Глава 15
22 апреля 2019 г., 13:18
— Мама, мам! Снег пошел!
— Правда? Иди домой, шапку надень.
— Да ща-ас!
— И глотать его не смей, слышишь? Кому сказала!
Девочка в красной курточке, курчавая, белокурая, со смехом бежала по двору, выставив перед собой ладошки. На них падали снежинки. Девочка остановилась, воровато оглянулась, а потом лизнула ладонь с заговорщицким видом, точно этот маленький бунт против приказа матери и правил этого мира был ее личной победой. Отчасти, может, так оно и было.
— Катя!
— Да иду я!
Слава ступил с крыльца на землю и тоже подставил ладонь, ловя редкие, прозрачные снежинки с неба. В детстве отец точно так же запрещал ему их ловить, а тем более глотать. Двадцать лет назад радиации в осадках было гораздо больше, чем сейчас, а может, люди просто придавали ей больше значения. Сейчас они хоть и фильтровали воду, старались выращивать очищенную пищу, но если тебе немного за двадцать, и большую часть жизни ты бродил по пустоши от одного поселения к другому, ночуя, где придется, ел и пил что попало, лишь бы не умереть — то в тебе этой ебаной радиации и так хоть ложкой черпай. Одна снежинка ничего не изменит.
Слава запрокинул голову, открыл рот и высунул язык. Крохотный ажурный кристалл снега лег на него невесомо, неощутимо. Слава закрыл рот, сглотнул и улыбнулся.
С неба шел снег. Первый в этом году.
Первый снег в пустоши был чем-то вроде сигнала бедствия. Весной, летом, большую часть осени было еще терпимо, но с приходом зимы и холодов выжить вне поселений становилось практически невозможно. Зимы редко бывали снежными, но морозы даже в южной части пустоши часто переваливали за минус двадцать. Тут уже не мог спасти ни спальник, ни теплая одежда, к тому же зимой замерзали даже подземные источники, и в пустоши становилось невозможно найти воду, а от талого снега легко было заболеть. Несколько лет назад, вскоре после смерти отца, первый снег застал Славу без крова, на полпути между двумя поселениями. Он заторопился и пошел в первое попавшееся — лишь бы перезимовать, лишь бы была крыша над головой и возможность погреться у костра вечерами. Зимой в пустоши не выжить. Даже Садовнику.
А хотя, если начистоту, даже если бы такая возможность была, Слава бы ею не воспользовался. Хотя он и боялся людей — жизнь заставляла его их бояться, — но так и не научился их презирать и ненавидеть. Его тянуло к людям. Иногда он неделями шел один по разбитым дорогам, выращивая себе подножный корм, но когда у него заканчивалась вода, он безо всякого сожаления и даже с радостью начинал искать ближайшую стоянку или придорожный лагерь. Говорил себе, что это только из-за выживания, но на самом деле просто не мог быть один. Что-то толкало его к людям, несмотря на полное понимание того, что без них ему безопаснее, чем с ними.
Но безопаснее — не всегда значит лучше.
Как и во многих других поселениях, в «Империуме» первый снег считался официальным признаком начала зимы. Люди выстроились в очередь к большому складу, где каждый получил, по описи, теплую зимнюю куртку, свитер, пару зимней обуви, плюс одно дополнительное одеяло или спальный мешок на семью. Те, кто жил один — хотя таких в поселении почти не было, у каждого имелись хотя бы соседи по квартире, — как правило, дополнительных вещей не получали, хотя если они заболевали или имели другую уважительную причину, то допускались исключения. Теплые вещи, особенно шерстяные, в пустоши считались редкость, даже роскошью, и мало кто владел ими единолично. В «Империуме» они находились в собственности общины: каждый поселенец получал их с началом зимы, а весной возвращал на склад. Если в теплое время года он решал покинуть «Империум», то ценные теплые вещи оставались в общине и служили тому, кто придет на его место.
По мнению Славы, это было вполне справедливо.
Кроме теплой одежды и одеял, в каждую квартиру на зиму предоставлялась маленькая переносная печка-буржуйка. Топили ее торфом или, гораздо реже, твердым спиртом, который производили в каком-то далеком поселении. Это топливо считалось дорогим, и его использовали только там, где оно могло помочь большому количеству людей: в больничном блоке, в квартирах с многодетными семьями. А еще в пивной. Да, в «Империуме» имелась пивная, хотя пиво там наливали редко — тоже роскошь, — зато было вдоволь пшеничной водки, довольно хорошей. Её производили прямо тут, в «Империуме». В умеренных количествах, и отпускали тоже не больше чем по стакану в одно рыло на вечер. Не потому, что Оксимирон так уж беспокоился о поддержании трезвости и высоком моральном облике своей общины. Просто водки было мало, а хватить ее должно на всех. Зима-то длинная.
