9. "Мой Лизочек так уж мал..."
19 мая 2019 г., 10:18
* * *
«Похоже, я жив…» Боль накатывала и отступала. Медленно, но неотвратимо, словно вода в Неве во время наводнения. Вот она есть: накрывает с головой, бьется в висках, скручивается в животе, покалывает в кончиках пальцев, мешает дышать, глотать, думать. А вот – уже отползает, оставляя одну-единственную фразу: «Похоже… я жив?» Точно, именно так, с вопросом. Потому что… Ну… уверенности нет никакой.
Василий Степанович приходил в себя тяжело и муторно. Всему требовалось учиться наново. Сначала научился открывать глаза. (Нелегкое это, как выяснилось, дело!) Потом – поворачивать голову. Медленно-медленно. Никуда не торопясь.
Желание говорить пока что оставалось только желанием: казалось, внутри горла прошлись — основательно так! — рашпилем, а затем для верности крепко-накрепко перетянули грубой ниткой. Или и вовсе бечевкой.
А вот слух и обоняние обнаружились вполне на месте. И теперь доносили странное. Звук и запах. Запах… пахло чем-то невообразимо вкусным, из детства. Звук… В доме кто-то пел. Нет, не пел – тихонечко, совсем на грани слышимости — напевал. Грудной женский голос (Откуда у них в подвале может взяться женщина?) выводил незатейливую мелодию, на удивление точно попадая в ноты. (Василий Степанович, сам музыкальной грамоте не обученный, такие вещи чувствовал прямо-таки всем нутром. Тот же Сенька даже обычные частушки порой исхитрялся петь мимо – и в сторону.)
Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,
Что из листика сирени
Сделал зонтик он для тени
И гулял, и гулял!
«Какой еще Лизочек? Черт! А Лесь-то где?»
– Проснулся? А Лесь за молоком ушел.
Василий Степанович призвал на помощь все свои мужество и силу воли.
– А вы кто?
Получилось! У него получилось! Впрочем, если бы женщина находилась, скажем, на несколько шагов подальше, она бы его тихого хрипа нипочем бы не услышала.
Тени вокруг Василия Степановича задвигались, и из них соткался силуэт. Явно женский. (Все же что-то не совсем то было у Васьки покуда со зрением.) Лба коснулась чуть шершавая прохладная ладонь. Так мама в детстве проверяла: нет ли жара? Василий Степанович почему-то отчаянно засмущался. Аж взмок весь.
– А меня зовут Лючия Альбертовна. Я с Лесем работаю.
Что-то такое Василий Степанович абсолютно точно… Он хотел кивнуть, но не смог: веки отяжелели, голова сделалась ватной, тело провалилось куда-то вниз: сквозь кровать, сквозь пол, может, и сквозь землю. И он заснул.
Но и во сне над ним кружилось невесомое, почти неслышное, но отчего-то вполне отчетливое:
Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,
Что из скорлупы яичной
Фаэтон себе отличный
Заказал, заказал!
Когда он снова вынырнул в реальность, комната плавала в сумерках. Никто не пел. Только лампа над столом чуть покачивалась – от приоткрытого окна тянуло летом. «Неужели я так долго проболел? – с мимолетным испугом подумал Василий Степанович. – Весна же вроде была…»
– Проснулся! – прозвучал совсем рядом голос Леся. Родной голос. Оказывается, Василий Степанович соскучился по нему просто невероятно. Стосковался. – Ну и здоров же ты спать! Лючия Альбертовна тебя даже покормить не успела. Расстроилась! Ну ничего, это мы сейчас исправим. Она куриного бульончику сварганила – ум отъесть можно! С луком, морковкой и лавровым листом. Такой до революции в ресторанах подавали. Я тебе в него курочки мелко-мелко нарубил. Доктор уже разрешил.
Лесь журчал, как ручей, что в апреле несет талые воды к каналам, и Василию Степановичу хотелось стать тем самым Лизочком, который «так уж мал», сесть в яичную скорлупку и поплыть вниз по течению, пусть и рискуя разбиться вместе со своим утлым суденышком о какие-нибудь подводные камни. Или у Леся нет подводных камней? Конечно! Надейся!
Медленно-медленно Василий Степанович повернул голову. (Далось легче, чем утром.) Настоятельно требовалось взглянуть, хоть краешком глаза, на Леся. Глаза тоже… соскучились. Лесь и впрямь сидел на стуле возле кровати. Смотрел озабоченно. Вид у него при том был такой, словно это его, а не Василия Степановича пришлось с того света вытаскивать: бледный, синячищи под глазами — в пол-лица, волосы отросли, колечками на висках закучерявились. Брился… лет сто тому назад, похоже. Лесь… Родной – до самой крохотной трещинки на обветренных губах. И чего, спрашивается, Василий Степанович от него убегать пытался? Дура-ак…
Лесь его взгляд перехватил, встрепенулся весь, расцвел, аж порозовел вроде.
– Ну что, будем есть?
Василий Степанович отчаянно хотел сказать ему что-нибудь теплое, доброе, а сказал (вернее, прохрипел по-прежнему не слишком покорным горлом):
– Мне бы облегчиться.
Ну… То, что насущнее, видать.
Неизвестно, как Лесь с этой проблемой разбирался, пока Василий Степанович в бессознательном состоянии пребывал, но тут он посмотрел на Васькины непреклонно сжатые губы и, вздохнув, отправился за ведром. Потом пришлось вытерпеть довольно унизительную процедуру усаживания на это самое ведро (как младенца – на горшок) и прочие малоаппетитные подробности. Бороться за свою самостоятельность и полную взрослую независимость Василий Степанович даже не пытался. Он и так, деликатно поддерживаемый Лесем, дважды чуть не навернулся с проклятого ведра. Один раз – на пол, другой – в обморок. Хорошо, что обошлось.
