Rhinestone eyes

Горячая работа
R
В процессе
223
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 42 страницы, 16 319 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
223 Нравится 89 Отзывы 56 В сборник

Dare

Настройки

Never did no harm

It's dare

It's coming up

It's dare

      Рассказать о том дне, когда всё и случилось?       Ну, о том дне. Когда Ларри Джонсон увидел самый красивый фейерверк в своей жизни.       Дело было так. Ему шесть; мама стряпает что-то ужасно вкусное на кухне, отец возится с удочками, потому что завтра — выходной, а прохладный сентябрь — нихрена не повод прекращать рыбалку. Он, еще не обремененный в том возрасте никакими школами и уроками, целыми днями валял дурака — оттого и радовался, что отец возьмет его с собой. Вот он и гонялся, как очумелый, по всей квартире, и немного погодя ее ожидаемо стало мало; мама, ласково смеясь и трепля его волосы, предложила погулять немного, сходить в домик на дереве. По пути она попросила отнести Моррисонам немного лазаньи: она уложила ее в красивый контейнер, плотно закрыла крышкой, и пахло так вкусно, что и не знаю, как маленький бедняга по пути удержался, чтобы всё не слопать. Лазанью он донес; у миссис Моррисон глаза были абсолютно блаженные, когда она приняла угощение, и он тогда так уверенно подумал: это потому, что мама офигительно вкусно готовит!       Но потом в домик идти совсем не хотелось. Хотелось чего-нибудь... новенького; и любопытный нос повел его по коридорам апартаментов. Он побывал везде: вновь спустился в подвал, перекопал белье возле стиралки, оттуда поехал сразу на верхние этажи (но, когда двери лифта уже открывались, жутко перепугался темноты, пастью раскрывшейся перед ним, и защелкал скорее кнопками, чтобы уехать обратно вниз), прогулялся мимо соседских квартир, поздоровался с кем-то из взрослых... а потом увидел ее.       Большую. Из желтого картона. С яркими наклейками.       Заблестели детские глаза. Потянулись детские руки. Закопались пальцы в бумажную сказку; зашелестело под ними синее, красное, желтое, зеленое...       Закопались пальцы в мягкую шерсть; зашелестели листья над головой, зеленые, желтые, красные, синие... синие?       Этот мальчишка, Ларри Джонсон, вдруг бросил все чудесные цвета, подорвался — и побежал куда-то. Минуту его не было. Две. Три. Вернулся уже со спичками.       Снова нырнул руками в сказку.       Вытащил одну за хвост.       Ларри Джонсону, верно, тогда показалось, что любую сказку можно оживить, если подарить ей искорку. Он любил Рождество и любил День благодарения; в эти праздники отец всегда доставал из потайного места, строго-настрого спрятанного от детей, коробку со сказками, щелкал зажигалкой — и разлетались по воздуху огненные феи. Перенявший это мастерство, как перенимает суть дела любой сын у своего отца, Ларри чиркнул спичкой, посмотрел с секунду на маленькое пламя, пока оно не поползло вниз к пальцам по древку, и — поджег петарду.       В этот момент скрипнула дверь.       — Ах ты негодник! Что ты здесь...       БАМ!       БУМ! ТРАХ-ТАХ-ТАХ!       Петарда вырвалась из рук глупого Ларри и со свистом влетела прямо в распахнутую дверь миссис Гибсон.       А потом — разлетелась красными ошметками.       Вот оно — сказание, блять, о Ларри Джонсоне, о самом тупом ребенке на свете!       — Ты чего завис, Ларри? — Эшли смотрела на меня чуть обеспокоенно; сколько бы я ни пытался притворяться, что всё в порядке, а она всё равно видела. Ей бы в детективы податься, настолько она проницательна; мотнув коротко головой, я опустил глаза на свою бутылку — и отхлебнул, приложившись губами к стеклянному горлу.       — Наслаждаюсь, — ответил, наконец. И улыбнулся. Оскалился. — Курить будешь?       — А твоя мама не будет ругаться?.. — Эш с осторожностью поглядела на протянутую ей сигарету. Я лишь плечом повел.       — Проветрится.       