Там, в пивной, Слава и познакомился с Яном. То есть они уже были некоторым образом знакомы раньше — Слава часто видел его в поселении, особенно когда возвращался с утренней смены в хосписе, а Ян, наоборот, шел на работу в НИИ. Все началось с того, что как-то он кивнул Славе при встрече (это было в первую неделю, когда Слава еще всех дичился и даже десятка слов в день никому не говорил). Слава почему-то кивнул в ответ. Он чувствовал, что Ян, в отличие от Ильи Мамая, не питает к нему неприязни. Через пару дней, когда Слава достаточно осмелел, чтобы заглянуть вечером в пивную, Ян тоже оказался там и сам подсел к нему, пока Слава, забившись в угол, неуверенно оглядывал многолюдное галдящее собрание. Развлечений в «Империуме» было немного, и вечером в единственной забегаловке было не протолкнуться. На Славу внимания никто не обращал, пока не появился Ян. Он подошел, подсел, начал что-то говорить. Слава и опомниться не успел, а они уже болтали так, словно знакомы не меньше года.
И хотя Слава все еще был крайне далек от того, чтобы доверять этим людям, это оказалось неожиданно приятное чувство.
— Ну и как тебе у нас? — спросил Ян таким будничным тоном, безо всякой надменности и снисходительности, что Слава ответил искренне:
— Нравится. Спасибо, что дали мне работу.
— Я слышал, ты в хосписе работаешь. Ирка, небось, тебе уже плешь проела?
— Да нет. Она задерганная просто. Ну это и понятно, работа не из легких.
— Но тебе нравится, — уточнил Ян, словно на всякий случай.
Слава слегка повел плечами и кивнул:
— Я ничего подобного раньше не делал, так что да. Все эти люди, старики, больные. Хорошо, что им есть куда податься. В пустоши они бы долго не протянули.
— Они и здесь долго не протянут, — прагматично заметил Ян. — Лишние рты, бесперспективный балласт. Но для Мирона этот вопрос принципиальный.
Слава промолчал. Обсуждать Оксимирона ему в тот вечер не хотелось. И в следующие вечера тоже, когда он снова заходил в пивную, и там опять оказывался Ян. Не каждый раз, так что у Славы не возникало ощущения, что эти встречи подстроены, что его обрабатывают, опять им манипулируют, пудрят мозги и подводят к чему-то, чего он бы не согласился делать по доброй воле. Как-то раз Ян зашел в бар вместе с Мамаем, приветливо кивнул Славе, но сели они отдельно; Мамай глядел на Славу волком. Слава понимал, почему — он же избил раненого Мирона, которого Илья считает своим лучшим другом. А может, была и еще какая-то причина. Не так уж и важно: сводить с ним тесное знакомство Слава и сам не рвался. На следующий день Ян пришел уже без Ильи, опять подсел к Славе, и они проговорили весь вечер, да так, что Слава очнулся, только когда вспомнил, что у него сегодня ночная смена. С Яном ему было легко.
— Жалко, что я в ваше поселение раньше не пришел, — как-то раз признался Слава. — Ну, в другое время. И при других обстоятельствах.
— А при других обстоятельствах тебя могли бы и не принять, — возразил Ян. — У нас же довольно строго с этим. Все беженцы проходят собеседование. Решение принимает лично Мирон, если согласится пустить — тебе дается испытательный срок. А нет — значит нет.
— Справедливо. Тут не так много места, а людей просто толпы.
— Дело не только в этом. Как тебе объяснить… Вот представь, допустим, в «Империум» пришли две группы по пять человек. Одна состоит из здоровых крепких мужчин. В другой — двое работоспособных взрослых, двое стариков и ребенок. Как ты думаешь, кого бы Мирон принял?
— Вторую группу, — уверенно сказал Слава.
— Ну это понятно, — усмехнулся Ян. — А почему?
— Потому что пять здоровых крепких парней найдут себе в пустоши место при любых раскладах. Их примет любое другое поселение. А вторую группу, скорее всего, никто не захочет принимать. Им больше просто некуда идти.
Слегка скептичная улыбка Яна пропала. Во взгляде мелькнуло понимание.
— А ты неплохо его изучил, — вполголоса сказал он. — Хотя вы же совсем не общаетесь.
Слава почему-то смутился. Это была правда. Он жил в общине уже третий месяц, а с ее лидером Оксимироном, Мироном Фёдоровым, виделся редко и даже толком не разговаривал. И в этом не было бы ничего странного — Оксимирон один, а поселенцев почти тысяча, — если бы не обстоятельства, при которых Слава оказался в «Империуме». Всё это уже казалось каким-то сном. Иногда он просыпался, глядя на блеклый свет за маленьким окном в деревянной раме, а потом на изморозь, сковывавшую оконное стекло по утрам, и ему казалось, что он живет здесь уже очень давно, годы. А все, что с ним произошло за прошедшее лето — просто страшный сон, кошмар, от которого он наконец-то проснулся. В этом чувстве, как ни странно, не было облегчения — наоборот, оно только усиливало Славину тревогу, потому что было слишком успокаивающим, слишком обнадеживающим. От него за километр несло очередным обманом. Первые пару дней Слава не мог сомкнуть глаз ночами, гадая, что его ждет — может, Илья Мамай ворвется в квартиру, схватит его и потащит вивисектировать. А может, они решат просто порубить его на кусочки и использовать в качестве удобрений в своих чертовых теплицах… Он видел их теплицы издалека, они были огромными, нашпигованными какой-то техникой. И Славе не верилось, что поселение, выживающее за счет производства растений, сможет так просто отказаться от того, что попалось ему в руки и могло существенно повлиять на всю его жизнь. Отказаться от Садовника.
