Правда — это странная штука. Сначала мы тратим кучу времени, чтобы ее узнать, а потом всю оставшуюся жизнь, чтобы забыть.
— …А вот вы выжили, дурашка, надо же! Ну вот как теперь быть, а? И жалко, хороший вы человек, Николай Васильич! Взяток, сказывали, не берете-с, хоть оно и не с руки, писарю-то, хе-хе! Надомной перепиской не занимаетесь, как же вы так существуете? Как птицы небесные?.. Должно быть, человек говорил уже долго. Ворчливый и негромкий голос этот был странно знаком. Ему, видимо, не требовались ответы, тем более, что и Гоголь, при всем желании, не мог ему что-либо возразить. Горло горело как огнем, все тело занемело, а руки, кажется, были скованы или связаны за спиной. Он закашлялся, задергался со стороны в сторону, понимая, как ослабел, как горят плечи и бока, соприкасаясь с голым холодным полом. Жизнь возвращалась в Николая Васильевича неохотно, как ленивый слуга к требовательному хозяину. Его вернул к существованию непочтительный тычок ноги. — Ага! Приходит в себя. Что, плохо вам? Что ж вы хотели, батенька? Не нужно было лезть не в свои дела. Он раскрыл глаза. Комнатушка оказалась тесной, маленькой, с плохо побеленным вогнутым потолком, тускло освещенной двумя сальными свечами. Одна, уже заканчиваясь, чадила на жалком подобии камина. Другая стояла на столе. Черные тени жались по углам. Понять, кто говорит с ним, было сложно. Он лежал на полу, а человек сидел у стола, соприкасавшегося в колченогой кроватью, возвышался над ним, но лицо было в тени. — Воды… Дайте воды пожалуйста, — просипел через силу Гоголь. — А как же. Сейчас, сейчас, Николай Васильевич. — Вы меня знаете? — Ну как же-с. Или вы после, так сказать, удушения, все запамятовали? Хе-хе. Собеседник прошел в угол, откуда вернулся неторопливо с глиняной чашкой. Склонился над жертвой, пробовавшей приподняться, одной рукой легко дернул ее за плечи, давая возможность напиться. Гоголь протолкнул в сдавленное горло холодную невкусную воду раз, другой, и замер, встретившись взглядом с убийцей. На него, ухмыляясь, смотрел Рукоглот, или просто — Милон Вукчич, старый полицейский служака, пройдоха и мерзавец. Это его рябую хитрую физиономию приметил он в тот знаменательный день, когда, красуясь, ходил на дежурство в новой шинели. Этого человека он неоднократно, почти каждый день, встречал в своем Третьем отделении. Слухи о нем ходили всякие, и взяточник, и нечист на руку, и жесток с преступниками. Но работу свою знал отлично, на участке у него всегда был порядок. Эти мгновения, что Николаю пришлось смотреть в глаза маньяку, были особо неприятными. Как касаться пальцами склизкого тельца улитки. Как разбрасывать ладонями черную землю с жирными кладбищенскими червями вперемешку, стремясь вырваться из гроба тогда, в Диканьке. Легко привыкнуть к насмешливым пренебрежительным взорам чиновников и офицеров, не разделяющих восхищения своих жен и любовниц каким-то писакой. Не сложно было встречать ножи взглядов ведьм — Ганны, Ульяны. С ними он находился в своей стихии, в привычном уюте тьмы. Глаза Вукчича, зеленые, как гнилое болото, были страшными, пустыми. Как тот мертвец в домовине, глядела из них обезумевшая скованная душа его, и не было ей выхода. Так они пялились бы друг на друга еще долго, если бы Рукоглот не стал смеяться. Сначала он подхихикивал, будто связанный писарь рассказал ему скабрезный анекдот, потом и вовсе весело закатился, заперхал, слезы смеха побежали по щекам. — Смотрите вы на