Затем Лесь его осторожно влажной тряпочкой обтирал. Везде. Привычно так, словно делал это не впервые. А может, и делал? Василий Степанович от стыда аж зажмурился почти до боли. Но опять же не сопротивлялся. Ежели кто-то тебя с того света собственными белыми панскими ручками вытаскивает, тут уж не до гордости. Терпи и благодари. Василий Степанович и поблагодарил – после, когда Лесь пошел ему бульон разогревать. Протолкнул некое нечленораздельное мычание сквозь еще только вспоминающее как воспроизводить звуки горло.
Лесь вроде бы понял. Пробормотал что-то в ответ, плечом дернул. Дескать, свои люди – сочтемся. Потом бульоном куриным с ложечки кормил. Бульон у Лесевой начальницы и впрямь получился – объеденье. Василий Степанович едва не стонал от восторга, пока божественная жидкость медленно наполняла его желудок.
– Вот молодец! – радовался Лесь. – Вот умница! Знал бы ты, как я намучился, когда ты болел! Половину того, что влить в тебя удавалось, ты сразу же обратно извергал. Еще и ругался, посылал меня… далеко.
Если бы у Василия Степановича после еды оставались хоть какие-то силы, он бы, наверное, со стыда сгорел. А так… Хрюкнул только маловразумительно, откинулся поудобнее на подушку да и заснул. Ну хоть не провалился в сон, как в болото, а благостно соскользнул в него, будто зимой на салазках с горки. Хорошо-о-о!..
* * *
Дни, пришедшие после этого разговора, знаменовавшего начало Васькиного выздоровления, запомнились… тихими. Василий Степанович, даже если бы и захотел, не сумел бы подобрать для них иного слова. Раньше болеть ему было некогда: все на ходу или на бегу. Дескать, мировая революция ждать не станет и без солдата Красной армии Василия Степановича никак не обойдется. Ан нет, обошлась!
И Василий Степанович медленно просыпался, открывал глаза, вдыхал полной грудью привычный подвальный воздух, который нынче отчего-то казался ему не хуже, чем в каком-нибудь сосновом бору. Наблюдал, как крутится вокруг занятый очередными домашними делами Лесь. Хрипло приветствовал: «Утро доброе!» Лениво улыбался. (Первое время эти несложные вроде бы действия давались ему с большим трудом.)
Ожидал, когда Лесь поможет ему с утренними процедурами. Принимать его заботу с каждым днем получалось все проще и проще. Может быть, потому, что в какой-то момент Василий Степанович отчетливо осознал: не помер, жив. Хотя, если честно, вероятность того, что именно ему удастся победить проклятый сыпняк, была ничтожно мала. О том же и доктор, приведенный в дом Лесем, говорил. Хороший, видать, доктор.
– За вас, молодой человек, кто-то, похоже, крепко молился, от души. Обычно при таких обстоятельствах, как у вас, люди не выживают.
Василий Степанович с ним и спорить не стал о действенности молитв. Пусть верит доктор Троицкий во что пожелает. А насчет того, кто молился, вопросов не возникало. Лесь, конечно же! Кому тут еще есть дело до Васьки?
«Васька мой, Василек!» – вот это он и в своем кромешном бреду отчего-то слышал. «Василек», надо же! Никто и никогда его так не называл. Даже мама. Может, он от этого «Василька» уходить-то и не захотел. Как не захочешь уходить от яркого да теплого костра в стылую, страшную ночь.
Правда, когда Василий Степанович на поправку наконец пошел, Лесь притих. Нет, разговаривал много, рассказывал что-то, байки травил, но вслух больше не молился, «Васильками» не разбрасывался, «коханым» не звал. Васька из-за этого почему-то обижался: чем, интересно, он вдруг сделался хуже себя самого, что здесь, на руках у Леся, помирал? Да ведь не спросишь же…
Он и не спрашивал. За заботу и уход благодарил. Выполнял все, что велят: лежал смирно, на службу не рвался, ел что дают. Шутил только, что скоро растолстеет от безделья и усиленного питания – шинель на пузе не сойдется. Лесь смеялся: «Да ты еще себя в зеркале не видел! До «растолстеть» тебе далековато пока! Как до Владивостока пешком». Василий Степанович ему верил и зеркала не просил. Смотреть там, судя по всему, было не на что. Он и раньше себя красавцем писаным не считал, а тут и вовсе…
И с чего это его внезапно вопросы собственной неказистой внешности волновать стали?
Иногда приходили гости. Сенька, например, забегал. Шуметь пытался, привычно балагурить, на Леся одним глазом опасливо косясь. При Лесе особо не зашумишь! Даром что Сеньку нынче взаместо Михалыча комвзвода поставили. Большим начальником, выходит, Сенька заделался, а при Лесе старался себя вести все же пристойно. Василий Степанович в таких случаях вспоминал, как Лесь ему рассказывал о роли Сеньки в его, Васькином, спасении, и, улыбаясь тихонечко, думал про себя: «Хороший командир из Сеньки выйдет. Просто отличный».
Еще кое-кто из парней бывал.
Варвара, подружка Леся, пару раз навещала. Но скорее Леся, чем Ваську. Щебетала, будто птичка. Ваську она смущала. Все-таки молодая симпатичная барышня, а он тут… валяется. И на ведро при ней не сходишь. Лесь его смущение заметил, и больше Варвара у них в подвале не появлялась.