А потом он начал работать в хосписе. И его захлестнуло сходу, снесло лавиной — поначалу тяжелой физической работы, от которой он успел отвыкнуть, а потом — чужой боли, страданий, отчаяния, тоски. Их было так много, и они были так безысходны, что напрочь вытеснили его собственные горести. На это, наверное, и делал расчет Оксимирон. И не прогадал. Когда первый шок миновал, Слава на удивление легко вошел в ритм каждодневной работы — трудной физически и моральной, но необходимой ему именно сейчас, очищающей его от той грязи, которой успела обрасти его душа. Слава даже не сознавал до сих пор, сколько там ее было, этой грязи — словно каждый из тех, кто мучил его, каждый, кто видел в нем игрушку или вещь, оставлял на его душе отпечаток грязной подошвы.
Чужие слезы всё это смыли.
Постепенно Слава стал привыкать. Он уже не дичился, отлично ладил с Ириной, хоть она и покрикивала на него, как и на других санитаров. Подружился с Яном. И с некоторыми своими пациентами тоже подружился. В основном они были слишком старыми или больными, чтобы с ними можно было построить действительно близкие отношения, но многие любили поговорить, пожаловаться, посетовать, а иногда и помечтать. Те, кто застали время до войны, вспоминали ту жизнь, как прекрасный, давно истаявший сон. Слава слушал всех; он хорошо умел слушать, оказывается, даже и сам не знал. Иногда они плакали. Иногда он тоже плакал. Не о себе, о них.
Он сразу заметил, когда Оксимирон стал околачиваться рядом, и поначалу напрягся — в основном потому, что, как он видел, напряглась Ирина. Но потом она успокоилась, и Слава успокоился тоже. Мирон не собирался инспектировать ни хоспис, ни его работу, просто как будто проверял, все ли у Славы нормально, как ему пришлась вся эта новая жизнь, в которую Мирон его швырнул так внезапно и даже грубо. Только делал он все это как-то очень уж осторожно, обходными путями, словно боялся подойти к Славе и поговорить напрямик. Может, считал, что еще прошло недостаточно времени. Хотя это было так странно после всего, что произошло между ними в самый первый день. Слава иногда пытался думать об этом — и не мог. Может, Мирон и прав.
Ему нужно время.
В начале ноября, незадолго до первого снега, произошло одно событие, почти буквально воплотившее этическую задачку, которую недавно задал Славе Ян. В «Империум» пришла группа из двенадцати человек. Все они были ранены, кто-то легко, кто-то находился буквально при смерти. Это было все, что осталось от большого, на полторы сотни жителей, и достаточно сильного поселения. У них случился раскол — один из оппонентов лидера решил его свергнуть, завязалась свара, которая привела к кровавой схватке. Ситуация вышла из-под контроля, и за считанные часы поселенцы попросту истребили самих себя. И лидер, и его оппонент погибли, как и большинство мужчин и женщин. В поселении не было детей — они считались обузой. Беременных женщин сразу выгоняли.
Слава знал, Мирон был ужасно рад, что на этот раз обошлось без детей — он почему-то испытывал к ним стойкую неприязнь, о которой знали все дети в «Империуме», наученные родителями не путаться у строгого Мирона Яновича под ногами. С другой стороны, подобное обращение с беременными Мирон считал бесчеловечным, и устроил группе жесткий допрос, не особо считаясь с тем, что всем им требовалась медицинская помощь. Всё, что Оксимирон считал бесчеловечным, либо вообще не попадало в «Империум», либо очень скоро оказывалось за воротами. Изгнание было здесь единственным наказанием за любые преступления, будь то насилие, воровство или попытка отлынивать от работы. На первый раз почти все отделывались предупреждением, кроме самых вопиющих случаев; на второй — вылетали на мороз. Славе всё это, по правде, казалось довольно странным — этот Оксимирон был совершенно не таким, каким Слава считал его, судя по обрывочным рассказам и слухам. Да, деспотичный, да, нетерпимый, да, способный хватить через край — но ни один из его поступков Слава, по здравом размышлении, не смог бы осудить. Так и тут: проведя двухчасовое собеседование со всеми участниками новоприбывшей группы, Мирон убедился, что они либо не разделяют жестоких взглядов своего прежнего лидера, либо готовы эти взгляды пересмотреть. Мирон дал им шанс. Он всем давал шанс. Он и Славе его дал. И Слава до сих пор не совсем понимал, что ему с этим шансом делать.
