Глава 14
18 апреля 2019 г., 14:20
Мирон сидел на лавке под окнами хосписа и, согнув пальцы, разглядывал татуировки на своих фалангах. IMPE на пальцах левой руки, RIVM на пальцах правой. Он набил их, когда число жителей его общины достигло сотни — знаменательный день, как он тогда думал. И, в целом, не ошибся. Годы шли, община росла, крепла, даже процветала. Порой у них случались тяжелые времена, но у кого их не бывает? Они всегда преодолевали все трудности и становились только сильнее. Важна не империя, важно то, что она с нуля. И это сделал Мирон. Он это создал, и думал об этом без ложной скромности, наоборот — с гордостью за себя, за своих друзей, за каждого, кто был к этому причастен. В пустоши много общин, немало псевдогосударств, но Мирон искренне считал, что «Империум» — лучшее, что можно представить в нынешнем мире, мире после конца. Он родился уже после войны, родители его умерли рано, и они почти ничего не рассказывали о том, каким мир был прежде. Но Мирон знал, что там было лучше, чем сейчас; тоже трудно по-своему, но лучше. И он пытался если и не приблизить жизнь окружающих его людей к тому миру — ушедшему, он это знал, безвозвратно, — то хотя бы подарить им часть той стабильности и покоя, которые до катастрофы люди принимали как данность.
Мы слишком многое принимаем как данность, думал Мирон, разглядывавшая имя своей общины — своего дома, — навеки отпечатанное в его теле. В чем-то Хайд, пожалуй, прав. Излишества мешают нам осознать, что ценно на самом деле. Вот взять хотя бы Славу. Да, он прошел через ад. Его били, пытали, использовали. Но что сейчас, в сухом остатке? Он жив и здоров, и цел. Мирон не позволил никому его искалечить — ни Дэну Чейни, ни самому Славе. До сих пор кровь стыла в жилах, стоило Мирону вспомнить взлетающую руку с молотком и глухой треск, с которым разламывался стол. Он даже не успел понять, что происходит, действовал на чистом инстинкте, и успел только чудом. А потом, вырвав у Славы молоток, испугался как, как ни разу до того; блядь, он так не пугался никогда в жизни. В голубовато-бирюзовых, таких красивых глазах клубилась черная тьма. Я сам — пустыня, сказал Слава. Они превратили меня в чудовище.
Мирон ударил его, и до сих пор себя за это корил. Хотя он поступил бы так с любым человеком, даже с лучшим другом, если бы увидел, что тот в истерическом, невменяемом состоянии пытается причинить себе вред. Хотя ударить Славу… ударить Славу после всего, через что он прошел, после всех клятв, которые Мирон успел ему дать… Правильно ты делаешь, Славка, что не веришь пустым обещаниям. Люди врут. Все люди, без исключений.
Но это помогло, слава Богу. Помогло. Слава будто очнулся, тьма в его глазах отступила. Мирон ухватился за этот зыбкий миг просветления и накинулся на Славу, изливая всю свою ярость и весь свой страх — наверное, незаслуженно, но чёрт возьми… Почему-то так выходило, что они выплескивали друг на друга боль и гнев, предназначавшиеся совсем другим людям — тем, кто мучил Славу все эти месяцы. Слава ненавидел их, и Мирон ненавидел их, а кричали они друг на друга, и морду били тоже друг другу. Охуеть расклады вообще… Это могло все окончательно уничтожить между ними, порвать ту тоненькую ниточку, что протянулась за воротами «Империума», когда Мирон обнимал Славу до хруста в костях, а Слава дрожал и задыхался, припав головой к его груди. Это могло стать концом.
Но им повезло. И это стало началом.
Мирон поднял голову, оторвав наконец взгляд от своих пальцев, и посмотрел на солнце, а потом на крыльцо. Славина смена давно закончилась — ещё в полдень, а уже вечерело, — но на пороге он все не показывался. А войти и справиться о нем Мирону было неловко. Прошло уже два месяца, блядь, а ему все еще было неловко. Главным образом — из-за той сцены в гараже, ебаной пощечины, из-за того, как он на Славу тогда насел… и то, что, как выяснилось, это был абсолютно верный ход, нисколько ситуации не меняло. Мирон наорал на Славу за то, что тот жалеет себя — но сам жалел его просто до безумия, почти до слез. Безжалостно запретил ему страдать — и сам страдал от его мучений, чувствуя их, как свои.
