидал отчий дом, чтобы наконец-то без помех идти к мечте, он страшно убивался. Я стал его ложной путеводной звездой, и без меня в нём поселилась раздирающая пустота, доведшая его до сильнейшего нервного срыва. Ну, ты видел, как с ним это бывает. Тогда его чуть не сдали психиатрам, как мне рассказывала часто названивающая и просящая вернуться назад мать. Трогало ли меня это? Трогало, и приятно. Я наконец-то стал иметь вес в этой семье, но, когда они это осознали, было слишком поздно. Я не вернулся бы туда и под страхом расстрела. И мой побег от домашних стал лучшим событием моей юности. За три года я успел натаскать неплохую сумму из ящика для пожертвований, которая позволила подготовиться к получению водительских прав и стала маленькой подушкой безопасности перед тем, как я смог начать сам себя обеспечивать. Все сложности рано начавшейся взрослой жизни, с которыми я столкнулся при поиске жилья перед заселением в студенческое общежитие и на двух жутких подработках перед тем, как мне наконец начали платить учебное пособие, были для меня истинным счастьем. Плевать, как сильно прессовал меня быт, если он был отделён от быта моей чудесной родни, которую я, кстати, всегда старался скрывать в меру профессиональных возможностей, будто позорное клеймо на заднице. Изуна, пусть и медленно, но всё-таки смирился с моим отсутствием и зажил своей унылой жизнью подневольной церковной сошки, а моя новообретённая свобода и потаённый источник неиссякаемый злобы внутри постепенно делали меня тем, кто я есть сейчас. Что я могу сказать в заключение? Да то, что нет ничего страшнее слова «святой». Рука об руку с ним идёт ад. Все перверсии в самых причудливых красках свитой сопровождают кроткое покаяние. Только у меня хватило сил признать это, дать этому волю. И, кто знает, вероятно, если бы меня не прижимали Евангелием к алтарю в детстве, я и не стал бы таким концентратом подавленных желаний всего прихода. Однако, нельзя забывать и о лежащей в основе червоточине, которую я упоминал. Я был рождён с ней, Обито. И условия позволили разложению разрастаться. Я прогнил до глубины души. Настолько, что уже дыра насквозь зияет. И такие, как ты — свежая живая плоть — служат для неё исцелением. Наполнителем, не дающим обратиться в небытие. Что такое небытие, малыш? Вакуум, безвременье, всепоглощающая скука. Вот, что в основе своей толкает меня на такие забавные авантюры. Слушай, экий каламбур выходит, а? Наполняя жертв собой физически, я наполняю себя ими морально! Обито выпустил сквозь опухшие губы воздух, то ли в знак того, что эта ораторская пытка наконец завершилась, то ли выражая отвращение к присказке в конце. Мучитель только что побывал перед пленником в таких разительно отличающихся друг от друга ипостасях, затронул столько неожиданных граней его сознания, и всё ради того, чтобы в конце концов вновь стать тем, кого Обито знал в самом начале их «совместной жизни». Что было в его голосе после рассказанного? Ни доли страдания и тоски. Застарелые злость и холод свинца, покрытые ржавой коростой времени, притупившей и омрачившей абсолютную боль. Прародительницу сидящего рядом монстра, пару секунд назад хохотавшего с собственного остроумия, а теперь с задумчивым цинизмом смотрящего мимо реальности и едва заметно морщащего прямой нос. Но сколько в этом пренебрежения. К себе? Нет, конечно. К врагам из прошлого. Учиха продолжил: — …и вот он, мой дивный новый мир, Обито. Моя абсолютная монархия. Изобилие, эстетика, власть и исполнение желаний по щелчку пальцев. Я забыл, что такое нужда. И на чём же всё это стоит, мальчик мой? На ненависти, унижении, мести, боли, отчаянии, несправедливости и одиночестве. На самых худших чувствах, на которые только способно человечество. На абсолютном зле зиждется моя нынешняя ослепительная реальность… Когда всё сложилось так, как я хотел, оставалось лишь одно «но». Сексуальная неудовлетворённость. Примерно на втором курсе обучения я ушёл в беспорядочный отрыв и быстро понял, что обычные сексуальные контакты не дают мне никакой разрядки. Я был очень смущён и