А вот Лючия Альбертовна, начальница Лесева, частенько заглядывала. Особенно по первости. Василий Степанович это понимал так, что Лесь его одного оставлять покамест боялся. И никакие уверения, что все уже в полном революционном порядке, не помогали. Василий Степанович на Леся за излишнюю теперь (чего уж там!) заботу не обижался, догадывался: не на пустом месте вся эта чрезмерная суета вокруг него возникла. Видать, и вправду по краешку прошелся – только Лесь и сумел отмолить-удержать.
Лючии Альбертовны Вася опасался. Больно солидная дама! И платье у нее… такое, с прошлых времен явно осталось. Разве что каких-нибудь жемчугов к нему не хватает. (Впрочем, жемчуга в бывшей дворницкой смотрелись бы совсем странно.) И не очки, как у нормальных людей, а это… пенсне!
Василия Степановича она именовала просто Василием. (Ну еще бы! Какой он ей «Степанович»!) Но произносила это доброжелательно, даже ласково, вовсе не обидно, без всякой снисходительности. Она и Леся звала Леславом и на «вы». Первое время, кстати, Василий Степанович несколько вздрагивал: кто такой Леслав? Затем попривык.
Зато готовила Лючия Альбертовна прямо-таки… ум отъесть! Биточки морковные, котлеты картофельные там, драники, когда доктор уже добро дал… бульоны куриные опять же. А потом еще и куриный суп. Кто бы мог подумать! После старательной, но, честно сказать, довольно примитивной Лесевой стряпни Василий Степанович чувствовал себя богатым завсегдатаем знаменитого на весь Питер «Медведя». Хоть цилиндр с тростью примерять начинай!
Единственный вопрос, который волновал Василия Степановича в связи со всеми этими роскошествами: откуда продукты? Ни его, ни тем более Лесев паек не предусматривал ни куриных бульонов, ни прочего обрушившегося на них пищевого разнообразия. Лючия Альбертовна на подобные вопросы отвечала кратко: «Леслав приносит», – таким тоном, что дальнейшее желание любопытствовать исчезало начисто. Тогда, во всяком случае, исчезало.
А когда приходил Лесь… Василий Степанович и сам не мог понять, что творилось с ним, когда приходил Лесь. Тот появлялся с улицы свежий, какой-то… весенний, радостно сверкал глазами и, казалось, приносил на своей коже и растрепанных ветром волосах майское, еще совсем нежаркое солнце. И Василию Степановичу хотелось отчаянно, почти до боли, зарыться носом в эти волосы, провести языком по мочке розовеющего уха, закутаться в Леся, слиться с ним… Дальше фантазии не шли, да и того вполне хватало, чтобы потеряться в незнакомых ощущениях. Слава богу, что, дождавшись возвращения Леся, Лючия Альбертовна уходила. «Кто-то же должен и в библиотеке сидеть!» При этом Лесь смущенно опускал глаза, а она великодушно притворялась, что не замечает его смущения, и только улыбалась Василию Степановичу: «Выздоравливайте! И ешьте, пожалуйста, как следует. Для вас это сейчас – лучшее лекарство. Я там такую овсяную кашу с изюмом сварила – пальчики оближешь!» И опять у Васьки не доставало смелости, уже при Лесе, спросить: «А откуда, собственно, у нас взялся изюм?»
– Как себя чувствуешь?
– Хорошо.
Проверяя, нет ли температуры, Лесь никогда не клал свою руку Ваське на лоб – осторожно прижимал ее к шее, чуть пониже уха, так, что дыхание перехватывало и хотелось умолять не убирать прохладные пальцы, не отстраняться, остаться. Может быть, просто прилечь рядом, обнять, заставить забыть все на свете – совсем как прежде. Однако Лесь нынче почти всегда уходил. Погружался с головой в домашние заботы: хлопотал над Васькиным умыванием, помогал с посещением отхожего места (теперь Василий Степанович при должной поддержке уже мог добраться до заветного ведра за занавеской) и терпеливейшим образом, смешно переминаясь с ноги на ногу, ждал неподалеку, когда болящий закончит свои важные дела. Потом подавал приготовленный Лючией завтрак, уговаривал съесть добавку, мыл посуду. Усадив Ваську в угол на стул, внимательно перетряхивал постель, опасаясь найти какую-нибудь зловредную кусачую тварь (и, к счастью, не находил), застилал чистые простыни, а грязные после относил Анфисе – подрабатывавшей стиркой жене жившего во дворе дворника. Откуда у них деньги на стирку, Василий Степанович тоже не знал. С самим наличием лишнего постельного белья в их скромном хозяйстве, правда, все было гораздо понятнее: Лесь сразу признался, что совершенно роскошными простынями, пододеяльниками и наволочками с вышитыми в уголках – белой гладью по белому – вензелями поделилась все та же Лючия Альбертовна.
– Представляешь? Я же просто в библиотеку забежал сообщить, что меня пару-тройку недель на работе не будет. Думал: уволят – ну и бог с ним! У меня тут проблемы поважнее. Думал: успеть бы домой. Вдруг не успею? Доктор с тобой, конечно, посидеть взялся, но у него, между прочим, и своих дел наверняка навалом. Да и… Боялся: вдруг ты там без меня…
Лесь редко упоминал о том, что пережил тогда, ожидая и боясь Васькиной смерти. (По краешку же прошелся! По самому что ни на есть краю.)