На маленьком экране телека Альф отмачивал шутку про пожирание кошек. Мы курили, лежа на мешке-диване, боками прижавшись друг к другу; в голове было пусто и легко, никаких мыслей, только разве что одна маленькая: о том, что Эш всё-таки никогда бы не смогла стать мне девушкой — а я ей хоть сколько-нибудь подходящим парнем. Эш — она ведь как старшая сестра; старшие сестры заменяют детям матерей, когда те уходят. Когда те и без того работают на трех работах, потом судорожно готовят жрать на ужин и на следующее утро, потом запираются в своей комнате с бокалом вина и тихими-тихими слезами.       Когда при них тебе отныне не позволено быть тупым ребенком, пускающим петарды в помещении. Разочарованием, вместо рыбалки отправившимся в детское-исправительное-учреждение. Гребаным жалким слабаком.       В тот день, когда всё и случилось, Ларри Джонсон, самый тупой ребенок на свете, впервые повстречал демона.       — Ты знаешь, Ларри, — бормочет Эш, сонная, теплая, это сосредоточение всего хорошего в мире. — Я так скучала. Ну... по всему этому.       — М?       — Ну. Чтобы мы просто сидели... вот так. И никаких проблем, никакого... дерьма, ничего вообще, — ее язык заплетается, вялый, задымленный табаком и сладким сидром. — Ты был таким странным эти дни, а я не выношу... когда ты странный. Когда тебя что-то гложет.       Я думаю. Мне требуется пауза, чтобы ответить ей. Потому что если ее язык заплетается, то мой отказывается шевелиться вообще; потому что она права и добавить мне, в общем-то, нечего: в этот момент у нас действительно не было никаких проблем и никакого дерьма.       — Ага, — только и выдаю я.       Но была еще одна причина.       Всё дело в том, что, как бы ни была проницательна Эшли, как бы ни сострадала она всем, кому это требуется, ни пыталась помочь, вот эти ее слова: я не выношу, когда ты странный, — держали меня от того, чтобы сказать ей больше. Конечно, Эшли знала о той истории с петардами: когда мне было шесть, я нашел в коридоре рядом с квартирой миссис Гибсон коробку с петардами и, повинуясь какой-то максимально абсурдной детской тупорылости, решил их подорвать. В какие-то моменты дети бывают умными, ну, знаете выражение, мол, устами младенца истина глаголет, но в какие-то — просто недалекими; откуда же мне было тогда знать, что петардам, запущенным в помещении, просто некуда взрываться? Вот она и улетела — не в голубое небо, чтобы вспыхнуть ярким разноцветным шаром, а прямо в дверь несчастной старушки — где и угодила в ее домашнего кролика, разорвав его на части.       Он был белый, а глаза у него были красные. Такой миленький. Я его даже гладил как-то раз, а потом этими же самыми руками его и убил. Ошметки мяса и шерсти разлетелись по полу, по стенам!.. Миссис Гибсон завизжала, закричала, заругалась такими словами, которых я раньше и не слышал, схватила меня за волосы, распахнув дверь совсем, на крики и шум от взрыва сбежались соседи, а я... всё молчал и глядел — на то, что, казалось, не видел никто кроме меня. Из кровавой кучки, бывшей когда-то кроликом, смешиваясь с багровым, поднималось черное облако — и, раскрывая такие же красные глаза, оно смотрело на меня в упор.       Эшли знала об истории с петардами. Знали об этом все, с кем я знаком, им об этом рассказывали либо слухи, либо вечные жалобы миссис Гибсон на меня (заслуженные), либо я сам открывался — но это только для близких. А вот про это облако я так никому и не рассказал ни в тот день, ни до сих пор. Кто знает, может, от шока мне просто показалось: я впервые увидел такую страшную картину, в которой еще и сам же был повинен, тут у любого шестилетки крыша поедет! Может, черное облако было просто дымом, с помощью которого моя совесть сыграла со мной злую шутку; вот только с того самого момента, как на меня посмотрели эти дикие, голодные красные глаза, всё в моей жизни пошло по пизде.       