xii. memento mori
11 апреля 2019 г. в 23:25
Смирившись со своей участью, Джисон сидит прямо на асфальте, кое-как склонившись над согнутыми коленями, и прижимает тыльную сторону ладони к саднящей губе. Минхо, до этого со всей силы ему врезавший, трясет в воздухе рукой и тихо шипит от прострелившей ее боли. Минхо не может драться. Не умеет. Его никто не научил – он всегда делал это по наитию, нанося удары без разбора, не контролируя прикладываемую силу, и тогда, в университете, он тоже дрался наобум. И наобум испортил себе жизнь.
Воспоминания отдаются в сознании глупой болезненной колкостью, и Минхо негромко шипит почти неразборчивые ругательства, возвышаясь над сидящим беззащитным комком тупой боли и борясь с желанием хорошенько ему вмазать еще раз. Да и Сан тоже хорош, думает Минхо, нужно напихать ему ваты в кровоточащий нос и пинком под зад отправить нахуй отсюда. Чтобы больше не провоцировал, потому что провоцировать Балерину – опасно.
Для Балерины же.
– И вот что мне с тобой делать? – перебесившись, вздыхает Минхо, бездумно глядя куда-то в джисонову макушку.
Джисон в ответ – сопит невысказанной болью и шумно сглатывает.
– Большего ада, чем тот, через который я прошел, ты мне причинить не сможешь, – кажется, что он вот-вот затрясется и начнет безостановочно рыдать.
Минхо фыркает. Он отводит взгляд – стыдливо, будто ему и правда очень больно и за чужие раны тоже, непростительно, хоть и прощать не за что. Просто Джисон – это всегда какой-то всплеск чувств да эмоций, неконтролируемый океан в бушующий шторм, сложно предугадать, что он решит сделать в следующую секунду.
А так сильно, до искр в пальцах, Минхо ревновать – он никогда не решал.
– Почему я? – недоумевает Минхо. – Почему, черт подери, именно я? За что мне выпала такая участь?
Джисон не знает, как ответить правильно, но в голове у него крутится что-то вроде: «У тебя бывало такое, что ты скачивал целый музыкальный альбом только ради одной-единственной песни? Так, вот, если представить, что моя жизнь – это альбом, то ты – та самая песня».
– Знаешь, с моим образом жизни мне недолго осталось, – вместо всего этого шмыгает носом он, – если сильно повезет – лет пять, не больше, – краем глаза он видит, как Минхо тоже садится рядом – точно так же, прямо на пыльный асфальт, прямо в своих роскошных белых джинсах, и хочется тотчас за шкирку поднять его обратно, но Джисон не решается. – Просто не хочу, чтобы, когда меня не станет, ты винил во всем себя, понимаешь?
И они оба знают: от того, что с собой делает Джисон, люди умирают.
– Нет, – Минхо вдруг как-то просто цокает языком и качает головой в стороны. – Не-а, ни за что.
– Ни за что – что? – робко бормочет Балерина.
– Не умрешь ты, – говорит так, будто вправе распоряжаться этим. – А если даже и да, то я следом. Потому что, хоть ты и редкостный долбоеб, мы с тобой здесь почти с первого дня, вместе, и не должны быть разлучены никем и ничем.
– Вау, – восхищенно вздыхает Джисон. – Пизданул, конечно, как в дораме.
– Заткнись, – Минхо беззлобно толкает его в плечо, но тут же меняется в лице, когда видит неподалеку Сана, – тому какой-то другой парень из его компашки мокрым платком вытирает подсохшую кровь с лица, ожидаемо напихивает ваты в нос и ободряюще хлопает по спине. Сан даже не обращает на него внимания, продолжая сверлить Минхо взглядом, по которому невозможно ничего прочитать. – Помнишь, я говорил, – Джисон отзывается беззвучным: «Да?», – что переспал с кем-то на ночевке?