Беженцы остались, все двенадцать. Их разместили в медицинском блоке, рассчитанном всего на десять человек, а ведь там уже были и другие больные. Пришлось потесниться, и сразу снова встал вопрос о нехватке свободных рук. По такому случаю Славу перевели из хосписа в лазарет. За эти два месяца он поднаторел в уходе за тяжелыми больными, не смущался ни кровью, ни криками боли, ни стонами в ночи. Так что его помощь пришлась кстати Олегу Евгеньевичу, хирургу, которому пришлось провести в тот день пять операций подряд, и еще две — на следующий. Аня, Ирина и еще одна медсестра ему ассистировали, и на это время больничный блок целиком свалился на Славины плечи. Как-то так вышло, что безо всяких обсуждений его назначили кем-то вроде старшего медбрата. Люди знали, что он работает в хосписе, родственники пациентов расхваливали его на все лады, и хотя Славу это внимание смущало, но что поделать — он просто делал свою работу. Делал то, что у него неплохо получалось.
И никто за всё это время, за эти долгие дни, недели, месяцы, ни единого разу не спросил у него, почему он толчется здесь, вместо того, чтобы растить для них оазис. Хотя нет, тот мальчик, Даня, спросил, с чисто детской непосредственностью, вызвав всплеск раздражения у Оксимирона. При этом воспоминании Слава одновременно и улыбнулся, и нахмурился.
Как и всегда, когда думал о Мироне Фёдорове.
Понимал ли он что-нибудь? Наверное, да. Не совсем же дурак. Судя по всему, Оксимирон старался заполучить его — спасти его, — чуть ли не с первых дней, когда Слава оказался в рабстве. Он организовал нападение на поселение Забэ, чуть не погиб, потом вступил в конфронтацию с Хайдом, и, наконец, сумел прищучить Дэна Чейни — Слава даже представить не мог, каким образом, да и знать не хотел. И все это — чтобы раздобыть неумелого, хотя и добросовестного санитара для больницы? Верилось с трудом. В разговорах с Яном они Мирона почти не упоминали, но каждый раз, когда это имя все-таки звучало, Ян ненадолго замолкал и смотрел на Славу длинным, пристальным взглядом, словно пытался выяснить, понимает Слава или нет. Но вслух ничего не говорил. И Слава тоже не говорил. Боялся.
Боялся поверить опять. Его так часто обманывали. Так часто и страшно предавали. Он просто не мог. Хотел, но не мог, и всё.
Но думать об этом толком и времени-то не было, потому что после той истории с новой группой беженцев Славу так и оставили работать в больнице, в хоспис он не вернулся. Оказалось, что на новом месте работы еще больше, а пациенты гораздо капризнее и требовательнее, ведь они не умирали — и это было просто замечательно. Вот то, как некоторые из них Славу тиранили, было не очень замечательно. Хуже всех была одна бабулька с гипертонией, Зоя Васильевна. Слава подозревал в ней опытную и коварную симулянтку. Она торчала в больнице чуть ли не круглый год, мало вставала с постели, но гоняла и изводила медсестричек так, что ежедневно кого-нибудь доводила до слез. Слава был с ней терпелив. Менял судно, выносил старушку на улицу подышать, пока не наступили холода, подогревал кашу, которая ей казалась слишком холодной, и дул на чай, который был слишком горячим. Его это даже забавляло — казалось, бойкая бабулька решила проверить границы его терпения. Но после всего, пережитого Славой прошлым летом, эти границы проходили очень далеко.
— Я представляю, как она вас замучила, — нервно говорила дочь Зои Васильевны, навещавшая ее раз в неделю: чаще просто не выдерживала. — Она всех замучила. Всех достала. Я так рада, что она в больнице. Будь она дома, я бы, наверное, просто придушила ее подушкой рано или поздно. Я ужасная дочь, да?
— Да, — улыбаясь, ответил Слава. — Думайте так, если вам от этого легче.
— Вы тоже ужасны, — заявила женщина, окинув его негодующим взглядом. — Вы святой. Знаете, как трудно жить рядом со святыми? Кошмар!
— Сочувствую вам от души.
— Еще и врете, — фыркнула женщина и ушла, оставив своей мастери несколько яблок из собственного пищевого пайка. Все в «Империуме» получали одинаковые пайки, независимо от того, сколько — много или мало — работали. Главное, чтобы они делали все, что могли. От каждого по способностям, каждому по потребностям — этот древний утопический принцип в «Империуме» удивительным образом оказался воплощен в жизнь. Пусть не идеально, так ведь и люди неидеальны. Просто некоторые из них человечны, а некоторые… ну, не очень.
Дни шли, первый снег сменился вторым, пятым и десятым, потом все перестали считать. Зима пришла всерьез. Работы в теплицах приостановились на самое холодное время — возобновить их планировали в феврале, — и многие поселенцы, работавшие в теплицах, ушли в вынужденный отпуск. В пивнушке стало слишком людно, да и холодно там было, если честно — одна буржуйка на всех не особенно помогала, а напиваться до потери температурной чувствительности Слава все-таки не хотел. Он теперь больше времени проводил один, в своей квартирке, читая книги. Книг в «Империуме» было много, Мирон собирал их по всей пустоши; имелась даже библиотека, которой свободно мог пользоваться любой поселенец. Слава читал всё подряд: Достоевского, Кундеру, Грамши, Агату Кристи, Сартра и Толкиена. Он даже не подозревал раньше, что любит читать — книги были редкостью, излишеством, как сказал бы Хайд. Но для Славы они вдруг открыли новый мир, огромный, яркий, не ограниченный пеленой серого снега за окном. Там было так уютно, в этом мире, и безопасно, и иногда даже тепло.