Я столько времени провел на исправлении, в бесконечных походах к психологам, которых ненавидел всем своим сердцем. Мне было так жаль этого маленького кролика, что я плакал каждую ночь, плохо ел, потому что как это я буду, блять, жрать, когда этот малыш погиб по моей вине. Из-за психологов, воспитательных бесед и моей собственной апатичности не удавалось провести хотя бы немного времени с семьей; а потом, будто плевком в лицо за всё зря потраченное время, пропал мой отец.       Мама запила. Потеряла прежнюю работу, поздно опомнилась, поняв, что меня еще нужно было чем-то кормить. Устроилась на новую, тяжелее и дешевле — убирать, мыть полы, чистить туалеты. И была несчастна. Соседи смотрели на нас с жалостью. Семья Джонсонов, которая никогда прежде не унывала, как трудно бы ни становилось — а ведь становилось! — стала лишь тенью самой себя.       И еще я начал видеть странный сон.       Один и тот же. Поле. Могила. Земля. Голубая макушка. Хрустальные глаза.       Причина, по которой я молчу сейчас, по которой я никогда не расскажу Эшли ни про черное облако, ни про сон, проста: как бы ни была она проницательна, она никогда меня не поймет и не примет.       Это не мое нытье. Это то, как устроена наша жизнь. Все мы под бескрайним небом, дышащие одним воздухом, смотрящие на одни и те же звезды — сплетения Малой и Большой Медведиц, Близнецов, Андромеды — бесконечно одиноки. Мы не любим делиться тем самым страшным, что скрыто в нашей душе, и не любим, когда делятся с нами — потому что слушать это так тяжело и неприятно, что сразу хочется уйти.       Глядя на лицо Эшли, на ее черты, ставшие мне такими дорогими, я думаю: она уйдет, если я ей расскажу, а если и не уйдет, то будет страдать и всё равно ничем не сможет мне помочь.       Поэтому сейчас, как и при маме, как и при учителях, и при психологах, полицейских, работниках морга, как при сраных пауках, живущих в углу моей комнаты — я должен улыбаться, быть сильным и делать вид, что у меня нет никаких проблем и никакого дерьма.       Альф на экране собрался уходить из семьи Таннеров. Он пишет им письмо и капает на него виноградным соком с припиской «это мои слезы».       — Это я, — выдаю. Эшли смеется. А потом вдруг вздыхает резко, подрываясь.       — Я забыла!       — Что?       Она пока еще не отвечает, только тянется к своей сумке и роется в ней спешно. Летит на пол помада, вслед за ней еще какие-то побрякушки, старые фантики, чеки из магазинов...       — Вот, — она протягивает листовку. — На улице раздавали.       Я пытаюсь сфокусировать взгляд. «Художественная студия приглашает желающих окунуться в творческую атмосферу». Под надписью фотография помещения, вылизанного до блестящей чистоты, с мольбертами и чьими-то картинами на фоне.       — Туда просто приходишь, рисуешь по сегодняшней теме, показываешь, тебе разбирают ошибки. Обсуждаешь с другими. Типа в коллективе, — поясняет Эшли. — Это ведь куда приятнее, чем в стол рисовать. Когда кто-то видит и может сказать свое мнение.       — Это платно? — в ответ она кивает. — У меня денег нет.       — Ты же работаешь.       — И? Они на другое идут.       — Как хочешь, — пожимает Эшли плечами. — Просто мне кажется, что если ты вообще никак не будешь себя радовать, то скоро точно загнешься.       Я молчу. Упрямо. Мне, может, и хватает денег, но моя рука давно уже дрожит, когда я рисую. Линии получаются слишком кривыми, нервными даже, смешиваются и грязнятся чернила. Не на что там смотреть, кроме воспаленного разума. Я не пойду, мне нечего там делать. У меня и других забот по горло...       — Ларри.       Нет.       — Ларри!       Эшли хватает меня за щеки. Сжимает так, что губы невольно выпячиваются по-рыбьи, смотрит прямо мне в глаза.       — Ты пойдешь! А если нет, то я сама тебя туда притащу!       — Я буду сопротивляться, — сухо отвечаю я.       — Попробуй.       Я устало закрываю глаза.