– А Лючия мне: «Вы идите, Леслав, идите, не тратьте времени даром. Я к вам загляну чуть позже проведать. Какой, говорите, адрес?» Я и назвал. А вечером слышу в дверь: тук-тук. Деликатно так. «Живой ваш друг?» – «Живой. Пока». – «А я тут вам принесла. Много у меня всякого ненужного, как выяснилось, по закромам завалялось». И узел – мне в руки. Тяже-е-елый! Как дотащила? А потом спрашивает: «У вас еда-то в доме водится? А то знаю я, как питаются мальчики…» А мне и не до еды совсем. Я пока что только воду в тебя вливал – по ложке. И та периодически обратно в ведро выходила. И запах от всего этого в комнате… Соответствующий. «Ничего, – говорит, – я такой бульон сварю, что даже ваш больной друг его выпьет». – «Ну, – думаю, – попробуйте!» А что мне терять? Она и попробовала. Курицу, кстати, тоже с собой принесла. Варила, а я опасался: слюнями захлебнусь, так все это пахло. Оказывается, со всеми нашими делами я и забыл, когда в последний раз ел-то…
Василий Степанович слушал его и отчетливо понимал: проживи он еще хоть сто лет, все равно никогда не сможет расплатиться по заслугам ни с Лючией Альбертовной, ни с доктором Троицким, сорвавшимся среди ночи к умирающему Ваське, ни с Сенькой Смирновым. Чего уж говорить о Лесе! Ежели бы не он, сдох бы Василий Степанович в той окаянной больнице – к цыганке не ходи! И не в больнице бы – сдох. Всех подробностей Васька, само собой, не помнил, но и тех, что в памяти всплывали, хватало, что называется, по самую маковку. Сколько раз сквозь куски кровавого бреда (а другого нынче Ваське не завезли!) слышалось: «Не уходи, не бросай меня, Вася, Васенька, Василек!..» И представлялось вдруг: целое васильковое поле, и бегут они по нему с Лесем, взявшись за руки – прямо к реке бегут, прохладной, чистой реке. Что за река? Что за поле? Да и не видал никогда Василий Степанович ничего подобного. Вообще дальше питерской окраины нигде не бывал. А тут – васильки…
– Вась, ты спишь, что ли? Ну спи, спи…
Спал он – как медведь зимой в своей берлоге. Оживлялся разве совсем на чуть-чуть, пил сваренный Лючией Альбертовной и тщательно остуженный Лесем бульон, приправленный мелко порубленной курочкой, после старательно зажевывал еще чего-нибудь из съестного, да и засыпал себе на чистом постельном белье с вензелями. Словно все-таки умер и попал в какой-то абсолютно иной мир. Не своя жизнь – чужая. Правда, стоило открыть глаза, и рядом оказывался Лесь. Свой. Совершенно точно свой, родной до последнего завитка волос у виска, Лесь.
Сон – еда, сон – еда. Гадкие пятна с тела исчезали, сил прибавлялось. Заходивший уже не каждый день, а раза два в неделю доктор Троицкий смотрел весело из-под седых мохнатых бровей, одобрительно щелкал языком, говорил, потирая руки:
– Ах, как же мы эту даму объегорили! Обвели вокруг пальца! Молодцы вы, молодые люди, ах, молодцы!
И начинало от таких разговоров Василию Степановичу казаться, что он и впрямь сотворил что-то замечательное, когда сумел непонятно как зацепиться за протянутую Лесем руку, за его прохладные, приносящие облегчение пальцы.
Одно огорчало: спал Лесь неизменно на полу, хотя уже с неделю ни жара у Василия Степановича не было, ни лихорадки, и до ведра он теперь добирался сам – без всякой посторонней помощи (ну разве за стол и стены чуток по пути придерживаясь). А Лесь все — на полу да на полу! А пол, между прочим, ледяной – сквозняки ведь! – и еще жесткий. Василий Степанович, кстати, Лесю всевозможными способами на неправильность подобного положения намекал: вздыхал по ночам тяжело, рассказывал, что мерзнет, что сны нехорошие снова в гости заглядывают. Лесь только озабоченно хмурился и норовил к Васькиному одеялу еще свой чахлый пледик присовокупить – от холода, значит. В итоге Василий Степанович не выдержал:
– Кончай уже издеваться! Я здоров как бык. И ты мне под боком ничуть не помешаешь стать еще здоровее. Скорее, наоборот.
На последних словах он и сам почувствовал, что покраснел, будто спелый помидор. Потому что вовсе не о сне в этот момент подумал. Вспомнилось… всякое.
И Лесю, видать, вспомнилось. Кхекнул, принялся теребить мочку уха. Глаза отводил старательно. Потом, поразмыслив, кивнул. Осторожно так кивнул. Ежели бы Василий Степанович, невзирая на внезапно одолевшее его смущение, не глядел так внимательно, то и не заметил бы, пожалуй. Сердце внутри дрыгнулось, перед глазами малёх потемнело. Получилось! Получилось ведь!
Днем Лесь из дома умотал. Сказал, что по делам срочным. Раньше он так лишь за продуктами срывался. Однако нынче, похоже, у них никаких проблем с едой не наблюдалось. А Лесь сбежал. Даже не побоялся своего подопечного в одиночестве оставить. Не то чтобы Василий Степанович шибко в присмотре нуждался, но вот так…
Впрочем, сильно переживать он не стал. Спасительный сон подобрался хитрой лисицей, взмахнул хвостом, замел следы… А когда глаза разлепить удалось, комната уже от потолка до пола наполнилась вечерними тенями, а Лесь привычно у плиты брякал – готовил что-то на ужин, дрова в печке шерудил. Василий Степанович аж залюбовался на то, как язычки пламени Лесевы кудряшки золотят. Отросли у Леся волосы с зимы, кольцами завились, будто у королевича сказочного.
