ID работы: 7872580

О нем

Гет
NC-17
В процессе
490
автор
swc748 бета
tayana_nester бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 574 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
490 Нравится 382 Отзывы 107 В сборник Скачать

О своей ученице (1 часть)

Настройки текста
Примечания:

– Девочка… Ты не туда идешь. Зеленые огни в другой стороне.

– А я зажгу свои, – сказала девочка.

А еще она все сваливала на зиму.

Но зима кончилась, а девочка не ожила.
       Ему было сложно дышать. Воздух врывался в горло сквозь зубы с хрипящим свистом. Что-то тяжело и неподъемно давило на его грудную клетку. Кислород в легких расходился свинцовой тяжестью: ни вдохнуть из-за этого нормально, ни выдохнуть.        Под закрытыми веками – кромешная темнота. И открывать глаза не хотелось совсем.        Во рту едким жгущим остатком горчил привкус виски, а на корне языка все еще чувствовались сгустки соленой ржавчины, что всего пару часов назад наполнили его рот из-за очередного ДТП.        И ему не хватало воздуха. Катастрофически. Он почти задыхался. Вдыхая в себя кислород так глубоко, как только мог. И все равно задыхался, задыхался, задыхался…        – Ты живой?!        Неожиданный громкий звук чужого обеспокоенного голоса заставил все-таки разлепить веки. Но темнота перед глазами от этого никуда не делась.        В размытом полумраке ночи, пусть и не таком непроглядном, как во сне. Но его, все еще сильно пьяному дезориентированному мозгу, потребовалось долгих секунд пять в этой темноте, чтобы осознать, кому принадлежала черная высокая нависающая над ним фигура. Все было просто. Только один человек мог без предупреждения ввалиться в его дом ночью.        Федотов.        Олег бесцеремонно и грубо похлопал его по щеке, пальцами проверяя пульс на шее.        – Чего ты приперся? – хрипло спросил его Дементьев, недовольно поморщившись от хлопков по лицу. И раздраженно сбросил с себя чужую руку, что сильно давя, еще пыталась неумело нащупать жилку на его горле.        – Чего приперся?! – взбешенно переспросил Федотов, выпрямляясь над ним в полный рост. – Ты охуел, олень?! Саня, тебя неделю нет на работе! Неделю, блять! Телефон отключен. Сколько это дерьмо с тобой еще будет продолжаться?!        Да, теперь число дней его «кризиса» стало куда больше.        – Я думал, ты сдох!        Федотов отошел от него во мрак, слепо шаря рукой по стене и, наконец, нащупав выключатель, щелкнул им; до абсурда просторную гостиную ослепительно ярко озарил свет.        Рука Дементьева автоматически дернулась к лицу, закрывая воспаленные глаза ладонью от болезненно ударившего по мутным белкам света.        Олег же с непроницаемым видом оглядел количество пустых бутылок из-под виски на низком столике перед диваном. И тех, что валялись перевернутыми на полу, как рассыпанные кегли. А затем, тяжело вздохнув, ушел вглубь дома, вернувшись через минуту с полным стаканом воды. Но, подойдя ближе к успевшему отключиться в беспамятство Дементьеву, и вглядевшись уже внимательнее в очередной раз разбитое лицо, бурые дорожки давно высохшей крови на коже и рваную, все еще кровоточащую рану на его лбу, резко и зло выдохнул, со всей силы запуская стаканом в стену. Стекло крошевом разлетелось во все стороны, а на стене остался мокрый подтек.        Вообще громко разбивать о стены что-то стеклянное – старая дурная привычка его друга еще с подросткового возраста.        – Как же ты заебал, олень!        Федотов склонился над ним и грубо встряхнул за плечи, заставляя повторно проснуться и сесть на диване. Совершенно не обращая внимания на чужое раздраженное пьяное отпихивание.        А затем, совсем как в малобюджетном боевике, скинул с себя пиджак. Рисуясь, размял правую руку, и широко размахнувшись назад, с силой врезал кулаком по его лицу. Хлестко, сильно, отрезвляюще: так, что у него от удара резко дернулась голова в сторону. Нагло пользуясь единственным выпавшим моментом в своей жизни, когда Дементьев просто не в состоянии дать ему ответно по роже за это.        Челюсть остро обожгло. Перед глазами на мгновение потемнело: расцвели разноцветные пятна, перемежаемые чернотой. Рот опять наполнился острым, ржаво-металлическим.       – Ты охуел?! – зашипел Александр, дернувшись на диване в стремлении встать. Но грузное пьяное тело совсем не слушалось, и он тяжело завалился обратно.       – Нет, это ты охуел! – процедил Олег, хватая его за воротник и встряхивая, заставляя смотреть прямо на себя и тихо-тихо, уничижительно выдохнув ему в лицо: – Саша, что ты творишь? Ты так сильно хочешь сдохнуть? Какая эта по счету машина? Я заебался их считать. Это уже не смешно. Думаешь бессмертный? Когда-нибудь ты разобьешься насмерть, если, конечно, не сопьешься или не загнешься от цирроза к тому времени. И что по работе? Ты вообще думаешь головой? Совет правления совсем не в восторге от всей этой хуйни, и я устал тебя выгораживать. Что с тобой? Куда ты катишься? Что дальше, Саша?        А нихуя «дальше».        А он не видел смысла в «дальше».        А ему плевать на это «дальше».        Слишком долго держал контроль и не выдержал. Схватившись пальцами за руки, все еще державшие его за воротник, Дементьев ухмыльнулся Федотову отточенно-дерзко, вызывающе, ведь держать на лице навечно прибитую насмешливо-высокомерную маску, чтобы не происходило в жизни – нерушимая основа всего его существования.        И подыхая, он назло будет скалиться до последнего.        Он весь растрепанный, в мятой рубашке, с сильной шестидневной щетиной по заострившимся скулам, перманентно нетрезвеюще-пьяный уже неделю и с разбитым окровавленным лицом. У него сбитое прерывистое дыхание, по-прежнему острая нехватка воздуха в легких и, кажется, сотрясение от сильного удара головой о руль. Он смотрел сквозь ресницы в лицо своего друга в упор, и в зрачках – абсолютная пустота и полное нежелание что-то с этим делать. А на губах горькая усмешка, будто это не у него вся жизнь летит ко всем чертям.        Потому что фантомно на уровне осознанной галлюцинации слышал в своей голове холодный механический голос:        Дементьев, вы отработанный и вышедший из строя механизм.        Дементьев, вы не подлежите восстановлению.        Дементьев, вам пора бы уже на свалку.        Дементьев, до свидания.        И сейчас он все еще пытался нащупать внутри себя хоть что-то теплое, хоть ничтожную искру (что тлела от некогда жаркого пепелища его внутреннего яростного, всегда голодного огня), но не нашел ничего. Внутри у него только зияла огромная холодная пустота. Он горел когда-то слишком сильно и ярко, и в какой-то момент просто выгорел дотла. Не осталось ни черта.        И даже эмоций не было. Не было ничего. Кроме глухого, всепоглощающего, абсолютного, непробиваемого равнодушия.        – Всю жизнь учил меня, как надо жить, и смотри, во что превратился сам по итогу. Жалкое зрелище. Самого от себя не тошнит, педант ты наш хуев? – презрительно выплюнул ему Федотов.        Сквозь цветные пятна и черноту Дементьев все же разглядел на его лице отпечаток холодной брезгливости. Такой знакомой и привычной для него самого, и совершенно чужеродно-неуместной на лице друга.        Когда удерживающие его пальцы сжались в кулаки, у Дементьева почти безразлично пронеслось в голове:        «Ну, давай, врежь мне еще раз, придурок, вижу же, что хочется».        И лучше бы Олег, честное слово, снова врезал ему по роже, а не продолжал смотреть на него в упор так разочарованно и брезгливо.        И к черту все!        Он опять прикрыл веки, и мир перед глазами утонул в концентрировано черном.       – Эй, не вырубайся! Можешь встать сейчас? – спросил его Федотов, и зло фыркнув, тут же сам ответил: – Конечно же, нет, тупой ты олень…        Олег, перекинув чужую руку себе через плечо, тяжело и приглушенно ругаясь сквозь зубы, потащил его в ванную. Где прямо в одежде небрежно прислонив Дементьева спиной к стенке душевой кабинки, врубил над ним сверху холодный душ.        Просто то, что доктор прописал.        Дементьев чувствовал, как по лицу и плечам хлещут струи воды. И как рубашка на нем, промокая под ледяным напором, противно липнет к разгоряченному телу. На коже от этого будто расцветали кислотные ожоги.        После прицельного удара в челюсть и во многом благодаря контрастно-холодному душу, что не давал провалиться в беспамятство, контроль над телом начал медленно к нему возвращаться. Как и ясное сознание, что постепенно выныривало из мутной алкогольной дури.        Он, найдя силы отлипнуть от стены, нагнувшись, сплюнул себе под ноги в промокших черных брюках густую и вязкую кровь, что сразу ржавыми разводами стекла в сток под быстрыми струями воды.       – Я найду тебе хорошего психиатра, Саня, – уверенно сказал Федотов, не мигая смотря на своего друга. Который, все еще находясь под напором ледяного душа, наконец, отмерев, рассеянно стал тереть рукой левую сторону челюсти.        