И всегда одиноко.
Это вынужденное одиночество и, отчасти, безделье (ближе к Новому Году в больничном блоке осталось всего четыре пациента), заставило Славу снова задуматься о тех вещах, мыслей о которых он так старательно избегал последние три месяца. Слава не мог больше цепляться за свою недоверие, не мог прятаться за него. Всё, что он видел, слышал, в чем принимал участие за эти месяцы — всё говорило о том, что «Империум» — это хорошее место. Может, не лучшее в пустоши, но точно лучшее из всех, где когда-либо оказывался Слава. И человек, который построил всё это с нуля — этот человек, кажется, в какой-то момент полюбил его. Готов был ради него отдать свою жизнь и даже рискнуть благополучием собственной общины. Ведь он рисковал одинаково сильно, и наживая себе из-за Славы врагов, и привозя его в «Империум» уже после того, как узнал, что Слава способен уничтожить теплицы. Уничтожить урожай и обречь все поселение на голод. И все-таки он рискнул.
«Он любил меня, — думал Слава, сидя на кровати с книжкой на коленях и глядя на снег, стеной валящий за окном. — А я, кажется, всё проебал. Потому что я трус».
Тянуло ли его к Оксимирону? Да. Наверное. Он не знал. Он знал только, что слышал его голос, жесткий, властный и в то же время парадоксальным образом добрый — слышал в своей голове, когда лежал, скорчившись от боли и муки, в железной клетке. Он помнил, как эта рука, жилистая, с набитыми на пальцах татуировками, перехватила его руку и вырвала из нее молоток в ту страшную минуту, когда отчаяние Славы почти довело его до безумия. Он помнил, как горячая грудь, истекавшая кровью, вминалась в его спину, и как Мирон обнимал его, пока он задыхался в пустоши среди мертвой травы. Это были всего лишь мгновения, краткие, едва уловимые, но они въелись в Славин разум так глубоко, что вырвать их оттуда было уже невозможно. Да он и не хотел. Совсем не хотел.
Он так злился, так ужасно злился на себя за то, что страх, и недоверие, и, главное, жалость к себе, в которой справедливо обвинил его Мирон в тот день, не позволили вовремя распознать то, что между ними тогда зарождалось. Он все проебал. Слава, кретин ты долбанный, ты всё проебал, слышишь? Сам во всем виноват.
Опять себя жалеешь, да? Не надоело?
Он горько усмехнулся, покачал головой, тяжело вздохнул, уронил книжку на кровать, снова взял, перевернул пару страниц и опять, вздохнув, бросил. «Нужно пойти к нему, — твердил в его голове чей-то упрямый голос. — Пойти и сказать наконец спасибо за все, что он для тебя сделал, за то, что спас тебя — тебя, Славку Карелина, а не ебаного Садовника, за то, что… за всё. А ты сидишь тут и злобно хнычешь, как та бабулька, что выносила тебе мозг последний месяц. Совсем раскис. А ну быстро сопли подобрал и пошёл! Ну!»
Но он никуда не шел. Ему было стыдно. Своей слабости, нерешительности. И — по-прежнему — неверия в то, что такое возможно. Что это может случиться с ним. Что он вообще достоин хоть чего-то хорошего.
Дело было не в том, что Мирон Фёдоров сделал для Славы Карелина. Дело было в том, что Мирон Фёдоров делал для других людей, сотен других людей — день за днем. Вот почему Слава не мог решиться.
Ему казалось, что он Мирона попросту не заслуживает.
Однажды, незадолго до Нового Года, Слава вернулся с дневной смены усталым, но довольным: всем пациентам стало лучше, одного сегодня отпустили из лазарета к семье. Не дело это, встречать праздники на больничной койке. Хотя сам-то Слава обычно их вообще никак не встречал — в лучшем случае выпивал дрянного пойла над костром вместе со случайными попутчиками на какой-нибудь стоянке или на ферме, где зимовал. Ему было любопытно, принято ли отмечать Новый Год в «Империуме», и если да, то как именно — есть ли какие-то общинные гуляния или что-нибудь в этом духе. Нужно будет Яна расспросить. Но не сегодня: Слава слишком устал, чтобы идти в пивную, да и настроения не было. Суббота же — последний рабочий день в неделе, там будет не протолкнуться, а ему хотелось тишины.