Джисон, догадавшись обо всем, тоже смотрит на Сана и крепче стискивает кулаки с содранными костяшками.
– Мир тесен, – Шприц, потускнев, тихонько вздыхает и опускает взгляд. – Поразительно, со сколькими людьми я сходился и расходился так быстро, что даже не запоминал ни их имен, ни лиц.
– Ты не достоин этого, – роняет Балерина прежде, чем успевает эти слова обдумать и перекрутить в голове. – То есть, я хотел сказать…
– Никто не достоин, – обрывает его Минхо и тем самым дает понять, что все в порядке. Он вдруг поднимает взгляд и смотрит на Джисона как-то странно, будто их сумбурный сериал внезапно поставили на паузу; он замирает, кажется, даже не дыша, а после едва-едва приоткрывает губы и несколько раз моргает. – Знаешь, мне всегда было интересно, как это чувствуется, когда тебя целует человек, который действительно любит.
Джисон зачем-то смотрит на его красивые музыкальные пальцы, на пальцы, которые всегда излечивают, греют, спасают от смерти и всяческой напасти, пальцы, которые оживляют прикосновениями; любовь – на их кончиках, даже когда они сжимают шприц со смертельно опасным веществом. Джисон любит все в этих руках, несмотря на то, что они его убивают.
И он хочет сказать:
«Но я ведь уже целовал тебя».
Хочет, но не говорит и пропускает нужный момент, когда за минутной тишиной следует тихий вздох Минхо, а затем он поднимается на ноги, отряхивает от пыли и грязи штаны и призывно протягивает Джисону ладонь, – тот хватается за нее, как за спасательный канат.
– Пойдем со мной, – просто говорит он, и Джисон соглашается идти, даже если совсем не знает, куда.
х
Вряд ли сейчас Феликс способен даже отдаленно представить, какой была бы его жизнь, если бы в ней не было Чанбина. То есть, он, конечно, может, но картинка получается какая-то смазанная и нечеткая, будто наспех и нехотя вытащенная из глубин воспоминаний – наивных, несуразных, детских, влюбленных.
Чанбин говорит Чану выходить и драться с Калекой, мотивируя это тем, что среди них не существует даже друзей, а Феликс не знает, как сказать, что Чанбин для него – гораздо, гораздо больше, чем друг. Он что-то из детства: теплое печенье только-только из духовки, подогретое на плите молоко, апрельское цветение и бьющий в окна солнечный свет. Тогда любовь вымещала боль, тогда не было ничего, что отдавалось бы колким, больным, злым.
И Феликс зависел от этого.
Феликс, правда, чертовски зависел от этого.
Поразительно, как со всей своей неотесанной натурой, неприятно жгучей грубостью, холодом неразборчивой жестокости и пламенем щекочущей в грудной клетке мстительности, Чанбин умудряется быть –
самым теплым и нежным, что Феликс когда-либо чувствовал.
– Ты, – чужой палец упирается ему аккурат в солнечное сплетение. Феликс, до этого надолго погрузившийся в свои мысли, нелепо промаргивается – «А?» – и фокусирует взгляд на так внезапно подошедшем Чанбине. – Дверь открывать собираешься, тормоз?
– А, да, – Феликс рассеянно нащупывает в кармане джинсов карточку, случайно роняет ее, наклоняется и поднимает дрожащими руками, а после уже проводит по специальной панели возле двери, и та – призывно, будто врата Рая, – открывается. – Проходи.
Бестактно отталкивая его плечом, Чанбин заходит в прихожую и почти сразу же стаскивает кроссовки. Феликс находит это очаровательным.
– Ванная там, – он показывает рукой в одну сторону, – моя комната – там, – в другую. – Располагайся.