Но Слава был из того типа людей, для которых верна поговорка «чем хуже, тем лучше». Закапываясь в свою боль, одиночество, тоску, он сам себя уничтожал, даже надёжнее, чем это делали все его враги. Его надо было выдернуть из этого замкнутого круга, заставить встряхнуться, прекратить это медленное поджаривание на костре отчаяния и тоски.
Когда-то Мирон знал одного старого человека, пережившего войну. До катастрофы он работал психологом. И он рассказал Мирону, что для людей, переживших сильную травму, в том числе связанную с насилием, иногда хорошо срабатывает забота о других. Они должны переключиться со своих горестей на чужие, понять, что они не единственные в мире, кто переживает боль. Это выдернет их из омута собственных страданий. А заодно избавит от одиночества.
Это работает не для всех, говорил Мирону тот человек. Только для тех, кто изначально наделен эмпатией, способен к состраданию, любит жизнь и людей. С мизантропами это не сработает.
Но Слава вовсе не был мизантропом. Совсем нет.
В поселении, в дальнем его конце, стояло неприметное одноэтажное здание. В отличие от всех остальных районов «Империума», здесь всегда было тихо и как-то по-особенному печально. Это был хоспис — то место, где жили люди, которым ни Мирон, ни медики уже не могли помочь. Порой к ним приходили группы, слишком много времени проведшие в пустоши без крова и нормальной еды, пившие зараженную воду из открытых источников, евшие плохую пищу, раненые в битвах с бандами. Или просто глубокие старики, неизвестно как пережившие весь этот ад и протянувшие еще четыре десятка лет после него. Мирон не мог подарить им спокойную жизнь, но мог сделать все, чтобы они достойно встретили конец. Человеческое достоинство — то, что совсем утратило ценность в нынешнем мире, но Мирон был твердо убежден, что это одна из немногих вещей, которая еще имеет значение. Если у их расы есть шанс на выживание, если цивилизации суждено когда-нибудь возродиться, то человеческое достоинство и вообще человечность — это именно то, что станет фундаментом для нового мира. Может, не лучшего. Просто — хорошего. И Мирону, во всем его тщеславии и личных амбициях, мечталось, чтобы «Империум» стал одним из кирпичиков в этом фундаменте.
Хосписом управляла Ирина — бойкая, кругленькая, маленькая женщина сорока пяти лет. Она была акушеркой, но рожали теперь не часто, поэтому в то время, когда не требовалось осматривать беременных и принимать роды, она руководила хосписом. Обычно там находилось около двадцати человек, и, к сожалению, койки часто освобождались, но тут же оказывались заняты снова. Мирон выделил Ирине в помощь медсестру и двух санитаров, но они не справлялись — все пациенты этого последнего прибежища были лежачими, требовали особенного ухода и внимания, как новорожденные дети. Ира все время жаловалась, что ничего не успевает, что пациентам тяжело, а ей больно на это смотреть, и с завидным постоянством, раз в месяц, врывалась к Мирону в кабинет с требованием освободить ее от этой тяжелой должности. И каждый раз Мирону приходилось пускать в ход все свое обаяние и дипломатическое искусство, чтобы убедить ее остаться там еще на один месяц.
Туда-то Мирон и отправил Славу. Шоковая терапия, да. А почему бы и нет? Хуже точно не будет, потому что хуже некуда.
Увидев рослого и плечистого, хотя и довольно тощего парня, Ирина очень обрадовалась. Одной из самых больших проблем у ее пациентов были пролежни. Требовалось по несколько раз в день переворачивать больных с боку на бок, а в идеале — выносить хоть иногда на свежий воздух. Сама Ирина этого делать не могла: она сорвала спину много лет назад, когда бродила по пустоши с двумя детьми, таща на спине тридцать килограммов пожитков, а иногда и одного из малышей. Санитары ей помогали, но не справлялись, просто не успевали, ведь была и куча других забот. Так что Славу сразу же приставили к больным, и он взялся за дело.