Он поставил чайник и заварил чаю, радуясь, как никогда, что у него есть буржуйка и регулярно выдаваемый нормированный запас топлива для нее, и не надо думать, как перезимовать. Хотя в квартире все равно было холодно: ударили морозы, и ночью стекла промерзали насквозь, а по утрам на подоконнике Слава находил лужицу подтаявшего снега — нижняя часть рамы немного отставала, оставляя щель. Слава спал одетым, забравшись в спальник, и все равно мерз, хотя буржуйка тлела всю ночь, он выключал ее, только когда уходил на работу. И все равно ему было хорошо.
Только по-прежнему одиноко.
В дверь постучали, и Слава сердито заворчал себе под нос: он только что забрался под одеяло с чашкой горячего чая и собирался сполна насладиться моментом. Наверное, опять сосед Витя будет безуспешно клянчить сигареты (Слава сто раз говорил ему, что не курит, но почему-то Витя не верил), или Ольга Тимофеевна попросит одолжить сахару — у нее трое детей, и сахар улетучивался куда-то просто с фантастической скоростью. Стук повторился, Слава громко вздохнул и страдальчески крикнул: «Да иду я!» Выбрался из постели, подошел к входной двери, распахнул ее.
На пороге стоял Оксимирон. В кожаной куртке, которую он не снимал круглый год, и в черной вязаной шапке, натянутой чуть не до самого носа. На шапке искрился снег. И на ресницах у него — тоже, Слава заметил.
— Можно?
Он никогда не приходил к Славе домой, не считая самого первого дня, когда показал ему эту квартиру. Извинялся еще тогда за тесноту, а Славе хотелось забиться в угол и спрятать глаза ото всех на свете — и от Оксимирона прежде всего. Ему было тогда и стыдно, и горько, и все еще страшно… Теперь он вспоминал об этом с легким удивлением, словно все осталось в другой жизни. Так далеко.
Слава посторонился, и Мирон вошел, таща с собой какой-то большущий сверток, который тут же бухнул прямо на Славину кровать.
— Попросили тебе передать подарок на Новый Год. Но я подумал, еще ведь целая неделя, а холод стоит собачий. Чего тебе зря мерзнуть из-за каких-то тупых праздников, глупо же.
Он размотал сверток, и Слава понял, что это плед. Вязаный плед темно-красного цвета, большой, плотный и по виду очень теплый.
— Я надеюсь, у тебя нет аллергии на шерсть, — подозрительно добавил Мирон, глядя на Славу исподлобья.
Слава покачал головой, протянул руку и погладил поверхность пледа. Жесткую, кусачую.
— У меня когда-то был кот, — внезапно для самого себя сказал он. Мирон поднял брови, так что они почти потерялись за низко надвинутой шапкой, и Слава пояснил: — Ну, насчет шерсти. Все нормально.
— А, — коротко сказал Мирон. — Это связала тебе Зоя Васильевна.
— Кто?! — вскинулся Слава, и Мирон усмехнулся:
— Да, та самая старушенция, что выносила мозг половину осени и тебе, и всему лазарету. Даже я наслышан. Олег от нее на стенку просто лез.
— Я помню, она правда что-то вязала, — изумленно проговорил Слава. — И где только пряжу взяла?
— Мы покупаем шерсть на фермах «Версуса». Пара женщин у нас умеет прясть. Так дешевле обходится, — пояснил Мирон.
Он говорил с нарочитой небрежностью, но взгляд у него был пристальным, а в фигуре угадывалось скрытое напряжение — словно он только и ждал подходящей минуты, чтобы закончить этот нелепый визит, сорваться с места и уйти. Слава сглотнул. Ему было неприятно вспоминать «Версус», но даже из такого паршивого места могло, оказывается, происходить что-то хорошее.
Он потянулся и сгреб вязаный плед обеими руками, поднес к лицу и зарылся носом в кусачую шерсть.
— А почему через тебя передала? — не отрывая лица от пледа, проговорил Слава.
И услышал голос Мирона, глухой и сдавленный:
— Потому что я попросил. Мне повод нужен был. Какой угодно.
Слава отнял руки от лица и повернулся к нему. Мирон казался все таким же напряженным, но во взгляде его всегда таких цепких, таких умных, таких ясных глаз теперь светилось что-то, похожее на мольбу.
— Я знаю, как это глупо, — выпалил он, как будто боясь, что Слава вот-вот его перебьет и прикажет выметаться отсюда нахрен. — Я же тебя вижу каждый день, не знаю, правда, замечаешь ты или нет. Сто раз мог подойти и прямо спросить. Мне Ян и так все эти месяцы долбил: чего ты маешься, блядь, ты мужик или сопля, подойди и спроси, что тут такого-то?! А я не могу. Блин, я так долго хотел, чтобы… а вот не могу и всё. Вот теперь дурацкий предлог нашел и рад. Чёрт, нахуя я вообще говорю тебе это все…
— Что ты хотел спросить? — перебил Слава.
Он все еще держал в руках вязаное одеяло, которое сделала для него самая несносная женщина, какую он только встречал. Не сумела иначе, просто словами — ни поблагодарить, ни извиниться, — поэтому подарила ему вещь, в которую вложила силы, время и душу.
И Слава так хорошо ее в этом понимал.