меня так Николай Васильич… Обличающе. Будто я сделал худое что. — Так как же… — растерялся Гоголь, — неужто и не вы всех бедняг этих?.. — Я, я. — голос Вукчича стал суров. — И за дело. Бедняг, ха. Но об этом позднее. А сейчас… Помогли бы вы мне, что ли. — С чем? — удивился Гоголь. — Ну как же-с. Забота у меня, стал быть, нарисовалась… — Как от меня избавиться, да? — Да о чем вы? Не волнуйтесь, батенька Николай Васильич! Мы ж знакомые с вами люди. Легко все будет и красиво. Уж и место присмотрел вашего упокоения. Прудик там один уютный весьма, да-с. Жабки, свет луны, тихо. Романтика! Вы ж писатель, говорят, так что оцените. Хе-хе… Другое меня беспокоит, — наморщил лоб, почесал затылок. — Вот это вот, как безделушку-то вашу с ручки вашей снять-с! — В-вы про что? — Я про кольцо на пальце-то ваше. Про рубин цены несказанной! Отдайте мне его по-хорошему. Убийца встал, прошел к лежащему, склонился, продолжил: — Уж сколько крутил, дергал, даже лампадным маслом смазал, — вот она иконка-то, в углу, — все ни в какую! Признайтесь, Николай Василич, секрет какой есть? А? Гоголь не удивился. Понимал, что кольцо, надетое Гуро, — не дешевый медный ободок, купленный на базаре. И, возможно, только благодаря ему, он жив сейчас. Да, вероятнее всего. Пощупать бы сейчас горло, — горит ведь, как огнем Он незаметно напряг плечи, попытался рвануть раз, другой, — бесполезно! Крепко связал старый пройдоха. Можно, конечно, согласиться, попросить освободить. Только что это даст? Вукчича ему не одолеть — он грузный, сильный, да и вон как двигается быстро. Кольцо с рубином отдавать было нельзя, чуял всеми фибрами души. Но как же быть? Ему уже подсказывали выход. — Ну что, не хотите? Придется, стал быть, любезный Николай Василич, рученьку-то вашу, ладошку-то талантливую отрубить. И пальчик откромсать. Что поделаешь! А топор у меня хорооший, чудесный такой топор, и ножи наточены хорошо-с! Раз — и колечко у меня! Хе, хе… Рукоглот качнулся вперед и Николай поспешно проговорил: — Погодите, Милон Петрович, повремените немного. Отдам я вам кольцо, как есть отдам, — следовало быть убедительным, хозяин шарил по его лицу своими острыми гляделками в поисках подвоха, — жаль, конечно, нравилось оно мне. Он вздохнул. — Но, видно, ничего не поделаешь. — Кольцо-то это на украшение Гуро похоже, — негромко проговорил Вукчич, внимательно глядя на него. — Похоже, — осторожно согласился писарь. — Стал быть, правду бают, что вы у него нынче в фаворе. За какие такие заслуги, а? Может, и я тоже удостоюсь, — посмеиваясь, продолжил маньяк. — Лучше вот что мне расскажите, — Гоголь поерзал, стремясь устроиться получше на полу, разговор предстоял долгий, — как все это сталось-то? Из-за чего вы душегубцем стали, убивать начали?.. Мне перед смертью-то страх как интересно. Рукоглот помолчал. Николай считал мгновения, каким-то инстинктом понимая, что не согласится сейчас тот на исповедь, — жизни ему останется всего ничего, на донышке. Хозяин заглянул под ситцевую занавеску окна. — Ну что ж, поговорить можно. Мы в аккурат с вами в полночь наши дела закончим, время есть еще. Он переставил колченогий старый стул ближе к лежащему, невесело усмехнулся: — Смешно мне наблюдать-то было, как вы меня уже который месяц ищете. Смешно и обидно, ей-богу! — Почему? — А потому, — он потянулся за чекушкой, стоявшей на столе, что-то плеснул, опрокинул в горло. ПахнУло сивухой. — А потому, что ни вы, Николай Васильич, ни разлюбезный ваш