3
25 марта 2019 г., 21:03
Они встречаются случайно, как это всегда бывает с давними знакомыми, которые даже в одной сфере заняты, а времени на дружескую беседу специально выделить не могут.
Джисон просто любит проводить часок-другой в книжном магазине, посмотреть на цветастые корешки, подышать пылью и деревом, а Феликсу для учёбы нужно несколько книг, которые в библиотеке разобрали ребята из другой группы.
– И как мешает, что они из другой группы? – Джисон вытягивает какой-то пузатый некрасивый томик стихов одного чеха. – Не замечал за тобой социофобии.
– Дело не в страхе, – Феликс садится на корточки и внимательно щурится, зарывается вглубь полки, приметив похожую обложку. – Я терпеть не могу людей, которые не любят искусство, – ему кажется, что из щёк валит жар. – Не в плане, что оно должно быть обожаемо всеми; в плане, что раз ты им занимаешься, не относись к нему...
– ...как к само собой разумеющемуся, – кивает Джисон. – Я понимаю, – он садится рядом с Феликсом и помогает достать книгу, пока звоночек на входе приятно поёт с приходом нового покупателя. – Ну, а жизнь-то твоя как?
Феликс рассказывает про последние выставки, делится парой сплетен про Хёнджина, которым Джисон только смеётся, припоминая, что недавно встретил его мать, и та принялась жаловаться; ещё Феликс рассказывает про пекарню, которая открылась на месте одного из художественных магазинчиков, и трагично вздыхает, потому что круассанов вкуснее, чем там он не пробовал, но и кисточек лучше, чем там же, не было нигде в городе.
– Теперь только заказывать на складе.
Разговор идёт хорошо и почти не кажется неловким, под него они даже оплачивают книги и выходят из магазина, дойдя до небольшого скверика, Феликс плюхается на скамью, подставляет веснушчатое лицо солнечным лучам, которые так сладко греют, и из-под густых ресниц смотрит на Джисона:
– Сам как?
Бывают люди, с которыми ты общаешься каждый день, видишь их постоянно, улыбаешься им, проходя в коридоре мимо, и вы, быть может, даже обедаете вместе. Феликс и Джисон же видятся, такое ощущение, раз в тысячу лет, когда космические пояса вдруг пересекаются, и звёзды приветливо блестят друг другу, успевая за короткую вспышку описать всё.
Когда Феликс хрипит, копаясь по карманам, Джисон думает над тем, что может ответить. Он может рассказать о том, как болит зажатая мышца ноги; может рассказать о том, как плохо спит; может рассказать о вранье, с которым столкнулся. И может рассказать, что всему, о чём ему хочется говорить – виной один человек. Поэтому он садится рядом на сырую скамью, вдыхает весну:
– Отлично.
И когда начинает плакать, чувствует, как Феликс понимающе поник плечами на расстоянии жестяной банки из-под колы.
Ещё в школьные времена Джисон держался немного особняком: чувствительной натурой всегда был Феликс, таскающий из материнской сумки маленькие шоколадки и отдающий горстями друзьям, а Хёнджин, вечный заступник и всея защитник, постоянно крутился рядом, не давая в обиду. Джисон был каким-то чересчур обычным, прогулам предпочитал отсидеть урок за последней партой; прогулкам в парке предпочитал полупустой холл перед спортзалом и грохочущую музыку.
В детстве мама таскала его на балет, почти бросала сумку с вещами, высаживала из машины и обещала вернуться через три часа. Джисон тоскливо смотрел машине вслед, а потом три часа почти плакал от бесконечных упражнений под музыку Чайковского. Танцы ему стали нравиться со временем, и он очень завидовал друзьям, которые сразу стали заниматься тем, что по душе, а когда есть место зависти – есть место отчуждению.
Джисон трёт горящий лоб влажными от накапавших слёз ладонями, и понимает, что он и сейчас завидует – всем, кто к Минхо ближе, чем он.
– Только я влюбился, наверное.
Потому что Минхо умный и смешно шутит, потому что Минхо просто фантастически целуется, потому что Минхо понимает в танце, как никто другой, потому что Минхо очень сладко выстанывает имя, потому что Минхо очень идёт закатный свет в волосах, потому что Минхо любит красить другим глаза, потому что Минхо знает всё и даже больше о Сергее Полунине, потому что Минхо это Минхо. Он – красота, он любовь, он искусство. Он самое удивительное творение.