Мирон сильно волновался, хотя и пытался не подавать виду. Он не знал, как Слава относится к старикам и инвалидам, да и вообще к людям — Мион бы не удивился, если бы плохо, и не смог бы его за это корить. Но Слава не проронил ни единого слова, которое могло свидетельствовать о недовольстве. Наоборот, сразу взялся за дело с неожиданным для Мирона рвением. В начале своей смены он мыл во всем здании полы, потом проходился по всем койкам и переворачивал всех больных. Потом приходила Ирина и давала ему какие-то мелкие поручения — куда-то сходить, что-то принести, передвинуть тумбочку или кровать, — после чего он опять обходил все койки и переворачивал больных на другой бок. И так - весь день. Это была тяжелая, монотонная, страшная работа, среди зловония, стонов, боли, неотвратимого умирания. Но каким-то непостижимым чудом это сработало. Именно так, как рассказывал Мирону знакомый психолог: чужие боль и страдания, излившись на Славу сразу в таких количествах, заглушили и вытеснили его собственную боль.
Через неделю Ирина пришла к Мирону и сказала:
— Мирон Янович, насчет Славы…
— А что он? — нахмурился Мирон, оторвавшись от гроссбуха (ебаной бухгалтерией тоже ведь должен кто-то заниматься).
— Вы не могли бы с ним поговорить? Мне самой… ну, немного неловко.
— Он отлынивает от работы?
— Нет, что вы. Наоборот. Перерабатывает. Я ему назначила двенадцатичасовую смену, как и всем, но он сидит у нас целыми сутками. А он же и сам еще довольно слабый, худенький такой, я боюсь, что он надорвется.
— Ладно. Я разберусь, — пообещал Мирон.
Но Славе он ничего не сказал. Только нагрянул однажды с ревизией, якобы проверяя работу учреждений — а на деле желая посмотреть, как Слава проводит дни. И Слава действительно вкалывал, как вол, причем даже сверх своих прямых обязанностей. Стоял конец сентября, осень выдалась непривычно теплой, солнце уже не палило нещадно по-летнему, но и пока не превратилось в холодный блеклый кругляш. Слава где-то раздобыл несколько старых кресел (как Мирон потом узнал, выпросил у жителей соседних домов), поставил их под окнами, и каждый день по очереди выносил всех пациентов на улицу, чтобы они посидели на солнышке и вдохнули свежий воздух, насладившись этими, скорее всего, последними для них днями. Почти все пациенты были иссохшими и хрупкими, и Слава легко справлялся с этим сам. Когда Мирон пришел туда, то увидел, как он выходит на крыльцо, неся на руках старушку, обхватившую его шею костлявыми пальцами и что-то лопочущую ему в грудь. Мирон с удивлением узнал ее: это была Наталья Ильинична, мать обманщицы Елены, уже несколько месяцев успешно работавшей в лаборатории ассистентом Ильи. Лгунья и интриганка, но она старалась, и толк из нее таки вышел, о чем Мирон пару раз злорадно напоминал вечно ворчащему Илье.
Слава аккуратно посадил больную женщину в кресло, укрыл ей колени одеялом. Она задержала руку на его шее, продолжая бубнить, и Слава ответил ей что-то очень мягким, певучим голосом, заставив Мирона застыть от нежданности. Он не слышал раньше, чтобы Слава так говорил. Славин голос всегда звучал сипло, резко, сорванно. А теперь, когда Слава бормотал слова утешения умирающей старухе, он звучал, как… как песня. Мирон вдруг поймал себя на неистовом желании услышать, как Слава поет. Хотя бы разочек. Когда-нибудь.