— Как тебе здесь? — помолчав, спросил наконец Мирон. — Ты оправился? Не пожалел, что остался? И почему ты все еще с нами, только потому, что тебе некуда больше идти или… Вот, — неловко закончил он и замолчал.
Слава очень давно не видел его так близко. Наверное, с тех самых пор, когда они сидели рядом на крыльце хосписа и смотрели на закат. Славе стало тогда так смешно из-за мальчика, на которого окрысился Мирон на ровном месте. Они тогда почти не говорили. Они месяцами не говорили. Но Мирон постоянно был рядом с ним, постоянно здесь — и не только потому, что наблюдал за Славой издали, не особо-то при этом скрываясь. А просто потому, что каждый метр земли в «Империуме», каждая комната, кирпич в стенах, стебель в теплицах — все тут было пропитано Оксимироном, все пахло им. И этот темно-красный вязаный плед из кусачей шерсти — тоже.
Ты такой же, как он, подумал Слава. Кусачий. Теплый. Ты не позволишь мне замерзнуть.
Слава взмахнул пледом, расстеляя его на постели. Забрался на кровать, сбросил обувь и нырнул под плед, натягивая его до подбородка и млея от одной мысли о том, как хорошо и тепло ему будет спать сегодня ночью. Может быть, даже жарко, ведь есть еще одеяло, и спальник, и буржуйка. Вот уж и правда спасибо, Зоя Васильевна, угодили.
Мирон стоял у кровати и смотрел на него, будто не понимая. Слава вздохнул и откинул край пледа.
— Залезай.
— Что?..
— Залезай, говорю, — повторил Слава, глядя в его напряженное лицо снизу вверх. — Ты же хочешь. Или… уже нет?
Мирон издал вдох, похожий на стон. Цепкие светлые глаза расширились, заморгали, взгляд стал почти беспомощным.
— Только обувь сними, — пробормотал Слава, и Мирон, бухнувшись на кровать, стал торопливо стаскивать с ног ботинки. — И шапку, — фыркнул Слава, когда Мирон, оставшись только в свитере и джинсах, полез к нему в постель.
Мирон ухмыльнулся. Потянулся рукой, но Слава его опередил: взялся за край шапки и стащил ее с бритой головы.
— Зачем ты голову бреешь? Холодно же.
— Лысеть начинаю.
— Да ну, не ври. Вон, видно же, как отрастают — нормальные, густые. И залысин почти нет.
— Мне так нравится. А тебе…
Мирон вдруг замолчал. Слава накинул на него плед. Они лежали под одеялом рядом. Оба, одетые.
— Блядь, знаешь, что я хотел сейчас сказать? Что если тебе хочется, я отращу волосы. Пиздец, да?
В его голосе звучало искреннее неверие, словно он был поражен, что оказался способным на такую глупость.
Слава повернулся на бок и подложил локоть под щеку.
— Я думал, уже слишком поздно, — прошептал он. — Что я тебе уже не нужен. Тогда был нужен, а пото…
Он не успел договорить, потому что Мирон вдруг резко опустил голову и поцеловал его в губы.
Слава задержал дыхание только на одну секунду, а потом раскрыл губы, жадно, наверное, слишком торопливо, с громадным облегчением. Он не был уверен, что ему бы хватило духу полезть целоваться первому, хотя он думал об этом с той самой минуты, как увидел Мирона на пороге в этой его дурацкой шапочке… Или нет. Еще когда они сидели на крыльце и Мирон так смешно ревновал его к пятилетке, который собирался Славу защищать. Как будто только Мирону это позволено, только его привилегия.
Наверное, именно тогда Слава ему и поверил по-настоящему. Всерьез. Сидел тогда на крыльце, грея в руках бутылку с водой, из которой только что отпили они оба. И думал: я верю, верю тебе. Верю тебе.
Мирон перекатился в кровати, выставив руки, оказался на Славе сверху, вжимая ладони в подушку и не переставая его целовать. Слава, отвечая, просунул руки ему под мышки и потянулся, нащупывая наполовину сползшее с них одеяло. Дернул его вверх, накидывая на них обоих с головой. Это было так по-детски, наивно, нелепо — как будто он хотел от кого-то спрятаться, с Мироном вместе; ну, типа, они подростки в общине с суровыми правилами, вроде той, в которой Слава жил, когда ему было тринадцать лет. И не дай Боже заглянут и застукают взрослые… Мирон фыркнул, не переставая Славу целовать, Слава в наказание с силой прикусил его нижнюю губу, а одеяло натянул еще выше, так что они оказались в мягкой, жаркой темноте. Только пятки у обоих торчали из-под одеяла наружу.
Руки Мирона схватили его за свитер на боках, потянули ткань вверх. Слава покорно приподнялся, но Мирон стаскивать свитер не стал, только запустил под него руки — длинные, узкие, с узловатыми мозолистыми пальцами. По спине тут же побежали мурашки, Слава сладко передернулся и обхватил ноги Мирона своими ногами, точно запирая на этой кровати, под этим вязаным пледом, рядом с собой. И все это время они продолжали друг друга целовать, целовать, целовать. Господи, как же это было приятно.