Кожа там уже стала расцветать на глазах сиренево-рассветным оттенком.        Всю скулу, как и лопнувшую при ударе в очередной аварии кожу над его левой бровью, потревоженной сильным напором воды, жгло тупой болью, безразлично дергая изнутри нитки из нервных сплетений.        Легко не обращать на это внимание. Боль давно стала для него перманентной, необходимой и естественной.       – Всегда говорил, что ты ебнутый на всю башку. Пора лечиться, олень. Причем давно.        «Какое тебе, блять, дело до этого?» – зло рвалось наружу, но замерло ржавым комом в гортани и снова сплюнулось под ноги кровавыми горькими сгустками.        Он сам в этом разберется. Это его жизнь. Ему не нужна нянька.        С рациональной трезвеющей стороны, Дементьев понимал, что в словах друга есть раздражающее зерно истины, но с другой стороны – он бы с радостью сейчас приложил Олега лицом о ближайшую горизонтальную поверхность. Просто так. В качестве «благодарности» за заботу, отнятое время и касательный бодрящий апперкот по своей челюсти.        Но собственное тело было совсем тяжелым, совершенно неподъемным, все еще не до конца подконтрольным ему. И даже сквозь обволакивающую туманную дымку в сознании он ясно понимал, что ни черта у него не выйдет, в таком-то состоянии.        – Денек-другой, и придешь в себя. А там…        – Будь добр, отъебись от меня, – холодно процедил ему Дементьев, наконец выпрямляясь, и снова обессиленно откидываясь назад на стенку.        Он, вытерев тыльной стороной ладони рот, исподлобья холодно сверкнул на Федотова тяжелым мутным взглядом.        Потому что заранее знал, что ни к какому психоправу не пойдет никогда в жизни.        – Какой же ты тупорылый олень, – раздраженно выдохнул Олег. – Но знаешь, меня заебало с тобой возиться, как с дитем неразумным. Хочешь сдохнуть? Да, пожалуйста. Только закусывай когда бухаешь, идиот, даже конченные спитые алкаши на пустой желудок никогда не хлещут.        Федотов недовольно дернув челюстью, с трудом сдерживаясь от очередного порыва дать Дементьеву по роже, вышел из ванной комнаты. Потому что прекрасно осознавал: что скорее научится летать, чем его лучший друг перестанет вести себя, как полный мудак, ну или хотя бы попытается быть благодарным за помощь (не говоря уже о ее принятии).        Дементьев еще пару минут после ухода Олега сидел под холодными струями воды. Ждал, пока полностью вернется контроль над телом. А после собрался и встал на ноги, вырубая душ.        Сбросил с себя промокшую рубашку, и, накинув на плечи полотенце, случайно наткнулся на собственное отражение в огромном зеркале на полстены и отчего-то замер на месте.        Клокочущий больной смех застрял в глотке. Его грудная клетка затряслась почти как в эпилептическом припадке. До чего же он опустился.        Никогда не видел себя настолько жалким. И дело было даже не в разбитом лице и мятом пережеванном виде после недельного алкогольного трипа, а в том, что у него были больные глаза, в которых крошились абсолютная беспроглядная пустота и безысходность.        Он перестал с этим справляться.        Потерял контроль.        Причем, уже давно. И, наконец, признал это.        Все это дерьмо, что с ним происходило в последние полгода, уже невозможно вытравить на время алкоголем, и вернуться «полупочиненным» в реальность, как ни в чем не бывало до следующей крупной поломки. Его уже не отпускало после трех дней пьяного «кризиса», как прежде. Становилось только хуже. Внутри было пусто, пусто, пусто. Не было внутренних связей. Не было мотивации. Не было ведущей его всю жизнь холодной ненависти. Не стало даже высокомерной, вжившейся в прошивку коры его мозга язвительности.        Ни черта уже не было.        Дементьев низко склонился над раковиной, сжимая мраморные края с такой силой, что побелели костяшки пальцев, и пытался выровнять сбившееся дыхание. Ему критически не хватало кислорода.        Пустота внутри него болела. Пустота внутри него не давала дышать.        Пустота чувствовалась как ампутированная конечность; она не должна жечься, не должна болеть, не должна перекрывать кислород в легкие – по всем ебанным анатомическим законам не должна. Там попросту нечему это делать. Но почему-то она все равно пожирала изнутри. Разрушала.        Он действительно уже не справлялся. Он шел ко дну. Ему нужна была помощь.        Дементьев нашел свой выключенный еще неделю назад телефон на полу в груде пустых бутылок из-под виски.        Федотов ответил после третьего гудка:        – Чего тебе, олень?        – Я согласен на твоего мозгоправа. 666        В просторном кабинете найденного Федотовым психотерапевта неуловимо ощущался запах хорошего дорогого табака, смешанный с отзвуком натуральной кожи кресел, полировочного средства и грубых ноток качественной мужской туалетной воды. Привычно знакомая какофония ароматов. Почти располагающая к откровениям.        Но только почти.        В свой самый первый сеанс в этом кабинете Дементьев был привычно сильно пьян и полон злого скептицизма. Хоть и уже гладковыбритый, и в свежей привычной одежде – весь его вид, как и поведение, все равно были откровенно диковато-невменяемыми.        Однако Шолохов, лишь коротко прошелся при знакомстве нечитаемо-беглым взглядом светло-серых глаз по клиенту, сидящему напротив, что отвечал на все заданные вопросы односложно, колко и неохотно. С уже ополовиненной бутылкой виски, из которой он время от времени отпивал прямо с горла. А еще – по расплывшемся фиолетовым подтеку на всю скулу и большому белому пластырю над его левым глазом.        Но, никак не прокомментировав это, Шолохов лишь продолжал настырно спрашивать его раз за разом:        – Александр, что вас вообще беспокоит?        – Кончающийся виски, – протянул Дементьев, опять делая длинный глоток из бутылки.        Алкоголь приятной теплой горечью прошелся по сухому горлу, снимая острый асфиктический спазм в глотке, пусть и ненадолго.        В пристальном, сузившемся светло-сером взгляде Шолохова ясно читалось: «я не это имел в виду, и ты это прекрасно понимаешь». Но Дементьев этот подтекст сознательно игнорировал вот уже десять минут их сеанса, находя в этом странное, злое пьяное удовольствие. Было интересно, когда у этого хваленного лучшего мозгоправа в Москве с ценником три тысячи долларов в час кончится, наконец, терпение.        Федотов как всегда, облажался: как будто с ним могло быть по-другому. Ведь найти самого дорогого специалиста – совсем не равно самого хорошего.        – Как прошел ваш вчерашний день? – все не сдавался он.        – Отлично.        – Как ваша работа?        – Замечательно.        – Хотите со мной чем-нибудь поделиться?        – Не особо.        Шолохов, наконец, раздраженно вздохнул и довольно сухо осведомился:        – Александр, вы вообще понимаете, как работает диалог? Зачем вы вообще назначили встречу, если не хотите со мной беседовать? Как я должен вам помочь?        «Так быстро», –разочарованно пронеслось у него в голове. Отчего-то была надежда на более длительный спектакль.        Дементьев насмешливо приподнял бровь и, так и не сделав глотка, опустил вниз поднесенную ко рту бутылку с виски.        – А я здесь и не для диалога с вами, – язвительно ответил он. – Свою чушь – про слово лечит, оставьте для наивных баранов, коих у вас, не сомневаюсь, достаточно. Мне же выпишите уже таблетки, да разойдемся.        На лице Шолохова на мгновение мелькнула тень тонкой улыбки.        – Таблетки от чего? – приторно мягко, почти довольно поинтересовался он, будто, наконец, смог нащупать в своем клиенте «то самое».        – Ну что вы там обычно выписываете? – безразлично пожал плечами Дементьев, не чувствуя никакой подоплеки, снова делая глоток из бутылки. – Что-то для того, чтобы жить хотелось.        – А вам значит, не хочется жить?        Туше.        И ему бы привычно едко ощетиниться и послать этого мозгоправа куда подальше с такими вопросами, однако…        Однако Дементьев уже был пьян до того самого своего предела – когда чуть дальше и сознание просто вывернется изнутри чернотой, как выкрученная лампочка. Такое сильное опьянение лишало всяких границ. В том числе и привычной закрытости, нелюдимой холодности и рассудительности.        – Мне ничего вообще не хочется, – глухо признался он, рассеянно массируя рукой переносицу.        И зачем-то после признался, что сейчас фактически живет отсутствием привычных правил/расписаний и алкоголем. И что без высокоградусного забытья – ему хуево, и он не может дышать. И еще он совсем забил на работу, что когда-то была всей его жизнью (вообще жить сугубо работой – характерная разрушающая черта и первый тревожный звоночек, что заупокойно бил в колокола уже давно), а количество пьяных дней перевалило за две недели.        Под конец рассказа, координация всего тела притупилась настолько, что бутылка выпала из его пальцев на пол, и, плескаясь по пути виски, покатилась по полу в сторону арочного окна.        – И вот от всего этого дерьма выпишите мне таблетки.        Взгляд Шолохова рефлекторно проследил за укатившейся бутылкой, приглушенно стукнувшуюся о стекло, а затем неприятно, не мигая, тяжело замер на Дементьеве, который, расслабленно откинувшись на спинку кожаного черного кресла, утомленно прикрыл воспаленные глаза.        – Я могу вам помочь, но помощь эта будет далека от выписывания вам каких бы то ни было таблеток, – профессионально холодно начал он. – Александр, я хочу, чтобы вы поняли, что психологические проблемы зачастую оказываются просто нормальной реакцией психики на ненормальную реальность. Вы не виноваты в том, что вам настолько сейчас плохо. Это ваши истинные чувства, и они всегда значимы. Суть не в том, чтобы избавиться от вашей ментальной «болезни», а научиться справляться с ней, понять ее истоки. Вы же и так пытаетесь от нее избавиться, ежедневно напиваясь. Легче вам от этого? Думаю, что если и легче, то совсем ненадолго. И таблетки тут не помогут – они совсем не панацея.        Слова психотерапевта, будто песок сквозь пальцы, сыпались мимо, почти не задевая его сознания. Однако главный смысл царапнул внутренности на удивление четко.        Шансов – абсолютный ноль по Кельвину во всех направлениях. Ведь суть была в том, что он настолько конченный, что никакие таблетки уже не спасут.        Больной клокочущий смех, больше похожий на хриплый кашель, опять застрял острым душащим спазмом в глотке.        – Спрошу вас еще раз. Александр, я могу вам помочь, – вкрадчиво и мягко протянул Шолохов, его неприятно пристальный взгляд на клиента ощущался почти как физическая тяжесть. – Но хотите ли вы этого? Нужна ли вам эта помощь? Готовы ли вы пойти на диалог со мной ради самого себя?        – Вы говорите слишком заносчиво для того, кто предлагает сомнительное лечение «словом» за деньги. Гарантии будут?        – Никаких. Так как продуктивность и успех нашей терапии будут зависеть только от вас. Если сможете перебороть себя и открыться, - это поможет.        – Как удобно для вас, – колко усмехнулся ему Дементьев.        И как же в квадрате иронично «удобно» для его психотерапевта, что у него сейчас горький алкогольный привкус во рту – как константа всего существования. И просто не было другого выбора, как довериться вслепую на «слово». Потому что сам он уже не справлялся со всем этим дерьмом.        – Так что мы с вами решаем?        – Ладно, попробуем, – скучающе протянул он.        Но в голосе совсем не было веры, лишь перманентное безразличие в проверке: поможет или нет.        Первый сеанс у Шолохова получился смазанным и мутным. Они лишь коротко обговаривали план «работ» на сеансах, и закончили на этом. Но, когда Дементьев выходил из кабинета, его уже плохо ловящий фокус из-за сильного опьянения взгляд неожиданно зацепился за черно-белые шахматные квадратики на галстуке своего психотерапевта, которые отчего-то до этого попросту не замечал.        Он тогда подумал, что ему это показалось на пьяную голову (ну кто в своем уме наденет на себя такое?), но на вторую встречу на Шолохове очередной чудовищный галстук на этот раз в желтых лимонах.        И первые несколько минут их второго сеанса Дементьев зачарованно не мог отвести от этого кошмара глаз. В эту встречу он тоже был изрядно пьян, но не настолько, чтобы загасить в высоких градусах чувство прекрасного или попросту «не замечать» этого ужаса.        Вообще воспринимать всерьез слова человека, которого все хотелось спросить, в своем ли он уме и из какой психушки он берет себе эти галстуки, – откровенно сложно. Это так сильно раздражало отчасти потому, что они оба предпочитали темные костюмы от «Hugo Boss» и запонки от «Jacob & Co», к которым подбирать галстуки таких ядрено-токсичных расцветок с дурацкими рисунками – натуральное надругательство.        Однако во все следующие сеансы на Шолохове неизменно были очередные вырвиглазные галстуки чудовищных расцветок – как константа, как нечто неизменное и незыблемое.        Казалось, весь мир взорвется, а его психотерапевт будет стоять в самом центре на этом пепелище в своем очередном чудовищном галстуке.        И вскоре стало почти привычным. Не таким остро раздражающим, как в самые первые разы.        Первым же «гениальным» советом Шолохова на их сеансах было предложение оставить Дементьеву на время свою работу.        – Александр, вы работали почти круглосуточно, с редкими выходными и без отдыха на протяжении пятнадцати лет. Вам самому не кажется это «слишком»? Вполне закономерно, что вы уже не выдерживаете такого графика. Любой бы не выдержал.        Но он – это не любой. Он всегда выдерживал.        – Хочешь чего-то добиться в этой жизни – вкалывай, – надменно протянул Дементьев. – Мне ли вам об этом рассказывать? Чтобы чего-то добиться, всегда надо переступать через людей. Сначала через себя. Потом через других. Просто так с неба никогда ничего не падает. За все надо «платить»: временем, трудом.        – Вы и так «платите», Александр. Полностью по всем счетам. Правда, своим истощением и полным выгоранием. Нравится вам это?        Голос Шолохова вкрадчиво-мягкий, раздражающе едкий в своем очередном подначивающем вопросе в «яблочко», наждачкой прошелся по напряженной тишине.        Вопрос этот в очередное «яблочко», потому что Дементьеву это не нравилось. Потому что ему было перманентно хуево. Потому что он, и, правда, сильно устал.        Когда же он заявил Федотову, до официального объявления об этом на совете правления, что берет «отпуск» по состоянию здоровья на ближайший год, тот неожиданно сразу согласился с этим решением, будто бы даже с облегчением. Возможно потому, что до этого отпусков, в их классическом понимании, в жизни Дементьева вообще никогда не существовало, что было, и правда, откровенно дико и ненормально, даже по меркам фанатичного трудоголизма. Но, скорее всего, именно потому, что понимал всю серьезность ментального «заболевания» друга.        – Сань, тебе бы давно пора уже остепениться: завести семью, детей, - на прощание горячо, с характерной для себя простодушностью, протянул Олег. – Ну, знаешь, в семье-то, и находят обычно покой и отдушину. Может, тебе этого и не хватает?        Федотов недавно развелся в третий раз и имел пятерых детей от четырех разных женщин, поэтому все его «мудрые» советы про важность семейного очага Дементьев привычно пропускал мимо ушей.        – Ты бы сначала вспомнил, сколько лет твоим детям, семьянин ты наш.        – Они хотя бы у меня есть, – ответно совсем беззлобно огрызнулся Олег. – Есть кому что-то оставить после смерти.        После смерти… Какая к черту разница, что там будет после нее? Не сплошная ли кромешная чернота их там ждет? А если все же есть там что-то после смерти, то за все, что он успел натворить, вряд ли ему понравится в том месте, где он окажется по итогу.        Уголки его губ дернулись в темной усмешке.        До чего они докатились. Уже задумываются о вечном.        Оранжево-розовые оттенки закатного солнца за высокими арочными окнами за спиной Федотова неожиданно напомнили о малиновых летних закатах их юношества.        Все-таки в голодные семнадцать было куда лучше, чем в сытые тридцать: никаких мыслей о том, что там дальше – после смерти, никаких недельных алкогольных трипов, никакой желчи, застревающей в глотке, и перманентного состояния опустошения.        В семнадцать – горишь жизнью. В семнадцать – тебе интересно жить.        – Я никогда не чувствовал себя… более живым, чем в то лето, – признался на очередном сеансе Дементьев.        Он вообще больше никогда не чувствовал себя таким болезненно живым, и почти до краев жарко наполненным внутри. Никогда. Только в семнадцать. Только тем летом.        – А после вы запретили себе чувствовать, – констатировал Шолохов, переворачивая блокнот. – Нам очень важно попытаться извлечь из вашего сознания то утерянное воспоминание, именно в нем и кроются ответы на многие вопросы…        И снова про «потерянное» воспоминание. Как заевшая пластинка на каждом сеансе:        – Вам удалось что-то вспомнить?        И никогда не меняющийся сухой ответ:        – Нет, ничего.        Дементьев и сам остро чувствовал всю важность забытого. Вспышки острой боли в черепной коробке были не просто так. Невыносимое тянущееся жжение в груди, не дающее дышать – тоже не с воздуха.        У него была острая нехватка, потребность жизненно необходимого, чего-то нужного, важного. И сейчас понимал, что всегда искал что-то, что сделало бы его цельным, полноценным, живым.        Что же он так остервенело искал?        Просто Дементьев всегда чувствовал острую, нестерпимую, засевшую глубоко в глотке нужду. Сильную, испепеляющую, ведущую его потребность. Как голод, но он не понимал к чему или кому, и не мог его никак утолить.        Он часто путал этот голод с горячей нуждой других своих влечений. В подростковом возрасте с потребностью в боли, повзрослев – с желанием власти и больших денег. Но это все было не то. Достигая цели, он чувствовал лишь пустоту.        