Слава обернулся, увидел Мирона. Мирон смотрел на него, освещенного осенними солнечными лучами, и не мог отвести от него глаз. Слава все еще был худым, но всё же заметно поправился за этот месяц — из осторожных расспросов кухарки в общей столовой Мирон выяснил, что Слава вполне нормально и с аппетитом ест. Он подстригся, причем очень удачно: челка падала ему на лоб с одной стороны, и это неимоверно ему шло, волосы ярко блестели на солнце. Впавшие щеки наконец округлились, черты утратили болезненную остроту, и теперь каждый раз, глядя на него, Мирон упорно думал: «Красивый, какой же ты, сука, красивый». Может быть, потому, что счастливый…
Ты здесь счастлив, Слава?
— Привет, — сказал Слава Мирону и улыбнулся, и Мирон ответил:
— Привет.
Вот и поговорили. Слава оставил старушку греться на солнышке и ушел внутрь, у него еще было полно дел.
С тех пор Мирон стал часто устраивать «ревизии» хосписа. Ирина сперва напрягалась, но потом, кажется, все поняла и теперь встречала его не напряженным взглядом, а понимающим. Мирон любовался Славой в основном издалека — вот твою же мать, снова издалека, почему даже теперь? Но этого было достаточно, во всяком случае, пока. Слава работал, помогал другим, набирался сил. Но главное — он вырвался из капкана собственной боли, пока пытался облегчить чужую.
Мирон так им гордился. И так… сука… блядь, да, так любил его. Сильно любил.
Слава жил в крошечной квартирке в доме прямо напротив здания НИИ. Один. Вообще-то квартиры в «Империуме» распределялись только между группами — или семьями, или соседями, обычно одного пола. В квартирке, состоявшей из шестиметровой комнатушки и трехметровой кухоньки, за которой, безо всякой прихожей, сразу же торчала входная дверь, раньше жила молодая семейная пара. Недавно они решили уйти из поселения (такое редко, но случалось — Мирон никого не держал, да и утопией это место, по правде, все-таки не было). Квартирка освободилась, и Мирон своим диктаторским произволом поселил в нее Славу. По всем правилам, на такой жилплощади Славе полагался сосед, но Мирон решил вспомнить старую русскую традицию «строгость законов компенсируется необязательностью их исполнения». Это было хреново, но ему, как по уши влюбленному идиоту, простительны небольшие слабости. Помимо того, что Мирон не хотел навязывать Славе незнакомца в соседи, он боялся, что с таким соседом Слава быстро сблизится. Если бы он завел себе тут кого-нибудь, конечно, это бы поспособствовало Славиной адаптации в общине и еще крепче привязало к «Империуму», но… Мирон знал, что если такая девица появится, он лично сделает все, чтобы выжить ее из общины. Да, он сволочь. И что?
Девицу или парня, если уж на то пошло. Мирон, как и многие гомосексуалы, чуял своих неким особенным шестым чувством, не раз избавлявшим его от неловких ситуаций, а порой дарившим жаркие ночи, которые с первыми лучами рассвета уходили в никуда. Постоянных отношений у него никогда ни с кем не было, а потребности свои он обычно удовлетворял в борделях пустоши, где можно найти тело на любой вкус и извращение. Искать кого-то постоянного в общине?.. Мирона бы не поняли. Ян и Илья знали о его ориентации, и хотя и не осуждали, но эта тема была между ними табу. Они нарушали это табу за десять лет всего пару раз. В последний — когда Ян открыл Мирону глаза на природу его нездоровой одержимости Садовником.
И ведь как в воду глядел.
Что до Славы, то Мирон не был уверен. Иногда что-то мелькало, зыбкое, едва уловимое, точно искра, проскочившая между соприкоснувшимися проводами. Но Слава тут же отводил глаза, и Мирон никогда не знал, не разыгралась ли у него фантазия и не выдает ли он желаемое за действительное. Так или иначе, было одинаково опасно подселять к Славе и девушку, и парня. Можно было, конечно, найти какого-нибудь уродливого старика и… На этом Мирон решительно пресекал свои гнусные планы. Нет, пусть уж лучше Слава живет один. У него наверняка давно не было чувства личного пространства, своего угла, причем не камеры или клетки, а именно своей территории. Дверь в квартирку запиралась и снаружи, и изнутри, но ключ был только у самого Славы. Не клетка, не тюрьма. Дом.