***

      А здесь начинается история Стиваррия Джонсона младшего.              Это престранное имячко получилось из сложения двух других: Стив плюс Ларри. Ларри, потому что я сам Ларри, и фамилия такая же, и младший поэтому. Стива я выбрал, потому что в своей простоте он показался мне интересным. Да и вообще это сокращение всего имени, поэтому величайте его, моего ребенка, просто Стив.       Просто Стив появился на свет двадцать шестого сентября, когда деревья в Нокфелле еще держали на ветках свое золото, а ветер не был таким по-зимнему пронизывающим. День рождения у Стива получился замечательный: солнце светило ярко, птицы пели громко, а мои кроссовки после улицы остались сухими, одна красота. Стыдно признаться, но получился Стив довольно спонтанно и без всякого планирования, как делают обычно по-настоящему ответственные родители; можно даже сказать, что я этого малыша притащил домой в подоле — выражение лица мамы, когда она его увидела, было незабываемым.       — Что это, Ларри? — спросила она меня.       — Мама, это Стиваррий Джонсон Младший!       Но давайте вернемся на несколько часов раньше. Наш с вами путь лежит в место, где совершаются самые сокровенные таинства человечества, — родильный дом. Белые высокие стены, огромные окна, чтобы будущие мамаши и папаши ощущали больший, так сказать, простор для своего ребенкотворчества. Вместительные общие палаты, по одному акушеру в каждой, и эти самые ребята-акушеры, так обожающие свою работу, всё ходили и ходили меж благостно страдающих рожениц.       Нашего звали мистер Дуглас — но он, чтобы успокоить наше общее волнение, попросил звать его просто Гарри. Все дамы, присутствовавшие в палате, просто обожали его белозубую улыбку и собранные в короткий хвост светлые волосы, а все джентльмены с волнением подбирали свою осанку, когда он приближался, потому что не пристало всё-таки рожать с неправильно выгнутой спиной. Гарри помнил каждого здесь поименно, ему для этого достаточно было один раз спросить у человека, как его зовут, и всё — вы в его мысленной записной книжке навсегда. Я появился в палате всего час назад, а он уже поддерживал меня так, как родная семья порой человека не поддерживает:       — Тужься, Ларри, тужься!       — Ух, Гарри, ух!       Руку туда поставить, ногу сюда. Красками смешивая генетику, штрихами выводя удивительное и неповторимое ДНК. Каким он будет, мой малыш Стив? Будет ли большим с кучей веснушек-деталей? Будет ли маленьким, но метким, таким оригинальным, что даже своей маленькостью может донести посыл? Тужься, Ларри, тужься, ух, ух! — ведь не всё же тебе о себе самом думать, не всё же прожигать свою жизнь, сидя в тесной комнате и проваливаясь в какой-то стремный депрессняк. Твори, Ларри, создавай жизнь — назло смерти, назло горю, назло кроликам!       А у других малыши-то выходят ну просто загляденье. Розовые-румяные, желтые, как солнышки, зеленые, как летняя травка, пухленькие и кругленькие, квадратненькие и объемненькие, вазочки и кувшинчики, цветочки и яблочки! А мой, мой? Посмотрите-ка на...       — Что ж, Ларри.       — Что ж, Гарри.       Гарри делает ту позу, которую делают все учителя рисования, когда смотрят на откровенно неудачную работу, но не хотят обижать ученика. Перекинув вес на левую ногу и правую выставив немного вперед, он одну руку кладет на груди, другую руку — на эту руку локтем, чтобы пальцем подпереть свой небрежно (и обаятельно) щетинистый подбородок. Потереть его. Постучать по нему.       — Я вижу зде-е-есь... — протягивает он, — ...надежду.       — Надежду?       — Вот, — он показывает пальцами на две масляные красные точки посреди одного лихорадочного пятна черных-серых-бурых штрихов и мазков. — Твой герой заблудился в тумане на дороге и видит вдали свет фар. Возможно, он сигналил проезжим машинам, и одна из них решила остановиться.       — Да ладно тебе, Гарри, — усмехаюсь я. — Я знаю, что это какая-то халтура. Вот если б я практиковался чаще, а я...       Студия «Перспектива» находилась недалеко от апартаментов, цена за несколько занятий в месяц была не слишком высокая, а Эшли всё-таки не отвязывалась от меня с того самого дня, как мы посидели у меня вместе — поэтому, в конце концов, мне просто суждено было сюда прийти. Суждено было прийти и вот так обосраться в первый же день: у всех — дети как дети, а у меня получился какой-то уродец.       Ушел я оттуда быстро. Сгреб Стива в охапку и накрыл его простыней с каким-то необъяснимым стыдом за самого себя, словно, честно, нассал посреди комнаты, а не сел порисовать впервые за... сколько? Сколько же я не рисовал? Ведь я так любил это делать. Может, вокруг всё не так дерьмово, как мне кажется, но мне ведь кажется; а когда человеку кажется, что ему живется плохо, он становится таким невыносимым. Отстраняется от друзей. От занятий. Только ноет и ноет, тупой ублюдок, и так обожает портить жизнь всем вокруг!       Я показываю маме картину.       — Что это, Ларри?       — Мама, это Стиваррий Джонсон Младший!              И ведь она теперь наверняка будет волноваться. Я уже вижу, как она, глядя на это черное облако, размазанное по холсту, думает: о нет. У Ларри депрессия. Он отшучивается этими тупыми именами, которые ради прикола дает своим картинам, но на самом деле он глубоко-глубоко страдает и таким образом просит о помощи!       Думайте обо мне что хотите, серьезно. Я не прошу — я спрашиваю. Я — детектив в крутом плаще и со шляпой, который ходит по домам в милом спальном районе, звонит в двери и тычет всем открывающим в лицо этот рисунок, этот фоторобот главного подозреваемого по имени Стив, и я спрашиваю: мэм, вы видели этого человека? сэр, вы видели этого человека? вы знаете его?       А они мне крутят у виска, потому что на рисунке никого нет. Нет. Не существует. Черный туман и два красных глаза. Ты это всё придумал, Ларри. Ты прекрасно знаешь, что если начнешь кому заливать о кролике всерьез, тебя посчитают чокнутым.       Ты знаешь, — он смеется и гладит своим острым когтем щеку глупого клоуна Ларри, — никто тебе не поверит. Сумасшедший. Псих. Таких, как ты, этих наивных смельчаков, думающих, что они смеют доставать звезды с неба, мы определяем туда, где им самое место.       Я просыпаюсь.       Вокруг темно. Подо мной жестко. Я щупаю руками, ищу пальцами; кажется, я уснул прямо на холсте. Показав его маме этим вечером двадцать шестого сентября, я посмеялся над ее озадаченным лицом и закрылся в своей комнате, бросил холст на кровать и улегся от усталости сверху. В темноте мне было страшно, а в ушах до сих пор багровым гулом звучал этот голос — настолько реально, будто, не запертый во сне, дышал мне в самое ухо. Так, чтобы болела моя голова, чтобы подкашивались ноги, и она болела, и они подкашивались — но — но.       Среди этой боли и подкашивания что-то вдруг стало мне так предельно ясно.       Так просто. Так очевидно. Так по-глупому естественно — посреди ночи, не зная даже, сколько времени на часах, я накидываю на себя куртку, беру под мышку холст, прокрадываюсь на улицу так, чтобы не разбудить маму, и — бегу — бегу — смею. Тропинки. Дороги. Редкие машины, проезжающие мимо. Они думают, что я сумасшедший, а мне всё равно.       Потому что это всё-таки так просто, так очевидно и так естественно — то, что за воротами единственной на весь Нокфелл психиатрической лечебницы мальчик с голубыми волосами

бежит мне навстречу.

223 Нравится 89 Отзывы 56 В сборник
Отзывы (9)