У него было потеряно что-то жизненно важное где-то на уровне бессознательного. Он, и, правда, поверил, что ключик его поломки в «забытом» и вытесненном.        Потерянные воспоминания той ночи с каждой провальной попыткой вспомнить жгли его, раздражали, не давали расслабиться, давили на изнанку черепа сотнями паскалей, иглами шли вдоль позвонков.        Ему будто бы было снова одиннадцать лет, и на математике учитель дал ему невыполнимое (из-за опечатки в цифре) олимпиадное уравнение и он рекордно долгое время не мог его решить, раздражающе шипя на всякие попытки педагога ему помочь.        – Я сам решу, не вмешивайтесь, – зло цедил он на всякую помощь.        То уравнение, которое и нельзя было решить, вгрызлось в его череп ноющей болью. Тогда он был будто одержимый больной, что сходил с ума. И всю ночь просидел над ним, пока не понял под утро, что его невозможно решить. Что там – ошибка.        И равнозначно тому ощущению он чувствовал и сейчас всякий раз, когда в очередной раз вытесненное не хотело выходить на поверхность.        – Я не могу вспомнить.        Совсем как:        «Я не могу это решить. Вы дали мне уравнение с ошибкой».        Только в настоящем это звучало жалко. Потому что в воспоминании не может быть ошибки и это вообще не математическое уравнение. Это просто нужно вспомнить. Но всякая попытка кончалась раздражающей констатацией факта:        – Я не могу.        Давящим на виски набатом снова и снова, картинка в его голове той ночи всякий раз смазывалась непроглядной чернотой, стоило только его матери неподвижно замереть от сильного удара на холодном полу. Будто пленку заедало на одном и том же моменте. Мира падала и неподвижно замирала – и дальше только чернота. Дементьев уже это вызубрил, Дементьев этого в принципе никогда и не забывал, но дальше этого момента не мог сдвинуться.        – Я не могу вспомнить.        Что провоцировало бесконечную глухую злость на самого себя. Дементьев был на самой грани, потому что без этого вытесненного «чего-то», он совсем перестал нормально спать. Не хватало целого куска из жизни. Важного пазла – без него вроде общая картинка и есть, но ни черта непонятно.        Вытесненное и было глухой холодной пустотой внутри него. Дементьев из-за этого находился в перманентном раздражении, из-за множественных провальных попыток вспомнить, и часто срывал злость на являющемся без приглашения в его дом Федотове.        Олег терпел вспышки раздражения друга, переживал приступы ярости, когда он опять невменяемо-пьяный, но уже не отрешенно-похуистичный, на грани комы, а доведенный до животного бешенства, когда все вещи разлетались в разные стороны, и костяшки пальцев сбивались в кровавое месиво.        – Вижу, терапия тебе помогает. Становишься таким же отбитым, как в школьное время, – хмыкнул Олег, рассматривая устроенный кавардак. – Если еще и нос мне сломаешь, как в старые добрые времена – то уж точно в себя пришел.        – Не заткнешься сейчас со своим очередным бредом, так и будет, – холодно процедил ему Дементьев, наполняя стаканы очередной порцией виски. – Имей совесть, идиот, я тебе оставил Котикова, ему и еби мозги со своей модернизацией.        – Скучно мне с твоим котиком, – фыркнул Олег, небрежно беря с низкого столика наполненный стакан и пригубляя его. – Он нудный, по часу мне все на пальцах объясняет, почему идея плоха. Графики еще какие-то делает… Знаешь, нет былого задора, что кто-то тебя сходу посылает и называет долбаебом. Там объяснить по-человечески пытаются.        – Он молодой еще. Не понимает, что с тобой нельзя по-человечески. Ты руку по локоть откусываешь.        За панорамными окнами тяжелые свинцовые тучи закрыли всё небо, погода истерично выла сильными порывистыми ветрами с редкими вкраплениями ливней уже вторую неделю.        Октябрь холодный. Дождливый. Совсем не теплый.        В воздухе ощутимо пахло грозой.        – Александр, вам удалось еще хоть что-нибудь вспомнить? – заезженной пластинкой все спрашивал и спрашивал Шолохов в начале каждых сеансов.        И от этого надоедливо-раздражающего «хоть что-нибудь» у Дементьева остро сводило челюсть каждый раз.        Потому что ответ у него всегда один и тот же:        – Ничего. Я не могу вспомнить.        И на какое-то время эти вопросы прекратились. Шолохов копался теперь не в его прошлом, а в нем самом. Искал причины его раскола другими путями, нередко провоцировал на эмоции, внимательно наблюдая за реакцией. И что-то постоянно записывая в свой блокнот.        К вопросу о забытых воспоминаниях его психотерапевт неожиданно вернулся ровно через год. В очередной холодный октябрь. Когда в воздухе снова остро пахло прелыми пожелтевшими листьями, ледяными дождями и грозой.        – Вы ничего не смогли вспомнить?        – Смог…        И лучше бы он этого, как и прежде, не мог. Давно забытые воспоминания, правда, совсем не о той ночи, но о детстве. О когда-то глубоко вытесненном и болезненном. Эти нездоровые воспоминания всплывали в его сознании, как картинки в быстро сменяющихся слайдах.        Они провоцировали сильную головную боль. Заставляли чувствовать металлический привкус ржавчины на корне языка.        Заставляли заново воспроизводить внутри давно забытые чувства. И первое, конечно же – яркая острая ненависть ко всему миру, к окружающим его людям и к себе самому. Жгущая ярость забивалась, как и прежде, несглатываемым отвратительным комом в глотке из перманентных сомнений и рваных воспоминаний.        И все это разбитыми осколками, засевшими глубоко во внутренностях - сколько не собирай их и не склеивай, целого все равно не получится. Только заново вспорешь корку уже давно затянувшегося.        И чего ради?        Для четкого осознания того, что выжженная внутри него нелюдимость и холод – не врожденные, а приобретенные в попытках никогда больше не чувствовать себя слабым, уязвимым, и стать кем-то большим?        Он и так это прекрасно понимал.        В уравнении его вытесненных воспоминаний все же была опечатка. Они были ненужными. Лишними. И не нуждались в «решении».        Шолохов же упорно пытался навязать ему, что «лучше таким способом у него не вышло», а получилось откровенно худшим для психики. И все пытался достучаться до него о важности вытесненных воспоминаний, но…        Дементьев не хотел об этом больше говорить. Не хотел копаться в этом. Тем более, ему становилось лучше и без всяких проработок «вытесненного».        Они откровенно зашли в тупик. И тогда-то и появилась неожиданно новая тема на их сеансах.        Когда он впервые начал говорить на сеансах о ней.        Сначала – крайне невинно. Совсем вскользь и урывками. Вроде ничего не значащего короткого упоминания о том, что его на днях смогла приятно удивить собственная ученица.        А затем и с забавных наблюдений вроде:        – Вам бы очень понравились ее рубашки.        Как в принципе вообще манера сочетать цвета в одежде.        – Что? – Шолохов недоуменно приподнял бровь, отрываясь на мгновение от блокнота в своих руках. – Прошу прощения, я не совсем вас понял...        – Да так, мысли вслух, не берите в голову, – насмешливо покачал головой Дементьев, с трудом сдерживая очередной приступ неуместного веселья.        После, его периодические упоминания о ней стали уже не такими отрывочными и краткими. И очень скоро его психотерапевт уже начал замечать «странности» в его поведении и рассказах.        – Не думаете ли вы, Александр, что она вам действительно нравится?        – С чего вы это взяли?        – Потому что вы всегда улыбаетесь, когда рассказываете про нее.        И для него это было и, правда, откровенно странным и нетипичным: искренняя улыбка – потому, что его и, правда, остро забавляло всё это, вместо привычной насмешливо-саркастичной холодной маски вжившейся в его подкорку.        Отрицать очевидное уже не было никакого смысла.        С этого и начались беседы о ней.        О появившейся забавной девочке в его жизни.       666        И вначале ему было абсолютно все равно на нее. Он её попросту не замечал. Не фиксировал в сознании. Он вообще редко держал в голове лица и имена неважных для себя людей. А в этой школе «неважным» человеком был каждый.        Работа же учителем математики у неспособных детей раздражала своей вынужденностью. И с каждым проведенным там днем всё сильнее.        Во всем происходящем в своей жизни после начала преподавания Дементьев чувствовал бредовый сюрреализм.        Там всё было не так. Всё было для него чужеродно непривычным.        Все его внутренние рефлексы будто натужно хрипели, горели стоп-сигналами: разумная, логическая и рассудительная его сторона ехидно, с ноткой усталой обреченности из-за дня в день спрашивала: «В своем ли он уме? Что он вообще делает в этом Богом забытом месте?».        