Сначала они вдвоем идут мыть руки, и делают это так несуразно и загнанно, теснясь у раковины, как подростки, которые впервые остались наедине, чтобы заняться всяческими непотребствами; неловкость сглаживает лишь звук беспрерывно шумящей воды, а Чанбин за все это время не произносит ни слова – снимает с пальцев все перстни, а после, насухо протерев ладони полотенцем, надевает их обратно в специально установленном порядке, который Феликс уже успел с десяток раз выучить, потому что чанбиновы руки слишком красивые, чтобы на них не пялиться.
– Уютно у тебя, – говорит Чанбин без всяческой издевки, заходя в комнату Феликса. Феликс вплывает внутрь следом и, как-то неловко замявшись на пороге, поглядев Чанбину в лопатки, будто они и в самом деле собрались переспать, практически на носочках обходит его, направляясь к окну – раздвинуть шторы и впустить внутрь немного солнечного света. Следом он, не беспокоясь ни о чем вокруг, укладывается прямо на мягкий пушистый ковер на полу, распластавшись, как морская звезда, и устало зевает. – Ты чего творишь?
– Падай, – Феликс кивает на свободное место рядом с собой. – Здесь мягко и солнце особенное.
Смерив его недоверчивым взглядом, Чанбин все же сдается и ложится рядом, сгибая ноги в коленях и подкладывая ладони под затылок. Феликс нервно сглатывает, смотря в высокий белый потолок и считая маленькие лампочки подсветки на нем. Чанбин дышит, как обычно, шумно, и кашляет сигаретным дымом. Феликс так сильно привык к запаху сигарет от него, что уже практически напрочь перестал его чувствовать.
Воцаряется тишина. Окна не пропускают никакого шума с улицы, шума проезжей части почти тридцатью этажами вниз, и все, что они слышат, – неровные, сбитые вдохи и выдохи друг друга.
Феликс солжет, если скажет, что не хочет взять Чанбина за руку снова.
Чанбин солжет, если скажет, что не позволит ему.
– Ты даже не представляешь, как это страшно, – вдруг произносит Феликс почти шепотом, но слова его – меткие, как кинжалы.
Терпеливо ожидая конца предложения, Чанбин поворачивается к нему и вопросительно вскидывает брови, но Феликс молчит и только часто моргает, все так же неотрывно смотря в потолок.
– Что именно? – додумывается спросить Чанбин.
У Феликса сводит скулы от внезапного желания глупо разрыдаться сию же секунду.
В голове – только назойливое:
«Ты даже не представляешь, как это страшно».
– Эй.
«Как это, блять, чертовски страшно
любить кого-то такого,
как ты».
– Помнишь, у тебя была кожанка с ирисками, – Феликс приглушенно смеется. Чанбин хмурится, будто не понимая, почему вдруг он вспомнил об этом. – Самая лучшая кожанка на свете, только один-единственный недостаток у нее был.
– Я ее носил? – усмехается Чанбин, а Феликсу эти слова больно режут слух и сердце.
– Сигаретами пахла сильно, – хриплым шепотом отвечает он. – Но, знаешь, ириски в карманах все компенсировали, хоть я их и терпеть не мог.
– Знаешь, – беззлобно передразнивает его Чанбин. Он молчит какое-то время, а потом вздыхает: – Слушай, не хочу наглеть, но мне нужны деньги.
Феликс просто не знает, как задержать его здесь хотя бы на чуточку дольше.
– Они там, – он кивает в сторону маленькой прикроватной тумбочки, но Чанбин не делает ни единой попытки встать. – Но расскажи сначала, что это за история с клубом.
Чанбин удивленно округляет глаза.
– Уджин-хен упоминал какой-то клуб, – объясняет Феликс прежде, чем он успевает что-либо спросить. – Это тот самый, который на Помойке?
– Нечего мне рассказывать, это хуевая история, – шумно выдыхает Чанбин, но понимая, что интерес Феликса от этого не слабеет – скорее даже, наоборот – цокает языком. – Клуб раньше принадлежал мне, потом там случился пожар, и половина была безвозвратно уничтожена, а вырученных за все время денег на полную реконструкцию не хватило, я выставил помещение на продажу, но никому оно с такой дурной славой не сдалось и подавно. Доволен?