Гуро Яков Петрович не понимаете… Не понимаете, что не меня надо наказывать! Что я не убивал, я правосудие вершил! Вот-с! Убийца махнул короткопалыми руками в воздухе. Если бы Николай не боялся за свою жизнь, он бы рассмеялся сейчас, — таким неожиданным были обида и пафос, прозвучавшие сейчас в голосе собеседника. — Обидел вас кто, Милон Петрович? — осторожно спросил он. Тот плеснул себе еще в чарку, опрокинул и невидяще уставился в стену. — Сколько времени прошло. А все как один день… Жил я тогда хорошо, прилично жил, на Большой Разночинной, дом семнадцать. Там и вырос. Родитель мой, земля ему пухом, еще при старом императоре дослужился до сержанта. Почет, пенсия, все как следовает… Маменька моя, даром что из бывших крепостных, большого ума была женщина, говорит: «Иди-ка ты, Милон, в полицию». Сербов в столице не особо жаловали, что тогда, что сейчас, мы ж не немцы. Пошел я, стал быть. Тяжело было попервой, потом втянулся. На участке у меня завсегда порядок, как начальство проверяет — ни одного взыскания, ни одной жалобы… На хорошем счету. Ну что, брал, брал и с правого, и с виноватого, когда купчики пьяные подерутся, мамзелек не поделят; когда студентики прыщавые на воровстве попадутся. А как же! Квартира у меня была хорошая, жалованье. Осталось жену найти. Да я уж давно высмотрел в соседнем дворе девчоночку, дочку чиновника одного, пьющего сильно, Сахаркова*. Ручки-ножки тоненькие, глазки ясные, синие… Шестнадцать лет. Ну, что ж. Поженились. Родители согласны были, даром что рябой — зато полицейский, не абы кто. Любил я ее без памяти. На руках носил. Приодел, пианино опять же… Учителя нанял. Василия Васильевича Ноткина. Смешная такая фамилия. Николай дернулся. Василек. Ноты. Понятно. — Ну вот… — медленно продолжил Вукчич, — и стал я замечать, что соседи на меня как-то странно посматривать начинают. А двор у нас большой был, знатный, вот так вот — лавочки, клумбы; летом красота и благолепие. Липы… — вздохнул, — Как-то выхожу я во двор, а соседка-то моя, Авдотья Филипповна, прачка она была хорошая, и говорит: «Ты бы посмотрел за своей женой, Милон» Улыбнулась эдак-то и пошла… Ну, знамо дело, догнал я ее. Твоя, говорит, женушка-то, Машенька-то вчера вечор с учителем своим… с Ноткиным-то… на лавочке сидела допоздна. Пели, смеялись. Она его Васильком называла. Вукчич опорожнил бутылку, выливая все до капли в чарку. Гоголь молчал. — Перетерпел я тогда. Уж очень любил жену-то свою, Машеньку. Ну, болтает и пусть ее, дура старая. Через день встречает меня надворный советник Чебанов. В пенсне, в воротничках белых, в цилиндре. Важный такой. И этак, посмеиваясь: «Ты, Милон, чересчур много работаешь. Надо дома, чаще бывать, а то, гляди… По дружбе говорю». Маша моя ему давно нравилась, видел я, красавица ж писаная… Тем же вечером поговорил с ней. «Ничего я не делала, худого, Милоша, ничего…» Головкой трясет в наколке, плачет… Ну, что, а через месяц увидел я: беременна моя Машенька… — по щеке полицейского поползла слеза, — Тут уж весь двор как с ума сошли, вся улица, нам проходу не давали, даром что учителю, Васильку-то этому, Ноткину, я давно отказал. Эх, что рассказывать… Как-то вечером пьяный я пришел, не выдержал, поднял на нее руку. Ревность меня грызла, думал, учителишке этому пакость сделать какую. Да тот куда-то в провинцию уехал. Чарка со со стуком ударилась о стол. — Повесилась моя Маша… Я тогда на ночном дежурстве был. И чувствовал же, сердце ныло, а отлучиться