Лесь обернулся от печи, поймал Васькин взгляд, улыбнулся смущенно. Пробормотал зачем-то:
– Сгорит же все! – и ринулся к скворчащей сковородке так резво, точно от этого зависело по меньшей мере спасение мира. Подхватил, замотав руку полотенцем, перекинул на стол, водрузил на освободившееся место чайник. Хлопотал, словом, как примерная хозяюшка.
Василий Степанович хмыкнул про себя, ругнул за дурацкие мысли, но продолжал смотреть: не только волосы – спина и плечи у Леся, оказывается, тоже были дивно хороши.
Вот ведь что болезнь с людьми творит! Никогда в жизни прежде он подобным образом на мужиков не заглядывался. А тут… Поди ж ты! Загляделся – глаз не оторвать. Видать, тифозная горячка начисто мозги расплавила. А может, и не в болезни было дело, а в том, что Лесь… это Лесь. И все тут. Сколько ни гляди – не наглядишься.
Ужинали в молчании. Василий Степанович знакомому уже ритуалу подачи ему еды прямо в постель решительно воспротивился. Если уж до ведра доползает – так и до стола сможет. Хватит из себя неразумного младенца изображать! Лесь, похоже, обиделся. Не понравилось, что от его заботы небрежно и чуть ли не зло отмахиваются. Однако это совсем не зло было! Просто почему-то именно сегодня потребовалось, чтобы… на равных. За одним столом. Вместе.
Обычно не страдавший от отсутствия аппетита Лесь ел мало, практически ничего не ел. А Васька – наоборот, словно стремился враз возвернуть потерянные пока болел силы.
Как ужин закончился, Василий Степанович гордо уполз обратно в постель, искоса посматривая на привычно разбирающегося с грязной посудой Леся. Придет? Не придет? А если придет… Захотелось вымыться, а еще лучше – в баньку… Оттереть от себя как следует болезнь, окатиться горячей водой из шайки. Лесь будто услышал. (Талант у него, что ли, внезапный открылся – мысли читать?)
– Давай я тебя оботру? Потеешь, небось, от слабости.
Василий Степанович собирался сначала отказаться – сам, мол, с усам! – но быстро одумался. Банька ему по-любому в ближайшие дни не светила, а прикосновения Леся, даже такие вот… хозяйственные, были приятны. Заставил себя кивнуть, буркнул под нос:
– Ну давай. Если не трудно тебе.
Лесь отозвался коротко:
– Не трудно.
Сколько раз за время болезни Лесь его влажной тряпочкой обтирал! И просто теплой водой, и уксусом – для снятия жара. А нынче Василия Степановича словно накрыло. Каждое прикосновение (тряпочки влажной, не руки) проходилось по коже так, что все волоски на ней моментально вставали дыбом. А уж когда до живота дело дошло, пришлось зубы сцепить и дышать тяжело – такое откровенное шевеление в штанах наметилось.
Захотелось оттолкнуть, завернуться плотно в одеяло (а поверх – еще и пледом укрыться), ткнуться носом в стену, но… Не смоглось. От судьбы не уйдешь, да?
Лесь Васькино замешательство распознал и выпуклость у того под вытертой тканью исподнего, надо думать, заценил. Однако не сбежал. Только приостановился на миг, прикусил губу и зачем-то спросил:
– Можно?
А раньше не спрашивал. Правда, раньше подобного конфуза с Василием Степановичем во время водных процедур не случалось. Сильна была болезнь! Сильнее всяческих прочих… желаний. Но если спросил, то…
– Можно.
Точно не на обтирания, а на что-то совершенно другое разрешение давал. И жутко было, и отчего-то сладко.
Лесь тряпочку свою умывальную еще раз сполоснул, свободной рукой белье с Васьки вниз потянул. Будто бы случайно оголившееся бедро большим пальцем погладил. Чуть-чуть. А потом по тому же месту – теплой и влажной шершавостью ткани. А потом опять – пальцем. Ваську аж подкинуло от таких игр. И глаза сами собой закрылись. Не потому, что вдруг стыд одолел (от первых же прикосновений скрылся тот стыд в неизвестном направлении – только его и видели), а потому, что совсем томно сделалось и стон, мучительный и откровенный, к горлу подкатил. Пришлось не просто глаза зажмурить, но и губу прикусить. А в груди с каждым мгновением все отчаянней билось сердце, как непонятным образом попавший в комнату воробей – об оконное стекло. Или чайка, прилетевшая на огонь маяка. «Погибнешь, дура!» – а ей – хоть бы хны.
– Ноги раздвинь.
Что?!
– З-зачем? – Идиотский вопрос! Известно, зачем.
– Там протру.
То ли чайка разбила свою глупую голову и рухнула к подножию маяка, на скалы, то ли стекло не выдержало напора сумасшедшей птицы и осыпалось стеклянным крошевом, но Василий Степанович возражать не стал: покорно развел в стороны ноги, как просили. Будь что будет.