Скажи кто прежнему Дементьеву еще год назад, что работал всю жизнь без отпусков и нормальных выходных, что он добровольно согласится оставить кресло финдиректора и уйдет работать учителем математики – тот бы посчитал это бредом сумасшедшего.        Прежний Дементьев даже и порога этой «богадельни» бы не переступил.        Но прежний Дементьев и не напивался никогда до невменяемости. Не пытался разбиться с упорством барана на скоростных шоссе. Мог засыпать по ночам без транквилизаторов. Не видел кошмаров. И не чувствовал пожирающую его пустоту и полную потерю мотивации в жизни.        Прежний не задумывался о том, чего он стоил на самом деле, и какую ценность представлял, когда деньги и статус перестали иметь для него значение: ни как мотивация, ни как цель, ни как смысл. Как и то, что ему делать с образовавшейся пустотой.        Этот же Дементьев только привычно цеплял на лицо маску безразлично-скучающей усмешки – да пошло всё к черту. Если это ему помогает, и он не хочет день за днем напиваться до полной отключки, то не все ли равно, насколько ему чужеродно-странно находиться в этом месте?        Но смирение не шло рука об руку с принятием.        Для него там всё было не так.        Его раздражало и не нравилось абсолютно всё и все в этой дурацкой общеобразовательной школе.        Раздражала его и забавная девочка, возможно чуть больше, чем прочие ученики этой школы. Да и то, только из-за того, что она подозрительно часто пыталась врезаться в него на поворотах. И он искреннее в какой-то момент перестал считать это случайностями.        Именно этим она заставила себя «заметить» почти против его воли. Когда в третий раз, поймав на полном ходу ее за плечи в миге от столкновения с собой, он, наконец, ее «увидел».        И при близком рассмотрении она оказалась совсем маленькой. Узкие плечи девочки, за которые он рефлекторно схватился, чтобы она не впечаталась в него, оказались на уровне его ребер. Ее каштановые волосы были собраны в небрежный растрепавшийся пучок. Ломкие запястья были толщиной с его ремень. Своей же головой она едва доставала до его плеч, но вскинула ее чуть ли не до хруста в шейных позвонках, когда решила посмотреть в кого едва не врезалась.        – Опять ты… – выдохнул он, мягко отстраняя ее от себя. – Сказал бы, что слишком часто для совпадений.        Она же, будто зависнув, оцепеневше-испуганно смотрела на него, задрав голову, прямо в упор, не моргая. Удивительно нагло для той, что едва не сбила его.        «До чего же нелепый ребенок», – непроизвольно пронеслось у него в голове.        Ведь эта девочка – удивительно неуклюжее нечто, что училось в восьмом классе, и что чуть было не врезалось в него еще в его первый день в этой школе. И ничего, кроме раздражения, в первый год в нем не вызывала.        Он тогда еще не делал выводов, исходя из своего прошлого. Не хотел признавать, что первое впечатление никогда не отражает сути.        Второго же года преподавания в этой «богадельне», что по ошибке кто-то назвал среднеобразовательной школой, вообще не должно было быть. Он согласился на этот «эксперимент» только на год, чтобы попытаться вспомнить в знакомой среде из своего подросткового возраста забытые воспоминания из детства. Но «забытое» упрямилось, и не хотело так просто всплывать из темных недр сознания. А значит, и его пребывание в стенах этого учреждения было бессмысленным.        Однако Шолохов на сеансах уверял его в ровно противоположном:        – Вам нужен еще год, – убежденно говорил он. – И если и не год, то хотя бы еще полгода. Вы только начали приходить в себя после длительного многолетнего выгорания, наконец, стали чувствовать и принимать свои эмоции, какие-то воспоминания из вашего прошлого опять стали всплывать. Александр, мой вам совет: задержитесь еще на этом месте, если есть такая возможность.        Дементьев, раздраженно хмыкнув, прищурился, внимательно разглядывая сидевшего напротив Шолохова. Он по-прежнему не понимал в чем смысл его нахождения там. А еще не понимал, как именно, но ему это действительно помогало. Если и не с воспоминаниями, то с общим ментальным состоянием – так точно. И отрицать это было бы лицемерием.        – Еще полгода, но не дольше, – протянул он.        Потому что дольше оставлять кресло финдиректора он в принципе уже не мог. Хоть он и оставил его в руках Котикова, но полностью свои полномочия он никогда не складывал. Это было невозможным для его должности. Слишком уж многое нужно было контролировать лично. Все внутренние и внешние крупные транзакции все равно проходили через него. По-прежнему контролировал он и все «нелегальные» внутрисистемные потоки. Также его присутствие было обязательным раз в месяц на общем совете директоров.        Такой теневой контроль, конечно, не смог сравниться с полноценным руководством банка, но все же, он отнимал достаточно времени.        – Твой психотерапевт ебаный шарлатан! – яростно вспыхнул Федотов, диаметрально меняя о нем мнение с «золотого человека» до «афериста» за секунду, когда узнал, что Дементьев по его совету берет себе еще полгода «больничного». – Шли его! Саня, какие еще полгода?! Ты мне нужен здесь! Вокруг меня одни пидорасы, я никому из них не доверяю!        Олег, и правда, в последний год стал чрезмерно подозрительным, недоверчивым, необоснованно вспыльчивым и напряженным.        Даже для него – это был явный перебор, что отдавал чем-то нездоровым.        – Мой психотерапевт бы сказал, что у тебя явные проблемы с доверием, и это нужно прорабатывать, – насмешливо оскалился Дементьев.        – А я бы сказал ему, что мне все равно на слова человека, что купил свой диплом в переходе. Он же шарлатан, Саня! Просто деньги качает, а ты ведешься, как олень. Какие еще полгода?! Какая нахуй работа в школе?! Это какой-то полный бред! Год отдохнул, и хватит.        Бред или же нет – но это ему помогало.        Поэтому Дементьев был непреклонен в своем решении остаться еще на полгода в должности учителя математики.        На второй же год в этой «богадельне» особенно наглые ученицы с прошлого года, наученные горьким опытом былого, стали уже за три метра обходить его высокий силуэт: неизменно в пиджаке, гладко выглаженных рубашках, прямых стрелках брюк и деловито блестящих на янтарном сентябрьском солнце ботинках.        Его привычная манера одеваться – все еще откровенно вычурно-лощенная для этих стен. Будто намеренно провоцирующая ненужный интерес на собственном контрасте с остальными учителями. Однако, от привычки носить только качественную одежду делового стиля, что вбивалась в него пятнадцать лет подряд, так просто было не избавиться.        И именно на второй год его преподавания, будто бы в кармическое наказание за все грехи, в этой не от мира сего школе ему дали в нагрузку девятый «Б» класс. И если до этого он искренне считал подавляющее число учеников, что видел до этого – откровенно глупыми и неспособными, то после первого же урока в этом классе он серьезно пересмотрел свои взгляды.        Ибо более пустых и осязаемо тупых детей он не видел никогда еще в своей жизни.        Ученики из этого класса не знали и вовсе элементарных вещей в его предмете. Дементьев вообще не понимал, с чьей злой и жестокой шутки их всех определили в физико-математический класс. И что они в принципе делали в обычной среднеобразовательной школе, а не в каком-то классе коррекции для слабоумных – где им всем было самое место.        Несколько детей оттуда, проучившись до девятого класса, на полном серьезе даже не знали таблицу умножения – и это было уже откровенно не смешно.        Они все являлись выкидышем и наглядными примерами эффективности новой образовательной системы этой страны, и такой исход вполне предсказуем. Сложно было ожидать чего-то другого от деградационной школьной программы.        Однако, это все равно не оправдывало в его глазах настолько непроходимую тупость.        – Я не понимаю, что вы все делаете в этом классе, и того, кто вам вообще сказал, что у вас есть какие-то способности в физико-математических дисциплинах. Это всё явно не ваше, – честно признался он девятому «Б» классу на своем первом уроке после краткой проверки их уровня знаний.        Страшно было представить, что за чудовище преподавало у них алгебру и геометрию до него. Настолько «никакими» они все были. Все до одного. Даже немногочисленные отличники.        На улице цвел ранний совсем теплый сентябрь, с медленно начинающими принимать медный оттенок листьями, все еще летним солнцем, но отчетливо чувствующимся душком приближающихся сезонных холодных дождей.        – Скажи, Абрамова, тебе ранее ставили «пятерки» по алгебре только в качестве благотворительности? – колко протянул он одной из немногочисленных «отличниц» этого класса, когда она, стоя столбом у доски, не могла решить до тупого элементарный пример.        