никак нельзя было. И перед смертью-то девочка моя письмецо оставила. Все, стал быть, описала мне, и что невинна она, и что ребенок от меня… — лицо Вукчича скрылось в широких ладонях с крупными рябинами. — Себе, чтоб не забывать никогда, — он распахнул на груди рубаху, — вот. Шрам оставил. Шрам. — Может, не следовало? Это ж вы ее ударили, не они… Возможно, если бы вы переехали с ней куда-нибудь или доложили по начальству… В мгновение ока убийца оказался подле Гоголя, вздернул его одной рукой за сюртук вверх, к своему бешено дергающемуся лицу. — Ты! Молчи, писарь! Не вам меня судить! Не вы Машеньку с петли вынимали… Эх. Ладно. Месяц пил. Едва со службы не погнали. Выждал полгодика, чтоб на сердце улеглось, чтоб злоба моя настоялась как следует. А потом начал мстить. Всем, кто мою девочку до петли довел. Кто сплетни сочинял. И, чтоб грязные слова свои припомнили, руку им ихнюю в поганую глотку! — Так это, — подал голос Николай Васильич, — это все соседи ваши? — Соседи, а как же, — согласился Рукоглот, — сплетники, будь они прокляты! И прачка эта, и Чебанов, и отставной матрос Петухов, и Рыскин, он половым здесь в гостинице, и другие… Правда, уехали многие. Долгонько пришлось искать. Двое померли своей смертью, грымзы старые. Повезло. — Но как же… Почему мы связи не нашли, с вами и людьми этими? — задал мучающий его вопрос Гоголь, — Ведь найти просто. — А это, — усмехнулся Вукчич, — на совести помощников Яков Петровича дело! Они ж тщательно проверять поленились. Как раз мне искать связь фактов по убиенным поручили. Дурни этакие! Мол, ты ж там жил, Вукчич, тебе и карты в руки! Тогда я и понял, что скоро вы с Гуро до меня доберетесь. Умные вы больно. Тогда и отравил «ткача» этого. Он в тех местах часто ошивался, наверное, меня заметил, когда я… Он встал, отодвинул стул, взял в руки нож, остро блеснувший при свете свечи. Подмигнул, видимо успокаиваясь. — Ну, хватит разговоров! Вы не поп, я не в церкви. Про меня вам повести не писать. Да и поздно уже. Колечко снимать надобно. Николай глядел на глубокую, затянутую розовеющим мясом рану на груди убийцы, и понимал: виноваты все. И все взаимосвязано. И ничего поправить нельзя. Его охватило какое-то странное оцепенение. В этот момент где-то во дворе заливисто залаяла собака. И через мгновение раздался энергичный громкий голос, от которого Гоголя затрясло. — Вукчич! Это я, Гуро. И со мной полицейские. Выходи подобру-поздорову! И Николая Васильича не забудь. Маньяк поднялся, выглянул в окошко. Крякнул, постоял мгновение. Засунув нож за голенище сапога, он подошел к связанному, вновь поднял его и, придерживая, ткнул кулаком в спину. — Идите! Только без глупостей. Ночное небо отливало синевой. Гоголь жадно вдохнул свежий воздух, слегка отдающий помойкой от свалки неподалеку. В смутно виднеющихся в сумерках фигурах он с радостью разглядел полицейских и — в черном сюртуке, с оружием в руке — начальника, Якова Петровича. Тот было дернулся навстречу, но сдержался. — Милон! Давай договоримся! Не так уж мне дорог наш Николай Васильевич с его обмороками, работник он посредственный, но все ж живая душа, жалко… Давай на обмен. Ты отдаешь нам писаря, а я в ответ постараюсь обеспечить тебе пожизненное или каторгу. Ты меня знаешь, Бенкендорф меня послушает, да и государь тоже. Вукчич дернулся, прикрываясь Гоголем, как щитом. Послышался его издевательский голос: — Ну неет! Сказочник вы, Яков Петрович, замечательный! Только знаю