По большому счёту, Джисону даже дышать в его сторону нельзя, а по ночам он дышит ему в шею и целует за ухом. Разрушает.
– Влюблённость, – Феликс наконец находит в кармане ветровки несколько ирисок, – побуждает нас на создание чего-то высокого, – он думает о стопке скетчей в ящике стола. – Главное, чтобы объект это не вздумал принизить, – «Хуйня это ваше искусство».
– А если я сам, ну, принижу. Или, чего хуже, разнесу до самого основания? – и в чистых джисоновых глазах мелькает лёгкий испуг, почти детский.
Феликс от щекочущих лучей морщит свой ровный, скульптурный, нос:
– Ты же знаешь про Вавилон?
Джисон поднимает с тротуара камушек и несколько раз подбрасывает его, как монетку. Думается ему, что Вавилон сохранился ещё очень даже неплохо.
\
Небрежно разметавшись по подушке, его миндальные волосы невесомо отдают запахом излюбленных тонких сигарет, а в глазах его перманентно, секундными искрами, вспыхивает и тут же тускнеет нечто, похожее на вселенское страшное отчаяние.
Пальцами – почти такими же тонкими, как его сигареты, – Минхо зарывается Джисону в сотни раз крашеные (начал ещё с подросткового кризиса самовыражения) жесткие волосы, копошится пальцами в прядях и долго, бездумно молчит, и в молчании его невозможно даже отдаленно что-либо прочитать.
– Хен, – шёпотом срывается с влажных джисоновых губ. Минхо отвечает ему ленивым: «М?», взглядом хаотично скользя по лицу. – А почему именно я?
Минхо хмыкает, будто ждал этого вопроса и тщательно к нему готовился, но в следующий момент – поникает, хмурится, дует обкусанные губы и словно пристально пытается найти что-то в глазах напротив, но Джисон в них не прячет ничего, кроме трепетного, наивного и самую малость отчаянного ожидания.
– Целуешься хорошо, – слабая усмешка.
– А кроме?
– А что кроме?
– Ясно, – вздыхает Джисон и в один момент поднимается. Не глядя, не оборачиваясь, тянет руку назад, к сигаретной пачке на прикроватной тумбочке, долго вертит одинокую сигарету в пальцах, но в итоге не закуривает и прячет обратно.
Не хочет. Это – Минхо; такие же терпкие, колкие, почти болезненно режущие, но при этом – ни капли не приедающиеся, в точности как он сам. Вызывающие зависимость. А Джисон не видит, как трепетно Минхо за его спиной вскидывает руку, будто и хочет коснуться пальцами чужих лопаток, но не решается, и между ними все вдруг становится (а вдруг ли?) таким невинно-наивным, блекло-фиолетовым, как в тривиальной дораме, только грустного саундтрека не хватает на фоне.
Но это так просто.
Это так, черт возьми, просто: перебирать пальцами волосы Минхо, дышать ему в губы, пробовать на вкус майскую, солнечную теплоту его кожи, нежность его пальцев, даже если она – не только для Джисона, даже если она еще для сотен и тысяч людей, даже если ее невозможно растратить –
Джисон все равно выжимает из нее последние капли.
– Прости, – невесть за что извиняется Минхо.
«Монмартр и вся хуйня, да?» – Джисон кривит губы в улыбке, чтобы скрыть то, как на самом деле ему больно, как невыносимо у него все мечется внутри.
Минхо отвечает – тоже улыбкой, но абсолютно расслабленной и спокойной, будто для него все происходящее – правильно и на своих местах.
«Монмартр и вся хуйня».
Ну и что, что Джисон никогда не покажет ему Монмартр?
Минхо губами тычется в затылок, робко-робко, и поцелуй набирает чувственности и силы лишь с последующими истекающими секундами, когда он прижимается ощутимее, параллельно с этим обвивая руками чужую талию, и о чем-то так долго молчит, что становится невмоготу терпеть. Это приятно до горячего покалывания вдоль позвоночника, сносит крышу до дрожи в согревшихся пальцах, но.
Джисону так хочется, чтобы в этом всем было чувство.
– Хен? – повторяется он.
– Да? – выдыхает Минхо, ни на секунду не отрываясь от его шеи.
– А почему именно я?