А… ничего особенного и не произошло. Осторожно, аккуратно Лесь протер своей тряпочкой все морщинки и складки в паху и ниже, Васькиному несчастному возбужденному отростку тоже должное внимание уделил. Но так… как бы сказать… отстраненно. Точно рабочий, протирающий детали станка, подготавливая его к работе. Как, собственно, и делал все это уже множество раз за время Васькиной болезни. То, что только что стояло почти болезненно, даже скукожилось чуток от такого подхода. Васька мысленно ругнулся: «Напридумывал себе! Дур-р-рак!»
Скользила по телу теплая влажная ткань, стирала следы липкого, все еще пахнущего болезнью пота. Руки, ноги, спина. Васька уже и дыхание в полный порядок привел, и пальцами простыню не комкал, когда Лесь вдруг пробормотал:
– Ну вот и все.
Как точку поставил.
«В следующий раз сам мыться буду. Хватит с меня… благотворительности».
– Интересно, мне полагается в свежее переодеться? Теперь, когда я весь… совсем чистый? – Василий Степанович хотел, чтобы это прозвучало шутливо-легко, но получилось не очень. Словно бы по нёбу разлилась горечь от весьма полезной, но чрезвычайно гадкой на вкус микстуры.
Лесь на него даже не взглянул.
«Сейчас опять постелет себе на полу…» – понял Василий Степанович и в который раз за этот вечер обозвал себя дураком. Дурацким дураком. Оставалось привычно уткнуться носом в стенку и постараться заснуть. Пусть и без чистого белья – да и бог с ним! В конце концов, одеяло отлично скрывает все что надо. Да и не станет никто на него смотреть. Вот так… как сам он, не в силах отвести глаз, смотрел на перемещающегося по комнате Леся.
А Лесь тем временем почему-то не спешил доставать из комода Васькино исподнее. Оглох, что ли? Вроде бы никогда раньше на слух не жаловался. Скорее, наоборот: стоило Ваське застонать тихонько или завозиться, устраивая поудобнее ноющее от долгого лежания тело, как Лесь сразу подрывался, подбегал, заглядывал в глаза, спрашивал встревоженно: «Вась, у тебя все в порядке? Помочь чем?» И, кстати, с тех пор как Василий Степанович пошел на поправку, не называл его Васильком. Однако вот забыть напрочь не получалось. Кажется, собственную душу или, скажем, что-нибудь из внутренностей своих Васька продал бы, чтобы услышать еще раз: «Вася… Васенька… Василек!» Правда, покупатели никак не находились.
Василий Степанович вздохнул. Интересно, почему всегда, когда срочно надо уснуть, сон, с которым сроду не было ни малейших проблем, вдруг исчезает в неизвестном направлении? Проще простого: закрой глаза и спи. Как иногда в карауле случается: обопрешься о стену плечом, опустишь веки – словно моргаешь медленно-медленно — а уже и нет тебя, провалился куда-то, выпал. Чисто лошадь, что стоя спит. Даже винтовка за спиной в таких случаях – не помеха…
А тут… Только и осталось, будто под гипнозом каким, смотреть, как Лесь двигается по комнате: сначала зачем-то к двери, где на гвозде висит его черное, уже изрядно потрепанное от постоянной носки пальто, потом – к столу, потом… Тут Василий Степанович почувствовал острую необходимость зажмуриться. И, вполне предсказуемо, не смог. Потому что Лесь стал раздеваться. Не так, как обычно это делал: быстро, по-деловому, аккуратно складывая вещи на ближайший стул, чтобы затем, оставшись в одном исподнем, осторожно юркнуть к Василию Степановичу под одеяло.
Нет, нынче он раздевался не спеша, осознанно, словно наверняка знал: за ним наблюдают. Следят, как охотник за ничего не подозревающей дичью. Точнее, за дичью как раз подозревающей, но вовсе не стремящейся пугливо убегать. Дичью, которая в любой момент сама может стать охотником. Медленно-медленно, пуговица за пуговицей, повернувшись к Василию спиной. Рубашка, брюки, белье. Когда в свете лампы засияла белизной кожа узкой спины, дернулись, будто от внезапно повеявшего ветерка, лопатки, поджались ягодицы, Василий Степанович сглотнул, да так громко, что, пожалуй, его не только Лесь должен был услышать, но и соседи примерно до пятого этажа. Впрочем, с соседями, конечно, так, домысел, а Лесь даже не дрогнул, ухом не повел. Переступил босыми ногами, поправил одежду на стуле, обернулся не торопясь: худой, длинный, совершенно нагой. Красивый… Именно такое слово в Васькином мозгу тогда и толкнулось: «Красивый!» Без одежды, оказывается, еще красивее. Смотрел бы и смотрел.
– Подвинься, – невозмутимо велел Лесь.
В этот миг Василий Степанович остро осознал одновременно его и свою полную обнаженность и срывающимся хриплым голосом попросил:
– Свет выключи.
Лесь молча кивнул и отправился выключать. Когда его рука потянулась, чтобы прикрутить висящую над столом лампу, Васька в очередной раз отчаянно пожалел, что не умеет рисовать. И опять сглотнул. Так случалось в детстве накануне Пасхи: поставит мама на стол праздничные куличи, а есть – не смей! Пахнет на весь дом праздником и сладкой сдобой, слюни разве что на пол не капают, живот от голода сводит, ан нет, нельзя! Правда, что-то ему подсказывало: нынче долго томить не будут. Слишком уж все, что делал Лесь, было нарочито, напоказ. «Вот он я! Смотри! Для тебя!» Для кого же еще?