разозлён таким раскладом, хотя сейчас понимаю, что это было закономерным следствием всех перечисленных выше причин. Тогда я стал искать удовлетворение по-другому. Стал завсегдатаем сомнительных ночных клубов, посещал кинк-вечеринки, искал особых знакомств в сети, когда интернет стал открыт для большинства простых смертных. Тщета. Это спасало на какое-то время, но БДСМ-игры всего лишь жалкое подобие того, чего мне хотелось. Меня не устраивал взаимный договор. Когда дело доходило до стоп-слов, меня охватывали ярость и внутреннее сопротивление. Как можно останавливаться после мольбы об этом, если в неумолимости и есть вся суть!? Какая идиотская затея, даже детская драка лопатками в песочнице выглядит опаснее и вызывает в участниках больше адреналина, чем эти унылые перформансы. В какой-то момент я перестал соблюдать условия. Партнёры, ясное дело, начали сбегать от меня как ошпаренные! Хотя и раньше мои изредка завязываемые отношения не длились долго. Попытки создать устойчивую связь приносили только разочарование и раздражение. Даже садомазохисты порой хотели ласки и любви в нашем союзе, но мне было плевать. Я не мог это даже изображать. Меня от этого тошнило. Настал период, когда я отчаялся настолько, что пытался мараться даже о проституток, но это оказалось ещё хуже, чем всё ранее опробованное. Тогда-то, полгода спустя после крайней попытки, и случилась первая жертва. Обстоятельства будто сами привели меня к тому, что мне на самом деле было нужно. И — какое приятное совпадение — на тот момент я уже обладал всем необходимым, чтобы сделать это своей новой нормой. Что мне оставалось в итоге? Лишь обратить своё томительное молчание о необычных пристрастиях, не нашедших удовлетворения в законных способах воплощения, в приятное ощущение тайны. Как видишь, я вошёл во вкус! В общем, до сих пор не понимаю, чем так плохо «зло», которое настолько рьяно отторгается нормами общества. Ну вот ты, ты один из них… «О чём» ты жил до попадания сюда, Обито? — …Я? — Обито с трудом опомнился, поняв, что пауза стала слишком длинной, а значит вопрос в кои-то веки не риторический. — Н-не знаю. Не думал об этом особенно сильно. Жил и жил… потому что кому-то ещё нужен. Потому что это интересно, хоть и тяжело. В конце концов, день зарплаты, свободное место в утреннем автобусе и булки с заварным кремом по акции — это ли не поводы жить и радоваться?.. Мадара вскинул брови и искренне рассмеялся над таким бесхитростным ответом, чем вызвал у Обито внезапное раздражение, вдруг прибавившее ему сил, достаточных, чтобы оборвать чужой хохот и продолжить говорить с небывалой серьёзностью: — Конечно, на чём строить свою жизнь — дело каждого отдельного человека. И всё бы было хорошо, если б твоё зло касалось только тебя. Но ты… замаскировал свою трагедию тем, что создаёшь её другим! Я… знаешь, я… сочувствую. Быть изнасилованным — конечно, ужасно. Больно, невыносимо и обидно до одури. Я уж точно могу говорить. Но ты, зная это, измываешься над другими. И счастье твоё — гнилое яйцо в золотой скорлупе… Рано или поздно ты подавишься этим дерьмом. Ты… всё-таки отравишься собственным ядом, Мадара. Помяни моё слово… Психопат смерил охрипшего мальчишку, толкающего из остатков сил такие дерзкие речи, почти поражённым взглядом, и, выждав небольшую паузу, вновь раскатисто расхохотался. То ли от неожиданности, то ли… защищаясь? Нет, конечно нет, разве он здесь не единственная опасность? Сопляк вздумал ему угрожать? Бред, бессмысленная высокопарная чушь. Возмездие не настигает само, если ты не идиот: его можно совершить только своими руками, комиссар столько раз в этом убеждался. — Помянуть твоё слово? Да кто ж тебя такого поминать то станет? Насмешил. Ну так и на чём же тогда ты предлагаешь выстроить то, чем теперь обладаю я? На любви и верности, может быть? На честности? Уважении? На последнем слове Мадара заговорил тише, склонившись ко вновь опустившему голову Обито. Тот уже не дёргался, не шугался. Только с усилием дышал, не давая ответа. Полчаса назад его Обито, изведённый электричеством и побоями, ещё