И сердце у Джисона в этой мерзкой тишине останавливается, а каждый новый поцелуй оставляет ожог на мягкой коже. Ему кажется, что Минхо уже никогда ничего не ответит, потому что невинная секунда – становится жестокой бесконечностью.
– Потому что ты не жалкий Монмартр, ты – Париж целиком.
\
Феликс топчет всю газонную траву, любовно посаженную на территории стадиона, где сейчас проходит самое нелюбимое занятие студентов всех ближайших к стадиону корпусов – тренировка парней в костюмах. Они грохочут по резине, неосознанно плюют на ноги друг друга и так громко матерятся, когда кто-то что-то нарушает, что не обращать на это внимание может только начальник тренирующегося взвода.
Чанбина Феликс узнаёт сразу, но тот не подаёт и виду; лицо привычно бесстрастное и отчуждённое, руки, сжатые в кулаки, – мозолистые, но что-то во всём его образе не то. Феликс голову готов отдать на отсечение, что его манера передвижения, его речь, и, это ощущается в воздухе, даже его мысли – изменились. И всё вокруг Чанбина внезапно не кажется больше грубым и неотёсанным, если только оно не грубое и неотёсанное в той степени, в какой это может быть изображено на масштабном полотне с изображением батальной сцены.
Красная масляная краска, испуг простых горожан, Чанбин – почти «Последний день Помпеи», только из плоти и крови. А Феликса в детстве эта картина отталкивала и пугала, лишь потом стала нравиться до болезненных мурашек.
С Чанбином история – та же.
Когда Феликс разбрасывает вокруг себя тканевую папку, в которой, кажется, спрятан ответ на вопрос вселенной, рюкзак, в котором звенит стеклянная бутылка минеральной воды, наушники, выпадающие из кармана, несколько ирисок, приятно шуршащих обёрткой, напоминая о детстве, и наконец садится на постоянно сырую в весенний сезон кирпичного цвета скамью, бегущие так синхронно и чётко будущие вояки вдруг останавливаются. Кто-то сбил их дружный ряд; кто-то, кто отвлёкся.
Кто-то, кого зовут Со Чанбин.
\
– Что ты здесь забыл?
Чанбин остервенело бьёт по металлическому ящику, с удивлением замечая, что Феликс даже не моргает, продолжает твёрдо стоять на ногах и не менее твёрдо – смотреть в глаза.
Феликс вдруг тянется ко внутреннему карману джинсовки, что-то оттуда достаёт и, хитро улыбаясь, перекладывает это в карман чанбиновых брюк, тот пытается руку перехватить и закричать: «Ли, ты окончательно ёбнулся!», но почему-то оставляет попытки и просто наблюдает, будто происходящее – не с ним, а с одной из многочисленных копий.
Феликс на повисший типичным запахом раздевалки (пота, мокрой ткани и дешёвого дезодоранта) вопрос хотел бы ответить «Тебя забыл», но на деле не отвечает ничего. Наклоняется так, чтобы пролезть через вытянутые руки Чанбина, и уходит, оставляя свою тканевую папку валяться на скамейке рядом с чанбиновыми шмотками. Когда Феликс уже в дверях, они синхронно оборачиваются друг на друга, и есть в этом моменте что-то такое же интимное, как писать чей-то портрет, посвящать друг другу стихи и обедать в гордом одиночестве, разделённом на двоих, сбегая каждый со своих пар или вовсе – с работы.
– Не смотри, пока не уйду.
Чанбин фыркает и закатывает глаза:
– Ты чего? Накурился, малый?
У Феликса кровь приливает к голове, виски будто стремятся друг с другом столкнуться и давят-давят-давят, а Чанбин лезет в карман и достаёт оттуда ириску. Феликсовы глаза становятся ещё больше, как если бы он чего-то очень испугался, и он выбегает из раздевалки, зная, что Чанбин за ним не последует.
Тот и правда не выбегает следом – достаёт из папки плотный бумажный лист и обречённо вздыхает, потому что грудь ему распарывает кто-то невидимый кинжалом. С рисунка на Чанбина смотрит он сам, и это так красиво, трогательно и действительно печально, что он даже хочет впервые за много-много лет расплакаться.
Но ещё больше он хочет расплакаться от того, что это – совсем не то, что Феликс с него писал, это нечто новое, растущее и в полной мере пугающее.
Чанбин никогда бы не подумал, что искусства (и любви) он будет бояться больше войны.