Эта «отличница» с первой же фамилией в списке журнала на букву А, как в насмешку мироздания, и была той самой нелепой девочкой, что так часто врезалась в него в школьных коридорах. С мелодичной фамилией, приятно созвучной с именем: Абрамова Дарья. И это было единственным приятным для него в этой девочке.        Он равнодушно оправил рукав пиджака и холодно отчеканил ей, как будто нечто само собой разумеющееся:        – Это действительно вызывает жалость, когда ребенок настолько неуч, что не способен решить такой легкий пример. Но вот только я из жалости не ставлю оценок. Поэтому «два», Абрамова. Села на место.        Ее золотисто-каштановый, выбившийся из высокого пучка на голове локон, вздрогнул над клетчатой рубашкой – девочку задело. Задело настолько, что до этого ее испуганно притупленный к себе под ноги темно-янтарный взгляд, неожиданно возмущенно взметнулся к его лицу.        И вот это уже было забавным. Она первая, кто так отреагировал на его замечание.        Но, тем не менее, факт оставался фактом: она была такая же «никакая», как и все в этом классе.        И девочка тогда затерялась для него безликой массовкой среди остальных «никаких» учеников. Перестала быть «заметной». Она ничем не выделялась, разве что только своими бесконечными опозданиями, да карикатурной неловкостью на уроках, и ему было плевать по большому счету на нее точно так же, как и на всех других.        Больше всего в людях его раздражали два качества: тупость и показная слабость, в этом же классе у учеников было верх и того, и другого.        Так ей бы и остаться невидимой, но вот именно с ней его начала буквально терроризировать ее классная руководительница.        Ведь эта нелепая девочка до этого была круглой отличницей. И как это у нее получилось при осязаемой пустоте в голове, ежедневных (будто бы специальных) опозданий на его уроки и нежеланием думать – одному Богу известно.        Ее же классная руководительница заевшим радиоприемником повторяла, как мантру, что девочка очень способная, ответственная и одна из лучших в классе, чуть ли не золотая. И в это несложно было поверить. Этот класс, и правда, был до абсурда переполнен до карикатурного абсолюта неспособными тупицами.        Но быть лучшей среди худших – достоинство сомнительное. Все равно, как среди парализованных инвалидов-колясочников похвастаться умением стоять на ногах и не падать.        – Абрамова, выходи, упражнение тринадцать, – равнодушно пройдясь взглядом по журналу, вызвал он ее к доске на следующем уроке сдвоенной алгебры у девятого «Б».        Захотелось самолично проверить и вспомнить, что там за «золотая девочка» – круглая отличница по всем предметам, с которой его уже начинала ощутимо раздражать в учительской ее классная руководительница.        Но «золотая девочка» совсем не спешила выходить. Она (будто намеренно – ей-богу) не услышав его, по-прежнему, как ни в чем не бывало, сидя за своей партой и забавно покусывая кончик ручки, завороженно пялилась в собственную тетрадь.        Ее даже будто бы не смутило, что на нее недоуменно свернуло шеи полкласса одноклассников, и толкнула локтем соседка. Она лишь вопросительно рассеянно наклонила голову в ответ на тычок, отрываясь от гипнотического разглядывания своей тетрадки, а затем озадаченно прошлась взглядом по лицам смотрящих на нее учеников.        – Абрамова, оглохла? – уже не скрывая раздражения в голосе, протянул Дементьев, привлекая к себе ее внимание. – Или тебе нужно отдельное приглашение? К доске выходи. В темпе.        Девочка, наконец, «очнувшись» и ощутимо вздрогнув в тонких плечах от резкого льда в его голосе, поспешно поднялась на ноги.        И не зря она ранее запомнилась ему именно своей клинической идиотской неуклюжестью.        Девочка сильно нервничала, плохо справлялась с накатывающими эмоциями на побледневшем лице и по пути к доске некрасиво споткнулась о ножку первой парты, едва не снеся ее. Но, цепко ухватившись за края столешницы, не упала.        У него вырвался тяжелый вздох, лицо же Абрамовой вспыхнуло яркой краской.        Просто не «золотая девочка», а какой-то цирк на выезде.        – Извините, а какой номер? – уже у доски тихо спросила его она.        Он бесцветно процедил:        – Тринадцатый.        И после еще минут пять она возилась у доски. Что-то постоянно стирая и заново записывая. Он за это время успел неторопливо закончить заполнение журнала. А когда же поднял на нее глаза, решая посмотреть на «успехи» и на то, что, в принципе, так долго можно решать, то сначала даже не поверил увиденному.        «Она специально издевается или действительно слабоумная?», – непроизвольно пронеслось у него в голове.        Абрамова, лишь заслышав за спиной его очередной раздраженно-тяжелый вздох, напряженно оглянулась на него, прекращая шкрябать мелом по мокрой доске.        – И это ваша хваленая отличница? – презрительно протянул он девятому «Б» классу, без всяких эмоций на лице смотря на тот бред, что неразборчиво-неряшливо был написан ею на доске. – Какое убожество.        И Дементьев тут же утвердился в своем первом впечатлении – девочка откровенно несдержанная.        Неуправляемая секундная вспышка гнева исподлобья в ее охровых глазах на его хлесткое замечание – неизменна и все также забавна.        А еще девочка все также откровенно неспособная и осязаемо никакая – и это уже совсем не забавно, а раздражающе утомительно.        Когда он попросил ее вслух объяснить, что за чушь она написала на доске, и каким образом вообще взяла эти цифры (не с воздуха ли?), то девочка, заикаясь, и вовсе начала нести какой-то сюрреалистичный бред:        – Ну, если квадратный трехчлен такой… – ее тихий голос дрожаще плыл, периодически срываясь на длинные паузы. – То он… ну в смысле его реакции на…        – Реакции? – перебивая, язвительно переспросил он.        Эта ее непрошибаемая тупость у доски уже начинала выводить из себя. Он совсем не терпел откровенную глупость, а она будто, и правда, намеренно издевалась.        – У нас, может быть, сейчас урок химии? – его голос отдавал металлом. – Какой реакции, Абрамова? Аллергической на алгебру и начало анализа?        – Нет… то есть… я имела в виду… ну… что…        Дементьев холодно поднял на нее глаза, оборвав ее сбивчивую речь на полуслове:        – Достаточно. Это снова «неуд», даже «тройкой» не пахнет, насколько пусто в голове. И это та самая отличница, с которой меня уже достала ваша классная руководительница? – колко уточнил он. – Можешь ей так и передать, что ничего больше «тройки», да и то сугубо из жалости, в моем предмете тебе не светит. Кто вас всех вообще в класс физмата-то запихнул? – уже обращаясь к классу: – Если у вас даже отличники – одно большое позорище.        Ее лицо побелело, мел почти полностью скрошился в сильно сжавшихся тонких пальцах.        Повисла короткая напряженная пауза.        – Я могу еще раз попробовать решить что-то, – вдруг упрямо и зло процедила она себе под нос. – Дайте мне другой пример…        – Попробуй для начала не указывать мне, что делать и не опаздывать на уроки. А сейчас села… – и с презрительной уничижительностью в приказном тоне закончил: – …на место.        Совсем как отдал команду распоясавшейся псине.        Потому что девочка остро раздражала. А еще, потому что ее «место» где угодно, но только не в физико-математическом классе, где он преподавал.        Озвученное открытое пренебрежение к себе в тоне его голоса она уловила хорошо. С первого раза.        И ее реакция на это неизменна – темно-охровый взгляд, взбешенно поднимаясь к его лицу, расчертил пространство кабинета едва ли не со свистом.        Их глаза на мгновение столкнулись.        Взгляд девочки пылал неслыханной резкостью на грани вызова, показывая острые, глубоко запрятанные края режущегося характера. И ему бы ей ответить на этот вызов, да так, чтобы она больше совсем смотреть на него никогда не решалась. Однако его это забавляло настолько сильно, что совсем не хотелось одергивать ее за эту наглость.        Он лишь насмешливо-вопросительно приподнял бровь на ее пристальный гневный взгляд, но и этого хватило, чтобы девочка в ту же секунду «опомнившись», зашугано отвела глаза в сторону.        Да, девочка была с характером. Но вот только быстро выдыхалась и совсем не держала удара.        Так она и испуганно застыла на месте у доски, опуская голову и сильно сутуля узкие плечи под клетчатой синей рубашкой.        Он же никогда не жалел нелепых неспособных детей, жалких в своей клинической зажатости.        – Что такое, Абрамова? – почти ласково спросил он по-прежнему стоящую столбом девочку, слегка наклоняя голову. – Опять оглохла? На место села. Не отнимай время.        От его голоса хрупкие плечи девочки вздрогнули – Абрамова не оборачиваясь и не смотря на него, окончательно стушевываясь, прошла за свою парту. Бездумно забирая с собой раскрошившийся мел в сжавшихся до красноты пальцах. А когда поняла, что случайно стащила его, порозовев, добрую часть оставшегося урока стряхивала с рук известковую белую крошку.        «Абсолютно нелепая».        – Она никакая, – честно признался Дементьев в этот же день в учительской ее классной руководительнице, что как цепной пес, сразу же налетела на него с порога с вопросами о ней. – И я искренне не понимаю, за какие такие заслуги ваша девочка была ранее отличницей.        – Ох, ну я не знаю… Как же так? А может вам с ней позаниматься дополнительно, Александр Владимирович? – быстро хлопая блеклыми глазами под толстыми линзами очков, спросила его Марья Алексеевна, окончательно переуступая черту. – Это хорошая девочка, она способная, уверена, что быстро нагонит нужный уровень.        Уголки его рта против воли дернулись в кривой темной усмешке.        Он чувствовал почти сюрреалистичную иронию космических масштабов в том, что его опять просила о дополнительных занятиях для очередной неспособной девятиклассницы ее классная руководительница, что по совместительству являлась учительницей русского и литературы.        На языке навязчиво жегся злой вопрос: «будет ли она во время этих дополнительных сидеть в кабинете и наблюдать за успехами?», но он сдержал неуместное дурное веселье и лишь привычно надменно-саркастично протянул в ответ:        – Да что вы, а что мне еще сделать? У меня больше дел нет, как тратить свое личное время, восполняя безмерные пробелы в знаниях по математике у неучей с вашего класса? – в его голосе тянулось неприкрытое пренебрежение, и учительница перед ним вся ярко зарделась от обиды на жесткое одергивание, как школьница.        Она хотела было что-то возмущенно ему ответить, но нарвалась на его взгляд и не решилась.        Потому что хоть усмешка на его губах мягкая, почти ласковая, но застывший лед по малахитовой радужке его глаз бросал вызов: «давай, рискни еще раз сказать, что мне делать с очередной неспособной тупой девочкой, а я скажу в какое место тебе отправиться вместе с ней».        Марья Алексеевна сухо, обиженно поджала темно-бордовые губы, опуская взгляд, и благоразумно замолкла, однако сдаваться так просто была не намерена.        И на следующий же день его в учительской нашла завуч по учебной части и аккуратно спросила, будто бы невзначай интересовалась погодой, что случилось с девятым «Б», и отчего там столько «двоек».        Потому что прекрасно знала еще с прошлого года, что бесполезно у него что-то открыто выспрашивать и тем более требовать. Выйдет все равно только хуже. Так он принципиально не допустил к сдаче единого государственного экзамена по математике шестерых одиннадцатиклассников. А еще вывел парочке учеников двойки в годовом табеле по своему предмету. Не помогли ни сопли, ни слезы, ни стенания в директорском кабинете их родителей. Они все получили оценки равнозначные своим знаниям в его предмете.        Дементьев полностью оправдывал сложившееся внутри школьных стен мнение о собственном высокомерном апломбе и бескомпромиссности.        Он никогда и не стремился кому-то нравиться, у него в принципе не было потребности в чужом одобрении. Как учитель он всегда неизменно холодный, принципиальный и требовательный: получить у него даже «тройку» за просто так – что-то из разряда фантастики.        И смотреть умел так, что любые слова застревали у его собеседника глубоко в глотке, так и не выходя наружу.        Так и сейчас, получив короткий сухой ответ: про полных неучей с девятого «Б», что даже таблицу умножения не знают, и язвительного вопроса: кто у них преподавал до него и как с такими нулевыми знаниями они вообще до девятого класса протянули, завуч, неловко замявшись и опустив глаза, пробормотала что-то о некомпетентных учителях предпенсионного возраста и немедленно ретировалась.        Марья Алексеевна проводила ее возмущенным взглядом, а после, оглянувшись на Дементьева, и в очередной раз нарвавшись на колкую усмешку на его губах и застывший вопрос в насмешливом прищуре глаз, вылетела следом за завучем из учительской.        Он же на очередной внеплановой контрольной работе с приятным аморальным удовольствием, разлившимся внутри черными чернилами: больше назло, чем по делу – проставил двойки абсолютно каждому ученику в 9 «Б» классе без исключения. А на следующем уроке повторил то же самое. Закрепляя воспитательный эффект.        Потому что может.        Потому что попробуйте запретить ему это делать.        Потому что ультимативно выпрошенные «оценки» за просто так он не будет ставить. И хотел, чтобы это все, наконец, уяснили.        После этого в учительской и при случайных встречах в школьных коридорах, Марья Алексеевна неизменно опускала глаза и старалась не смотреть на него, а еще больше никогда не подходила и ни о чем не спрашивала, ничего не просила и тем более не требовала.        И это было приятное чувство. Учителя поддавались воспитанию ничуть не хуже своих учеников.        Воздух в октябре ощутимо влажно потяжелел. Пришла запоздавшая осень, пропитанная насквозь частыми дождями, пасмурным небом и совсем редким тускло-оранжевым солнцем.        Дементьев с Шолоховым на сеансах уже начинали заходить в откровенный тупик. Он не хотел больше говорить о своем прошлом и полностью отрицал важность «забытого», его психотерапевт настаивал ровно на противоположном. Обстановка же в школе раздражала все больше.        Правда, после первого месяца ведения алгебры и геометрии в девятом «Б» классе, ситуация с неспособными учениками, конечно, кардинально не поменялась, но стала в разы лучше того, что было. Несмотря на всю его первоначальную скептичность к этому классу, они на удивление быстро учились. Теперь уникумы, которых он первоначально всех мысленно отправлял в класс коррекции, самостоятельно могли что-то худо-бедно решить у доски, хотя бы на шаткую «тройку». Дети оказались не совсем пропащими, но и способными их назвать, было бы перебором и откровенной ложью.        Считанные единицы с этого класса даже смогли его приятно удивить, когда буквально за месяц его преподавания, он смог разглядеть в них смутные зачатки математических способностей.        Однако забавная девочка с красивым именем к числу «одаренных» не относилась (справедливости ради, он вообще считал, что девочкам в физико-математическим классах делать нечего и они все одинаково неспособные), и, кажется, находила это в крайней степени несправедливым и обидным.        Девочка теперь почти на каждом его уроке живописно бледнела, дрожала, но упрямо тянула тонкую руку вверх, настырно вызываясь к доске самостоятельно. Она горячо хотела ему доказать, как он не прав считая ее «никакой» и не заслуживающей оценки выше «тройки» в его предмете.        На Абрамовой широкая «фермерская» рубашка токсично-ядреного желтого цвета в клетку, чрезмерно длинные рукава которой она небрежно закатала гармошкой до острых локтей.        И эти ее кошмарные безразмерные рубашки неизменно в клеточку, что своей зачастую вырвиглазно-кислотной расцветкой (от лимонно-желтого до пурпурно фиолетового цвета) размазоливали периферию его взгляда, а еще неприятно напоминали галстуки его психотерапевта.        Как будто они с ней на пару закупались в одном и том же магазине для душевнобольных без вкуса, специализирующемся на вещах клоунских окрасок.        И сложно сказать, что из всего представленного его раздражало в ней больше: эти ее чудовищные кричаще-яркие клетчатые рубашки, феерическая тупость у доски, неряшливый почерк, карикатурная неуклюжесть, доходящая до абсурда в квадрате, или наглые острые обиженные взгляды исподлобья на него за очередную «тройку» в журнале…        Хотя, эти ее полные бессильной злости взгляды, были лишние в этом списке. Ведь именно они стали тем немногим в этой девочке, что ему действительно понравилось. Еще с самого первого дня.        Абрамова – была несдержанной.        Абрамова – была откровенно вечно на грани.        Абрамова – совершенно не умела сдерживать порывы своих эмоций.        И это было сразу видно невооруженным взглядом.        У девочки первой реакцией на сильный неприятный раздражитель – злость, а после всегда тормозом срабатывал диаметрально противоположный яркой злости – зашуганный испуг, что переходил в клиническую робость за свою яркую вспышку. Забавные, контрастные друг другу мгновенные эмоциональные реакции в одном беспокойном ребенке.        Однако, именно ее первая истинная реакция, раскрывающая всю ее суть – злость, что отдавала почти бесконтрольным гневом. Она заставляла девочку на секунду забыться, выйти из «скорлупы» болезненной зажатости, чтобы откровенно прожечь его исподлобья наглым, будто напрашивающимся, бросающим вызов, взглядом. Что был переполнен полной клокочущей осязаемой ненавистью к нему за очередную двойку и хлесткое фирменное: «на место» – стала тем, что Дементьеву в ней так понравилось.        Это вообще было первым, помимо имени, что его в ней не раздражало. Скорее забавляло.        Наверно, потому что никто, кроме нее, так нагло на него не осмеливался смотреть ни в этой школе, ни еще где бы то ни было. Люди обычно притупляли взгляды в пол при нем, не решаясь смотреть прямо на него, и уж тем более в глаза. А вот у маленькой девятиклассницы хватало на это дурной спеси.        