изгибался от судорог, давился слюной и защищал лицо от ударов. Теперь же, весь покрытый испариной, перемазанный кровью из рассечённой губы, сидя в собственной остывшей моче, он не двигался и не обращал к комиссару лица, всё сильнее раздувающегося от безжалостных ударов и слёз. Растоптанный и оскорблённый. Он понимал: сегодня комиссар не блефует, не запугивает ради развлечения. Он убьёт его, потому что студент в подвале больше неудобен. Потому что его тайну видели, и надо умыть руки. Унижаться дальше некуда. Обито смирился. Больше не надо думать, как выжить и как жить, подбирать слова и строить планы побега. Скоро мальчишка освободится. Скоро всё поглотят умиротворение и пустота. Большего он никогда ничего не лишится. Кажется, теперь он готов. Учихе даже показалось, что парень вдруг потерял сознание, и это предположение внезапно отозвалось внутри какой-то скребущей досадой и даже… тревогой. «Это что ещё за новости?» Мадара Учиха смущён. Смущён собственным поведением. Собственными ставшими вдруг непослушными эмоциями. — Что, нет у тебя ответа? Так вот, прежде, чем плеваться такими «пророчествами», обзавёлся бы арг… — Этот маленький мальчик, про которого ты рассказал… мне сложно представить, что такое чудовище было им. Мне больно за него… Когда я был малым, я таких защищал. Получал за них люлей, но… был счастлив видеть их благодарность. З-за справедливость радел, как за самого себя. Но мне повезло, я… теперь я могу сказать точно: я знал хоть какую-то любовь. От бабки… и даже друзей, да. А тебя никто не любил, — студент внезапно подал голос. Севший, тихий и словно блекло смеющийся. Мадара насторожился. — Конечно, тебе не у кого было научиться этому… и вот, что я всё-таки думаю… Знаешь, это всё — пустое. Ну что эти царские хоромы при твоём… одиночестве?.. Власть эта… при таком бесчувствии? Деньги… при жадности такой… Мишура эта. Мишура… вешал в детстве такую на ёлку? Я вешал… на Рождество. Старую и провонявшую пылью, но с историей. И вместе с моей родной старушкой… Эта мишура помнила ещё моих отца с мамой… а я нет. В этом всём… была душа, и плевать, что это всего-то дешёвый пластик. Важно то… то, что в это вкладываешь. Тепло, связь, память… Понимаешь?.. Традиции. Эти дурацкие пыльные блестяшки… в свете нашей тусклой люстры сияли для меня… для шкета… как алмазы. А твоя… твоя мишура… — Обито уже шептал, тяжело прокашливаясь, но каждое слово старался отчётливо выделять. — Бессмысленная драгоценная показуха. Но, чего темнить… я всегда мечтал так разжиться… Вырваться в люди. Да… Наверное, будучи хорошим малым, коттедж не отгрохаешь, но… Не важно, я не к тому… Чёрт… всегда я плохо умел выражать такие, типа умные мысли, а сейчас… и подавно, — смех его был приглушённый, беззлобный и искренний. Мадара услышал его впервые за их полгода «вместе». Не веря своим ушам. Такой непривычный в его реалиях светлый смех. Изуродованная кулаками улыбка. — Я к чему… Теперь… просидев месяцы в этой сатанинской западне… я понял. Я понял, что лучше сдохнуть в нищете, только бы остаться человеком, а не алчной зверюгой. Голая, горячая без привычной холодной кожи освежёванного телёнка кисть крепко схватила за нижнюю челюсть, вздёргивая голову кверху и заставляя замолчать. Мадара Учиха снял свои перчатки. Снял свои проклятые, надменно берегущие наманикюренные руки от недостойного их замызганного мира перчатки. Приоткрытый пересохший рот накрыли чужие напряжённые губы. Обито охнул от неожиданности, с трудом подняв заплывающие глаза на вставшего на колени, припавшего к нему полицейского, не в силах сомкнуть челюсти. — Заткнись, — короткий перерыв, дрожащий сигаретно-ментоловый шёпот у самого разбитого носа, снова губы к губам и мелкие, прерывистые поцелуи. — Заткнись, ничтожество, заткнись… Ступор. Только слепленные солёной влагой чёрные ресницы дрожат. Мадара Учиха его целует. Пока мягко, хоть и настойчиво. Но ведь мягко же, это сложно отрицать, как бы ни хотелось. Проводит языком по приоткрытым, окровавленным и воспалённым от ударов губам, проскальзывает им в пересохший рот и тут же