Феликс от удивления даже приподнимается, теперь уже глядя на Чанбина сверху вниз.
– Ты живешь в ситкоме.
– Я живу в аду, – фыркает Чанбин и, вздохнув, поднимается следом. – А теперь тащи мои деньги.
x
– Удар, – подает команду Чан, и Чонин замахивается изо всех сил, но тут же оказывается умело перехваченным чужими руками. Тяжело дыша, Чан обвивает его со спины и крепко прижимает к себе. В этот момент Калека еле сдерживает желание громко закричать от отчаяния. Чан наклоняется к его уху и шепчет, касаясь кончиком носа виска: – Пожалуйста, постарайся. Чанбин-хен не разрешит мне поддаться тебе.
– Почему он делает это? – охрипшим голосом спрашивает Чонин, от бессилия начиная медленно оседать на пол, и Чан осторожно оттаскивает его к кровати, садясь самостоятельно и следом усаживая Калеку себе на колени. – Почему так хочет, чтобы я дрался именно с тобой?
– Это его манера, – кажется, давно смирившись со своей участью, отвечает Чан и пальцами ерошит волосы Калеки на затылке. – Против него не попрешь, бесполезно.
Плавно разворачивая Чонина лицом к себе, он внимательно всматривается в его глаза – два иссушенных озерца, в которых не читается ничего, кроме немого страха. И очевидно, что Чонин скорее боится за Чана, нежели за самого себя. Хотя стоило бы – наоборот.
– Давай еще потренируемся, – с добродушной улыбкой предлагает Чан, хоть и знает, как у Чонина уже болят все суставы и косточки, как ему изнутри все выкручивает, как болит – и физически, и морально – мысль о том, что им двоим придется драться друг с другом; не тренироваться, как они обычно делают это, заваливаясь после на мягкий ковер или мягкую постель, а сражаться по-настоящему. – Если ты не устал.
Чонин чертовски устал, но он молчит об этом.
Снова поднимается на ноги, протягивает Чану ручонку – ладошку дрожащую и колкую в своей мягкости, почти неприступно детскую. Чан хватается за нее и встает следом, позволяя им двоим все начать заново. Калека вдруг вскидывает голову и смотрит на него снизу вверх, будто в поисках верхушки небоскреба.
– Мы же справимся, да? – шумно сглотнув, спрашивает он.
Чан в ответ – сгребает его в свои теплые объятия.
х
Местом, которое Балерине так хочет показать Минхо, оказывается его собственный дом. Двухэтажный, чем-то напоминающий коттедж и, так сильно выбиваясь из общей картины, находящийся всего в нескольких остановках от их Помойки. Джисон боится даже дышать, когда переступает порог, и внутри у него звенит такое странное чувство, будто прямо сейчас он заходит в храм и непременно обязан перекреститься. Минхо снимает обувь, и Джисон тоже делает это. Минхо пересекает прихожую и выходит в зал с лестницей на второй этаж, и Джисон робко плетется следом за ним.
Зал оказывается просторным и светлым, с множеством всяческой сверкающей фурнитуры, на которую страшно даже смотреть. Однако Джисон, с восторженно раскрытым ртом уставившийся на развешенные повсюду картины и стоящие вазы, случайно почти врезается в стеклянный стеллаж с посудой. Минхо вздрагивает и, быстро среагировав, хватает Балерину за предплечье.
– Тихо, – просит он, прищурившись, как от боли. – Это мамин сервиз.
Понимающе кивая, Джисон делает осторожный шаг в сторону – от стеллажа (и от греха) подальше.