Когда Василий Степанович взялся за одеяло, у него тряслись руки. Так тряслись, что чудилось: порвется сейчас одеяло пестрое, тетей Катей любовно пошитое, к чертовой бабушке – в лоскуты. Даже в практически абсолютной ночной мгле он не переставал видеть Леся, видеть каким-то внутренним оком или, пожалуй, всем своим телом: как тот присаживается на краешек постели, укладывается, опираясь на левый локоть, придвигается ближе к Ваське, почти вплотную. А дальше и видеть не надо было – только чувствовать.
Тело у Леся, когда, переборов страх, Васька позволил себе коснуться его ладонью, оказалось таким горячим, словно это Лесю, а не Ваське, нынче судьба метаться в сжигающем огне проклятой болезни. И плечи были горячими, и руки, и шея, и ребра, и колени. А уж рот-то! Губы, язык… Василий Степанович (Да нет же! Какой там Степанович! Васька!) и не знал, что так можно, что так бывает. Что Лесь — знакомый до последней черточки, до последней морщинки у глаз, свой, родной, Лесь — может быть таким. Ласковым, как вода. Сбивающим с ног, будто наводнение. А Ваське, получается, лишь этого для полного счастья и не хватало: чтобы сбили, обняли, на дно уволокли.
Сомнения и страхи, терзавшие его прежде, попросту исчезли, смытые волной совершенно сумасшедших чувств. Огненной лавой, какая, говорят, из вулканов выхлестывается во время извержения. Долго жившее на голодном пайке тело устроило революцию: взяло наконец власть в свои руки, захватило почту, телеграф, телефон и напоследок разрешило разуму одну здравую мысль: «Жаль, что выключили свет! В следующий раз…» Потому что Леся, когда он все это с Васькой проделывал, хотелось не только осязать, но и видеть. А уж когда он ногу через Ваську перекинул и сперва животом потерся, а потом, мазнув чем-то скользким, насадился сверху, сжимая медленно и тесно в своей горячей глубине, тяжело дыша и постанывая сквозь зубы… Когда двинулся осторожно вверх-вниз, напрягая под Васькиными судорожно сжатыми пальцами бедра, прогнулся назад, глубоко вздохнув… И потом… потом… Видеть хотелось прямо-таки нестерпимо.
А еще – сбросить вниз, подмять, рвануться навстречу… Но в конечном итоге пришлось покорно сдаться тихому, едва слышному:
– Тс-с-с… Тебе еще нельзя… Лежи смирно, Василек!
От этого, как оказалось, невероятно долгожданного «Василек» Васька все-таки сорвался, коротко, глухо и как-то отчаянно вскрикнул, выгнулся, напрочь потерял себя, даже, пожалуй, на миг умер, а затем воскрес под тяжестью навалившегося на него влажного от пота и все еще слегка подрагивающего от отступающего восторга Леся.
– Слезь, – попросил Васька. Нет, вообще-то он был готов лежать так вечно, но нынче ему попросту не хватало сил на обыкновенное дыхание. А задохнуться после… вот такого, когда тело почему-то ощущало себя совершенно восторженно-живым, было бы крайней степенью неблагодарности по отношению к тому же Лесю. К Лесю. К его Лесю. Сейчас он точно знал, имея на руках абсолютно железные доказательства, что Лесь – его. И это знание представлялось самым важным открытием в жизни.
Лесь, шепотом что-то ворча, перекатился на бок, потом совсем сполз с кровати, добрел до умывальника, чтобы вернуться обратно с все той же мокрой тряпочкой, которой недавно обтирал Ваську. Тряпочка опять заскользила по Васькиному телу, убирая с живота липкие, постепенно стягивающие кожу потеки, лаская, нежа, вызывая внутри сладкие отзвуки замирающей дрожи. Так, уходя за горизонт, едва рокочет сквозь косые лучи солнца летняя гроза.
Закончив, Лесь бросил тряпочку на пол и с блаженным стоном забрался к Ваське под бок. Костлявый, теплый, родной. Васька заботливо подоткнул под него край одеяла. (Хоть что-то он может сделать для своего... А кстати, кто ему Лесь теперь? Сожитель? Полюбовник? Звучало почему-то гадко.)
– В следующий раз не станем лампу выключать. И не проси, – сказал после нескольких тягучих и томных мгновений взаимного сытого молчания Лесь.
– Почему? – удивился Вася.
– Хочу тобой любоваться, когда ты… – судя по всему, даже говорливому Корецкому некоторые слова давались с трудом. – Когда мы… Знаешь, я, еще будучи совсем маленьким, однажды картину видел. Родителей в гости к известному художнику позвали. Мама отца уговорила пойти. Мама искусство очень любила… любит, – поправился он. – Там много картин было, красивые, наверное, яркие. Но я всего одну запомнил. «Купание красного коня». На фоне круглого озера – красный конь, как на иконах пишут. Волшебный, сильный. А на нем – мальчик. Нет, юноша. Голый совершенно. Сейчас мне кажется, на меня чем-то смахивает. Только волосы короткие. Глаз – много, волос – мало. Как у тебя нынче.
– Так, может, это не ты, а я? На коне-то? – не соображая толком, о чем речь, попытался разобраться Васька.
– Не-е-ет… – губы Леся на миг прижались к Васькиному плечу, вновь пустив по телу щекотную волну приглушенной усталостью неги. Словно опять прокатился гром вдалеке, за холмами. А может, и не гром вовсе, а сердце. – Ты – конь. Красный конь. Конь-огонь. Боец Красной армии. Разве не ясно? А я вот… оседлал. Понимаешь?
Васька фыркнул насмешливо и даже чуток по-лошадиному. Конь так конь! Он и не против. Раз тут такой… всадник. Картина у него, видишь ли!