Но обычно девочка его только бесконечно раздражала. Вот как сейчас, когда он вызвал ее к доске на решение упражнения, а она зачем-то начала сбивчиво и тихо рассказывать ему по памяти раздел про тригонометрические формулы.        – Абрамова, – перебив девочку на полуслове, он протянул ее фамилию по обыкновению насмешливо-лениво с тенью пренебрежения в тоне. – Скажи-ка мне, кто-то тебя просил сейчас о пересказе наизусть параграфа учебника?        – Нет, но… – девочка вскинула упрямый взгляд на него, но наткнувшись на презрительную усмешку, искривившую уголки его рта, мгновенно стихла.        Но тонкие губы при этом надула поразительно обиженно и нагло, будто готовилась к пересказу этого параграфа месяц – не иначе.        – А что тебе было сказано сделать? – почти ласково поинтересовался Дементьев.        Девочка, так и не сводя взгляда с мелка в своих пальцах, буркнула:        – Тридцать третье упражнение, номера «а» и «б».        – Так избавь нас всех, пожалуйста, от бессмысленного пересказа учебника и сделай то, ради чего тебя и вызвали к доске. Не отнимай время.        Его раздражала еще и эта ее черта: отнимать на себя его время. Девочка всё делала издевательски медленно: от решения у доски примеров, до прохода к доске. Будто специально растягивая минуты.        И при выполнении упражнения она, конечно же, сделала ошибку. Как, впрочем, и всегда. Пустая трата времени из урока в урок. Она «никакая» в математике, как и всякая девочка, и ничего с этим не поделаешь.        А когда он привычно презрительно выплюнул ей: «села на место», выводя очередную «тройку» в журнале, предсказуемо и все также забавно вспыхнула, впервые на своем бесконтрольном злом импульсе почти повысив на него голос.        «Смешная».        «И совсем без инстинкта самосохранения».        Это уже было откровенной, неприкрытой наглостью и вызовом, но отчего-то все еще его забавляло настолько, что совсем не хотелось ставить ее на место. Не хотелось одергивать и отчитывать. Хотя она уже и опасно переходила черту дозволенного даже в своей «забавности».        Девочка, прежде чем пройти на «место» за свою парту, в упор смотрела на него тяжелым взглядом исподлобья, налитым темной охрой и затушенным в угли гневом. Этот цвет глаз, теплый, даже когда темнел от злости, приятно гармонировал с ее каштановыми волосами, но невероятно кошмарно сочетался с токсично-желтой тканью ее клетчатой рубашки.        Абрамова больше испуганно не зажималась в кокон робости, когда встречалась с ним глазами, лишь опускала взгляд под ноги, но не успокаивалась. Слишком сильно ее задевало его пренебрежительное отношение к себе. Он до странности отчетливо чувствовал ее яркую злость на грани бесконтрольной ярости – сильную, жгущую ее, перехлестывающую через края.        Скорее всего, он так хорошо ощущал ее вспышки злости, потому, что это было ему ностальгически знакомо. Ведь в ее возрасте он тоже имел проблемы с приступами гнева. Правда, в отличие от нее, у него совсем не было тормозов.        Дементьев проводил ее насмешливым взглядом, думая о том, что однажды ему эта ее наглость перестанет казаться забавной. И тогда он больше не будет спускать девочке такое с рук. И совсем не сладко же ей тогда придется.        Но шло время, а девочка в своем неумении сдерживаться все еще казалась ему забавной, смешной и чуточку нелепой. Абрамова действительно была с характером и продолжала упрямо поднимать руки, добровольно вызываясь к доске почти каждый урок математики. Неизменно всегда делала в решении глупейшую ошибку, и когда за это получала «тройку», привычно выходила из себя, злилась, откровенно прожигала его взглядом, и это было именно тем, что Дементьева в ней так и продолжало остро забавлять.        Несколько раз он видел ее на переменах в коридоре. Смешная девочка, замотанная в безвкусные клетчатые рубашки и с извечно небрежно собранным пучком на голове, с упорством барана, продолжала вслух зубрить параграф из учебника, будто бы пыталась запомнить текст для пересказа.        – Абрамова, ты не в гуманитарном классе. Математику невозможно вызубрить, ты должна понимать ее смысл, – язвительно тянул ей он.        Девочка что-то обиженно-смущенно тихо бурчала в ответ, но продолжала все также зубрить день за днем.        Дементьев неизменно смотрел на нее насмешливо. Девочка была забавной. Девочка заставляла уголки его губ приподниматься в усмешке. Девочка была с характером. Девочка слишком яро хотела доказать самой себе (и в первую очередь ему, разумеется), что она «не пустышка», что она что-то, да может, а еще – что она явно заслуживает оценку выше «тройки», и того чтобы на нее не смотрели, как на чертово пустое место.        Девочка была переполнена до краев обидой и злостью, и это двигало ее вперед. Но она снова ошибалась. И снова. И снова. Из раза в раз делала глупейшую ошибку в решениях. Будто бы из-за сильной невнимательности. Больше это нечем было объяснить.        А затем снова, снова и снова обжигала его злым взглядом за очередную «тройку» – Дементьева это, казалось, с каждым разом забавляло все больше и больше. Ее детская, наивная, но все же невероятно мощная по своему заряду ненависть к нему, была будто осязаемой. Для нелепой девочки-катастрофы в ней было слишком много упрямства и характера – для него это в новинку. Впервые он видел такое волевое рвение у представительницы женского пола, для которых характерной была больше слезливая показная слабость.        Невероятно забавный ребенок.        Он отчего-то был абсолютно уверен в том, что когда-нибудь Абрамова из чистого упрямства (в качестве насмешки мироздания) сможет овладеть темой тригонометрических неравенств.        И однажды она, и правда, в контрольной работе допустила для самой себя рекордно низкое количество «нелепых» ошибок – всего одну. Божья милость и провидение – не иначе. За что и получила впервые от него «четверку». Хотя за такие тупейшие ошибки в самом начале решения уравнения, он всегда ставил «тройки», но отчего-то в этот раз изменил своей привычке. Ему не жалко было уступить один-единственный раз, хотя бы за одну ее реакцию на это.        Дементьева искренне развеселило ее обескураженное лицо, когда Абрамова увидела свою оценку. А еще неожиданно понравилось то, как она вскинула на него изумленный взгляд своих тепло-охровых глаз, впервые не поддернутых злостью или клиническим страхом.        «Ну, надо же! Оказывается, мы умеем раз в столетие не смотреть волком», – иронично пронеслось у него в голове.        Жаль только, что, скорее всего, это была всего лишь разовая акция усвоения материала. Один раз просто повезло. Но чудо дважды не случается, как молния не бьет в одно и то же место. И математика не та дисциплина, в которой единичное вызубрение определенной темы, даст хоть какие-то преимущество в дальнейшем.        Зубри – не зубри: если нет способностей – ничего толкового все равно не выйдет.        Но все же она смогла удивить его и повторно. Когда на следующей же контрольной не сделала ошибок вообще. И вот это уже невозможно было списать на случайность и проигнорировать – как бы ни хотелось. Он прекрасно знал, что Абрамова не могла ни у кого списать, и все решала всегда сама.        «Никакая» в его предмете, неспособная, нелепая, невнимательная, несдержанная, еще и девочка – написала контрольную работу лучше всех в классе. Для него это было откровенно диким и странным: чтобы девочка – и лучшая в математике.        Была ли она такой неспособной? Или же все-таки первое впечатление – штука крайне обманчивая и ему пора переставать заранее вешать на всех «ярлыки»?        Дементьев впервые посмотрел на нее внимательно, изучающе, будто пытаясь сейчас разглядеть в ней то, что не заметил еще в самом начале. Но на вид она была все такой же: маленькой и смешной. И поймав его пристальный взгляд на себе, девочка неожиданно взволновалась, глупо заулыбалась, залилась краской и низко опустила голову.        И вот это уже было чем-то новеньким. Кардинально изменившаяся реакция на него, однако все также по-прежнему откровенно забавляющая.        Все-таки до чего странный и нелепый ребенок…        Который, однако, все же был не лишен математических задатков. И никакая карикатурная неуклюжесть, забавность и невнимательность – не отнимали этого факта.        – Интересная девочка? – спросил его Шолохов на очередном сеансе, когда Дементьев зачем-то, неожиданно для самого себя, рассказал, что его на днях смогла сильно удивить собственная ученица.        – Не настолько, – привычно едко усмехнулся он. – Просто она смогла меня приятно... поразить.        – И все же интересная, раз смогла это сделать, – мягко оспорил его слова психотерапевт. – Так мало людей в вашей жизни вызывают у вас положительные эмоции.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.