Пролетев майским ветром сквозь лабиринт дорогого двухэтажного дома, они оказываются в комнате Минхо – ничем непримечательной, минималистической и простой, однако, в отличие от джисоновской берлоги в коммуналке, – очень ухоженной и чистой. Здесь буквально отовсюду веет весенней свежестью, будто они на воздухе.
– Ого, – не сдерживается Джисон, и это «Ого» граничит с чем-то вроде: «Пиздец, я бы тут жил». – Как дышится легко.
– Еще бы, – соглашается Минхо, с усталым вздохом падая на свою маленькую и узкую – как у подростка – кровать. – Не то что наша Помойка.
Джисон переминается с ноги на ногу и не знает, в какую сторону ему пойти, куда присесть, чем занять руки, что Минхо сказать. А Шприц просто молча лежит на кровати, подложив ладони под голову, и смотрит в потолок, будто исчисляет созвездия, а после, мимолетом, украдкой, – на Джисона, от внезапного прилива безосновательной нервозности кусающего губы.
– Иди сюда, – просто зовет (почти что приказывает) Минхо, и не то чтобы это что-то значило.
Просто Джисон идет к нему. Садится рядом – аккуратно, на самый краешек, – и боится даже дышать, когда Минхо вслепую находит его холодную ладонь и переплетает их дрожащие пальцы. Поднимает взгляд из-под каштановой челки – глядит, будто долго и неизлечимо болеет, бледный и мрачный, как сама Смерть. Молчит и неровно шумно сопит – вместо своего привычно спокойного, почти неслышного дыхания. Кажется, что врач сейчас нужен только ему.
Не самый удобный момент для признания в любви, но.
– Пиздец, – со вздохом роняет Джисон и крепче сжимает пальцы на чужой постепенно теплеющей ладони. Минхо выжидающе вскидывает брови, глядит ему в глаза заинтересованно и вопросительно. – Пиздец, говорю, ты красивый.
Минхо беззвучно смеется.
Его улыбка изнутри – вскрывает.
Джисон гладит чужие сбитые (о его же лицо) костяшки, наверняка до сих пор жутко саднящие, проводит подушечками пальцев по тонкой коже, и каждое касание отзывается в нем приятным всплеском тепла, будто кто-то внезапно накинул ему на плечи большой, уютный, мягкий плед.
Боль, кровь, жестокость, смертность – все это остается где-то позади, вне поля зрения, отзывается чем-то незначительным и неважным; мелочью, которая сейчас замещается руками Минхо, его взглядом из-под каштановой челки, его приоткрытыми маняще губами и всех тех чертовых признаний, которыми он осыпает Джисона, даже когда молчит.
– Поцелуй меня, – на самом обрыве усмешки вдруг выдыхает Минхо.
– А можно? – Джисон испуганно округляет глаза.
– Дурак, – хмурится Минхо и нарочно приподнимается на локтях – чтобы их лица оказались ближе. И еще ближе. – Если бы было нельзя, я бы не просил.
Просит – как жаждущий глоток воды.
Джисон бегло облизывает губы и собирается дать Минхо то, в чем он нуждается.
Бездумно подается вперед, кладет руки на шею, дрожащими пальцами подбираясь к затылку, после – зарывается ими в волосы, перебирает и впутывает, под тихий ноющий скрип кровати забирается следом, с ногами, укладывается сверху и жмется к чужим губам с новой силой. Он не помнит Минхо таким робким, не помнит Минхо таким нежным.
– Прости меня, – шепотом вырывается у Джисона само по себе, и Шприц в ответ – только отрицательно качает головой, будто говоря: «Молчи-молчи-молчи», и целует его еще раз.
Впервые за долгое время, его прикосновения – исцеляют.
Но.
Если бы Джисону было умирать завтра – он не отказался бы умереть так.
– Черт, – Минхо обжигает ему шею судорожными вдох-выдох, проходится кончиком носа по коже, смазано целует в линию челюсти, и каждый его жест будто говорит:
Memento mori, Балерина.
Memento mori.