Мирон понял, что для Славы это действительно дом, когда однажды Слава пришел к нему в кабинет — сам пришёл! — и после пары ничего не значащих фраз робко спросил:
— А что случилось с тем деревом? Ну, в кадке. Которое стояло у тебя в спальне.
Мирон от такого вопроса прямо оторопел. Он до сих пор не выбросил засохший лимонник, тот так и мозолил глаза и резал сердце в углу его спальни. Но выкинуть не хватало духу, хотя надо бы.
— Все забываю вынести на помойку, — ответил он, стараясь говорить ровно. — А что?
— Можешь мне отдать?
Мирон вопросительно поднял брови. Слава неловко пожал плечами.
— Я просто… ну, хотел бы иметь напоминание. О том, кто я.
— Мы же это уже обсудили, — напомнил Мирон, но куда мягче, чем говорил тогда со Славой в гараже. Слава, кажется, совершенно оправился психически, больше не пытался причинить себе вред, панические атаки прекратились. Уже можно было его не жестить, наоборот…
— Я помню. Всё забыть. Но, Мирон, я все равно тот, кто я есть. И способен… ну, на то, на что способен. Я, кажется, понимаю теперь, что тогда произошло.
— Правда?
— Ну, я так думаю. Проблема в том, что я не всегда могу это контролировать. Я способен наделать бед. Понимаешь? И мне нужно какое-то напоминание об этом. Чтоб стояло все время перед глазами. Чтобы я учился держать себя в руках. Моя боль не должна убивать. Это неправильно.
Судя по тому, как спокойно, ровно и уверенно он говорил, это было обдуманное и взвешенное решение. И Мирон не стал спорить, хотя и не совсем был с этим согласен. Будь его воля, он бы просто стер Славе память обо всех ужасах, через которые ему пришлось пройти. Обо всех случаях, когда он растил эту чертову траву. За прошедший месяц Мирон полностью отказался от идеи устроить «переворот игры» и с помощью Садовника привести «Империум» к богатству и процветанию. Илья выдохнул с облегчением, а Ян, как всегда, готов был поддержать любое решение Мирона. Кстати, Илью Слава все еще сторонился, непонятно почему, а вот с Яном они даже пару раз вместе выпили. Мирон, услышав про это от Яна, испытал острый приступ ревности, хоть Ян и не был геем.
— Он нормальный парень вообще-то, — заметил Ян как бы между делом, явно не придавая этому большого значения. — Просто дико заебанный. А так ничего. Даже с чувством юмора. Хотя и довольно стремным.
С чувством юмора, надо же. Мирон взревновал еще сильнее. Но смолчал, проглотив обиду: это же Ян. И это Слава. Его ебаная принцесса, которую он спас из башни, а она залезла в другую и дразнится теперь оттуда, сучка такая. Хотя нет, это несправедливо, Слава же не дразнил его. Он просто жил.
Просто жил, работал, ходил ночевать в тесную квартирку с сухим лимонным деревцем в углу, и был, кажется, вполне счастлив здесь.
День клонился к закату. Мирон встал, чтобы размять ноги, и подумал, что надо подождать еще минут десять, а потом все-таки войти и узнать, не собрался ли Слава опять отпахать двадцатичетырёхчасовую смену. И если да, пригрозить, что переведет его работать из хосписа в другое место. Что это такое, в самом деле! Без крайней необходимости Мирон никому не позволял работать на износ.
Чтобы скоротать эти десять минут, он обошел здание по кругу, оглядывая обшарпанные стены и думая о том, как бы исхитриться и сделать тут хотя бы косметический ремонт. Вон и кирпичи какие-то посреди дорожки валяются, это тоже надо убрать, а вон там залатать дыры, тогда можно будет поставить под окнами больше кресел… Он уже готовился обогнуть последний угол и снова выйти ко входу в здание, когда услышал голоса и остановился.
— Ты Садовник? Да?