проникает бессовестно глубоко. Это отрезвляет. Обито давится, желудок сводит тошнотой, но ведь это Мадара. Уже вжал его в стену, давя на ноющие от пинков рёбра, и прерываться не собирается. За всё время их больной связи комиссар ни разу не целовал студента. Даже в порывах самой животной страсти. Укусы, плевки, засосы на коже. Не поцелуи. И вот. — Больше не смей, слышишь, не смей толковать мне о вещах, о которых ни черта не знаешь, сопляк! — его голос едва дрогнул, и вряд ли бы это кто-то заметил, но только не Обито, внимание которого к реакциям истязателя было возведено в абсолют. Снова поцелуй. Глубокий да такой долгий, напористый, что стало совсем нечем дышать. Настырный язык Мадары на вкус как табак и корица с перцем. Да, Обито помнил эту горечь и пряную остроту. Вкус самой дорогой жевательной резинки, невесть как попавшей в небогатый ассортимент его прилавка на злополучной заправке. Он спёр одну пачку из интереса и полчаса отплёвывался, а потом сбагрил её одногруппнику, мрачному любителю острого по имени Райдо, даже выпечку закусывающего халапеньо. Воистину, сочетание для поехавших гурманов. Вроде этого, от которого сил отпихиваться нет. Голова будто отсыревшим плюшем набита. Как у ненужной старой игрушки, безвольно сидящей на помойке и ждущей своего отправления в последний путь, на свалку. Но эта чёртова корица… Теперь ей точно можно будет вызывать рвоту, как раствором марганцовки. «Ну давай же, больной ублюдок… хватит, стреляй.» Мадара наконец оторвался от мальчишки, утерев сжатыми в кулаке перчатками чужие кровь и слюну со своих губ. В глазах мутнело от взгляда на изувеченное его собственными руками лицо. Словно багровеющий от гниения труп с полопавшейся кожей. Таких Мадара не раз видал на службе. Да, травмы от побоев как всегда отвратительно уродливы. Справа нижняя губа Обито расходилась в стороны, кровь из раны до сих пор сочилась и стекала по шее на грудь, пропитывая рубашку. Сильное рассечение. На такое только швы. Студент поднял на него левый, ещё пока хорошо открывающийся глаз, измождённо и злобно, но смело. Воля светилась в нём изнутри. Непоколебимая смелость перед своим концом. Потрясающая. Ослепляюще яркая. Настоящая, как дух его детской любви. — Чего ждёшь? Ты хотел башку мне… раскроить. Забыл уже? — Закрой свой рот, или… ― Или что… сложно запугивать сидящего в луже собственной мочи человека, у которого уже ничего не осталось, а? Заряженный ствол полетел в угол. Мадара резко поднялся, развернулся и твёрдыми шагами направился к выходу из подвала. Его планы… Его планы снова изменились. Так резко, что если бы он ехал на своём порше, то на таком вираже стёр бы к чертям собачьим всю покрышку. Обито будет жить. Вмиг гадкий мальчишка стал лакомством, какое поискать. И для этого нужно было снять столько кожуры!.. Семь шкур содрать, чтобы без сомнений увидеть, утвердить его истину. Как Учиха был слеп, стоя всё это время перед чистым золотом. А оно ведь проблеснуло, ещё когда в сентябре на заправке комиссар впервые встретился с его большими, полными жизни и надежд глазами, противоречащими уныло ноющему в трубку голосу. Подлинную суть неприметного нытика-кассира, которая мерцала в нём не раз, но, запятнанная руками Мадары, становилась всё тусклее с каждой неделей. А сейчас, будто перед неминуемой агонией, вспыхнула ярко, как звезда перед взрывом. В груди горячо защемило. Пугающе, непривычно. Так щемило от улыбки Хаширамы, обращённой к бледному и хмурому Мадаре. И больше никогда. Он не сотрёт с лица земли нечто подобное. Не просто не сотрёт — но и не позволит себе лишиться этого необъяснимого, пугающе влекущего чувства снова. Сохранит всеми способами некогда стёртые краски его жизни, не той, которой он хвастал перед Обито пару минут назад, а истинной, где пресно уже почти всё, где уже всё в его руках. Самообман больше не работает. Теперь никто не отберёт у Мадары солнце. Проблему придётся решать по-другому. «Вода, вата, бинты, антисептик, анестетик, анальгетик… Ах, надо взять иглу. Нити и иглу.»
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.