я все, и про писаря вашего драгоценного, и про кольцо подаренное. И знаю, как со мной вы поступите, не первый год в полиции. Умрем, так вместе. Отойдем с Гоголем вашим — кто в рай, кто в пекло, там бог рассудит… Он наклонился и вытянул нож из голенища. Приставил его плотно к горлу писаря, а другой рукой крепко обнял за талию. Полицейские сделали шаг ближе, впереди, как натянутая струна, стоял Гуро. Очи его горели дьявольским огнем. — Только попробуйте что-то сотворить с Николаем Васильевичем. — голос его из небрежно-спокойного стал опасным, яростным, — Попробуйте что-то сделать с Гоголем, я вас в порошок сотру! — Руки коротки, господин начальник! Гуро секунду раздумывал над чем-то, затем набрал воздуха и свистнул в затейливый серебряный свисток, висевший у него на груди. — Подмогу зовете? — насмешливо вопросил Вукчич, — Только бесполезно это все. Полицейские где ваши, а горлышко — вот оно где! Он легко черканул лезвием Николая, — тот почувствовал, как шея загорелась огнем, потекла тонкая горячая стуйка крови. Внезапно небо потемнело, поднялся мощный свистящий ветер, сметающий все вокруг. Темные вихри мешали полицейским, заставляли их жаться к стенам двора. Маньяк и Гоголь едва выдерживали этот напор стихии, стоя на крыльце. Нерушимо стоял лишь Гуро, глядя вверх и что-то шепча. Николай поднял очи — и онемел. То ли вороны, то ли гарпии, — какие-то темные существа с когтями, странно клекочущие, во мраке слетались и слетались в колодезь двора. Сидели на печных трубах, кружили, как стервятники, над людьми… Возле дознавателя теперь стояли не полицейские — Рукоглота с Гуро «пасли» теперь черные волки-оборотни, с адскими горящими глазами. Они приближались. Гоголь помотал головой, но удивительная картина не исчезла — их окружали призрачные рычащие существа. Птицы кинулись на Вукчича, клюя, кромсая, крича, целясь ему в голову и совершенно не трогая его самого. В мгновение ока Гуро оказался на крыльце, вступая в поединок с маньяком, ловко уворачиваясь от его ножа. А волки взяли Николая в кольцо, причем, стояли к нему спиной, охраняя. Ветер и свист все усиливались. Еще мгновение, — и Гуро держался за грудь, мокрую и алую от крови. Он упал на колени. Николай бросился вперед, к начальнику, разрывая кольцо волков.У видел, как один особо крупный зверь прыгнул и впился в глотку маньяка. — Коля… Николенька, — Гуро все искал его, судорожно пытался вздохнуть, — Николай… — Да, Яков Петрович? — Живы? Слава Богу! И упал бездыханным, не успев договорить, высказать сокровенное. По рукам Николая струилась кровь Гуро, шея была мокра и горяча, Рукоглот был превращен в кровавое месиво, в лоскуты мяса. …Что-то происходило с ним, что-то менялось в Николае. Понимал, что стремительно теряет облик человеческий. Почувствовал, как становится сильнее. Дернул руками, легко, как паутину, разрывая крепкие веревки. Приподнял, обнял бездыханное тело, прижался к щеке щекой. Забыв обо всем, кроме огромного, ослепляющего отчаяния, от понимания того, что всеми делами своими давно старался поведеть ему Гуро, он издал отчаянный дикий крик Темного, вопль, поднявший вверх стаю страшных птиц и вынудивший волков отозваться бешеным громким воем.7. Свисток или Исповедь маньяка
14 апреля 2019 г., 13:25
Примечания:
Много дарка, исповедь маньяка, вотэтовотвсе.
Господин Гуро, как всегда, на высоте.
Отсылки к Достоевскому с его Мармеладовым, да.
Если понравилось - не стесняйтесь самовыразиться в отзывах и лайках.