Голос был детский, звонкий и бесцеремонный. Мирон сразу его узнал. Даня, хитрый мальчишка, который пришел в «Империум» в начале лета вместе со своей вруньей-матерью, бесхребетным отцом и больной бабулей. Он и тогда, помнится, на собеседовании что-то болтал про Садовника. Мирон этого мальца терпеть не мог. Почему он вообще здесь, дети должны ходить в школу. А хотя ведь уже вечер… вот же черт.
— Ну вроде того, — услышал Мирон Славин голос.
Мягкий, расслабленный, певучий. Ох, заслушаться можно…
— А почему ты больше ничего не растишь?
— Потому что теперь я работаю здесь. Тут от меня больше пользы.
— Да ладно? — звонкий детский голос разносился по двору, болезненно раздражая Мирону слух. — Разве тут больше некому работать?
— Мне здесь нравится. Это круто, делать то, что тебе нравится.
Мирон выдохнул и привалился плечом к стене, осторожно выглянул за угол. Слава сидел на крыльце, Мирон со своего места видел его профиль, высветленный лучами садящегося солнца, и улыбку на губах. Мальчишка, окрепший и подросший за лето, стоял над Славой, уперев руки в бока, с видом сурового экзаменатора.
— У меня бабушка тут, — сказал он. — Мама говорит, о ней хорошо заботятся. Это ты делаешь?
— Я и другие ребята. Нас трое. И еще Ирина.
— А, тётя Ира. Она вечно на меня шипит, чтобы я не орал.
— Ну так и не ори. Они там спят. Пусть отдыхают.
Слава говорил так разумно, терпеливо. И всё улыбался. От его улыбки исходил почти зримый свет. Даня вдруг стушевался, потоптался и сел на ступеньку со Славой рядом.
— А каково это — быть Садовником? Наверное, тяжело?
— Почему ты так решил?
— Ну не знаю. Выращивать зерно даже так тяжело, папа жалуется, что ему трудно работать в теплицах. А ты берешь и вжжжух! В момент. Наверное, уходит куча сил.
— Порядочно.
— А еще тебя все обижают. Я слышал.
Слава помолчал. Его улыбка поблекла. Потом он сказал спокойно и серьезно:
— Больше не обижают.
— Я вырасту, — заявил Даня. — Стану большим и сильным. И буду всех защищать — бабушку, маму с папой. И тебя.
— Спасибо, — всё так же серьезно сказал Слава и, протянув руку, взъерошил пацану волосы на макушке. — Буду ждать с нетерпением.
Ну блядь, это было уже слишком! Мирон вышел из-за угла и резко сказал:
— Данила, почему ты здесь болтаешься? Где твои родители?
— Дома, — пробурчал тот, вскакивая на ноги и пряча взгляд.
— Так и ты иди домой, помоги матери. Пшёл, живо.
Даня глянул на него волком и убежал. Мирон подошел к Славе и остановился над ним, глядя на его блестящие волосы, в предзакатном свете отливавшие темной рыжиной.
— Чего ты на пацана насел? — вдруг весело спросил Слава, вскидывая голову и щурясь на Мирона снизу вверх. — Он же как лучше хотел. Защитник обездоленных подрастает.
— Он мелкий гаденыш и вырастет куском дерьма, — рявкнул Мирон, и Слава осуждающе покачал головой:
— Ты ничего не понимаешь в детях.
— А ты типа дофига в них понимаешь.
— Ну да. Они же все-таки цветы жизни. Моя прямая специальность.
Он шутил. Господи ты боже мой, Слава шутил. Не с наглым пацаненком, не с пациентами, даже не с Яном. С ним, Мироном.
Неужели наконец-то оттаял?
Простил?..
— Так жарко, да? Аж не верится, что уже осень. Хочешь? — спросил Слава и протянул Мирону наполовину пустую бутылку воды, из которой, должно быть, сам пил только что.
Мирон несколько секунд стоял, не в силах шевельнуться. Потом деревянно кивнул. Сел на теплое крыльцо со Славой рядом.
И поднес ко рту бутылку, которой только что касались Славины губы. Выпил. Вздохнул.
Так они и сидели там — рядом, и вместе смотрели, как садится солнце.