– Да ясно все. Не станем выключать лампу. – «Сгорю я со стыда, как есть сгорю. Вот и будет тебе красный, огненный, революционный конь». – А посмотреть ту картину можно? В музее каком-нибудь…
– Не получится… – губы Леся опять обласкали плечо. – Ее еще до войны на выставку в Швецию отвезли. Да так и не вернули. Не до картин у нас нынче.
– Империалисты проклятые! – вспомнил Васька любимую присказку покойного товарища комиссара. – Даже коня красного сперли.
Рука Леся нежно прошлась по Васькиному бедру, погладила, словно успокаивая. Как того коня.
– Я бы с тобой в озере искупался. Пускай и не в круглом. Нагишом. Без лишних глаз…
Васька представил и сглотнул. Ох и совратитель Лесь! Русалка сладкозвучная! Да что там! Он бы, пожалуй, тоже… И не в озере. Податься, что ли, летом к Неве? Были когда-то у него с другом Мишкой любимые места…
Кхекнул, чтобы горло прочистить, сказал как можно более солидно:
– Отчего же нет? Обязательно искупаемся.
– Дожить бы…
И столько тайной тоски прозвучало в обычно ясном голосе Леся, что нехорошо вдруг Ваське стало, муторно. Поэтому отозвался он резче, чем хотел:
– Доживем. Куды ж денемся?
Лесь не отшутился по свойственной ему привычке. Напротив – заметил серьезно:
– Времена такие, Василек. Не сказочные совсем. Сам знаешь.
Ваську подмывало поспорить. Кричать громко и яростно, как иногда в казармах о путях мировой революции спорили. Но… Он и впрямь знал. Что-то враз вспомнилось: и Кронштадт, и смерть Михалыча, и тиф сыпной, едва ему самому жизни не стоивший. И много чего еще… Пришлось соглашаться:
– Знаю. А вот чего не знаю, раз уж пошли у нас разговоры за наше с тобой светлое будущее… На какие деньги мы тут с тобой живем, точно два буржуя недорезанных?
Наверное, напрочь не время было нынче для подобных вопросов. Но… Не любил Василий Степанович ложь. Попросту не выносил. И уж если зацепились они языками об их совместном с Лесем «завтра», то хотелось бы, чтобы оно не только… в койке. А по-настоящему. Всерьез. И, значит, честно.
Лесь вздохнул, отстранился слегка, поерзал. Порывался было встать, да Васька его не пустил. Ишь чего надумал! Сбегать в темноту! Ну?
Лесь еще раз вздохнул и выдал, как выдохнул.
– Панагию я продал.
– Кого? – не понял Васька.
– Панагию. Золотой медальон мастерской знаменитого Фаберже. Того, что для царской семьи украшения делал.
Чего-чего, а такого Васька никак не ожидал.
– Да ладно! А у тебя-то откуда? Ты, чай, царской семье не родственник. Или все-таки родственник? – получилось как-то подозрительно и вовсе не смешно.
– Не родственник, – успокоил его Лесь и снова по бедру робко так погладил. Отнюдь не как всадник своего коня. – Это украшение отец маме подарил. Когда я только родился. А она оставила, уезжая. Наказала: «Продашь, если худо будет». Дорогая вещь. Золото, бриллианты, изумруды, жемчуг. Эмали… Да и клеймо Фаберже во все времена чего-то да стоит.
Васька будто сказку слушал. Страшноватую, честно говоря, сказку. Золото, жемчуга, иные каменья драгоценные. Ну и нельзя же жить в столице и ни разу не слышать о Фаберже. Даже когда обитаешь на рабочей окраине. Впрочем, и дом на Большой Морской видеть доводилось. А уж о том, как сейф тамошний некий умелец в восемнадцатом расщелкал, слухи еще долго по Петрограду гуляли. И этакую непростую штучку (панагию, во!) Лесь за него, за Ваську, отдал? Выкупил, стало быть, у смерти.
Теперь уже пришел черед Васьки осторожно плеча Леся в темноте касаться. Не дурак же он, понял отлично, что ценность этого медальона для Леся не в золоте-каменьях была. А в памяти о маме. У самого Васьки от мамы вообще ничего не осталось. А от отца – вон, часы. Не Фаберже, конечно. Откуда у них в семье Фаберже возьмутся? Но Ваське и представить страшно было бы, чтобы батины часы продать. А Лесь… Лесь смог. Чтобы его, Ваську, куриными бульонами кормить.
– Вась, ты чего притих? Я сказал что-то не то?
Слов у Васьки не нашлось – все кончились. Да и с голосом опять творилось... что-то странное. Только и сумел, что на локте чуток приподняться и губы Леся своими губами в темноте найти, пытаясь хоть так выразить все, что на сердце легло. Впервые. Сам.
А Лесь ответил.
…Уже засыпая, Васька почему-то вспомнил:
– Слушай, а кто такой Лизочек?
– Что? – не понял уже успевший, по всей видимости, слегка задремать Лесь.
– Ну… Лючия твоя все поет: «Мой Лизочек так уж мал…»
Лесь сонно хихикнул.
– Умеешь же ты, Васенька, время для насущных вопросов подобрать!.. Спи! Все завтра.
Василию Степановичу даже неловко стало. Что он, в самом деле, как дитя? Вопросы дурацкие.
Но губы Леся успокаивающе коснулись виска, уха, щеки и замерли, щекотно выдыхая, где-то возле шеи. И вдруг подумалось: и вправду смешной. Самое главное ведь что? У них все-таки будет завтра.