Мирон так и не снял с него свитер, было слишком холодно, только гладил ладонью его живот, грудь, дразнил ногтями соски, потом оторвался наконец от его губ и, задрав свитер повыше, пощекотал языком пупок. А от пупка двинулся вниз. Слава глухо застонал и, стянув одеяло с себя, накинул его Мирону на голову. Как будто видеть не хотел, как будто что-то стыдное в этом было. Но ведь не было же. Слава понимал, что ведет себя, как подросток, у него пылали щеки, в животе ныло, хотелось одновременно и смеяться, и целоваться, и, блядь, трахаться, но больше всего — ухватить эту минуту и не отпускать ее никогда. Так ему было в ней хорошо.
И стало еще лучше, когда Мирон, с удивительно сноровкой орудуя вслепую под одеялом, которое Слава все так же упрямо держал натянутым ему на голову, приспустил на Славе штаны и взял в рот его член. Последним, кто делал такое со Славой, был Абба, в доме Антона Забэ, таком страшном, душном, таком ненастоящем. Всё, подумал Слава, всё то было ненастоящее. Это была просто дорога к нему, долгая дорога через пустыню. Сюда. В это мгновение, которое надо схватить и крепко держать, накинув на него одеяло, чтоб не выскользнуло и не испарилось.
Мирон делал минет умело, вдумчиво, даже профессионально, что наводило на не слишком приятные мысли. Но Слава резонно рассудил, что поревновать к прошлому можно будет и в другой раз. Он не удержался таки и отбросил чертово одеяло, чтобы видеть, как бритая голова мерно движется между его разведенных ног, чтобы поймать этот цепкий, внимательный взгляд светло-голубых глаз… «Он всегда так на меня смотрел, — подумал Слава, — всегда, с того самого первого дня. Да и хер с ним, в самом деле. Пусть смотрит». Его с каждой минутой все сильнее наполнял восторг, легкий, пьянящий, он чувствовал себя воздушным шариком, который вот-вот вырвется из чьей-то руки и улетит в небо. Слава никогда не видел воздушных шариков, только на картинках в старых детских книжках, которые отец доставал для него в детстве. Но откуда-то Слава очень точно знал, что такие шарики чувствуют.
Он вдруг понял, что оказался без штанов, хотя все еще в свитере, но ногам холодно не было, разве что мерзли пальцы. Мирон согнул его ноги в коленях и прильнул пахом к его промежности, осторожно тронул кончиком пальца сжавшуюся дырку.
— У тебя давно было в последний раз? — спросил он.
Яркий воздушный шарик проткнули иголкой — пуфф, и всё сдулось нахрен. Слава нахмурился, пытаясь скрыть смущение.
— Не помню, — ляпнул он.
И уже через секунду понял, что это был самый тупой способ соврать в такой ситуации. В пустоши геи трахаются только в борделях или если чудом встречают любовь всей своей жизни. С которой потом прячутся за сараями, как Славик с Вадиком, или носятся по пустоши, уничтожая все на своем пути, как ебнутые Вани-Гробовщики. «Не помню» — это самое тупое, самое наглое вранье, которое только можно придумать.
И Мирон, конечно же, сразу понял.
— Блядь, — сказал он. — Блядь, да… да что же это такое?
В его голосе было столько всего намешано — и изумление, и неверие, и досада, и страх. Слава сел, подтянув под себя голые ноги, схватил его двумя руками за шею, резко притягивая к себе.
— Это ничего, — решительно сказал он. — Фигня. Давай.
— Что давай, когда ты ебаный девственник? Блядь, Славик. Ты ебаный девственник, — повторил Мирон так жалобно, что Славе захотелось одновременно расхохотаться и возмущенно врезать ему по вытянувшейся физиономии.
— Никакой я не девственник, ну блин! С женщинами сто раз спал.
— С женщинами, — севшим голосом повторил Мирон. — Ясно. Понятно.
И отодвинулся от него, словно пытаясь встать с кровати.
Ну бля-ядь…
— Куда? — сказал Слава, хватая его за плечо.
Мирон не шевельнулся, и пришлось буквально наброситься на него, навалиться, чтоб не вздумал свинтить, сволочь такая. Раздразнил, возбудил, а теперь вот… впечатлительный какой, сука!
— Ты, значит, по женщинам, — глухо сказал Мирон. — А я, значит, так…
— Нам с тобой чаще надо разговаривать друг с другом. — решительно сказал Слава. Мирон вскинул на него непонимающий взгляд, и Слава нетерпеливо пояснил: — Даже твой Ян уже знает, что я пидор, я ему проболтался недавно! А он тебе не сказал?
— Нет, — медленно проговорил Мирон. — Вот же… скотина.
— Чего сразу скотина, крутой чувак вообще, не сплетник. Ну? Успокоился?
— Но ты никогда не делала этого с мужиками. Раньше. Да?
— Так — не делал. Ну так и что? Я хочу. Блядь, Мирон, правда хочу, ну что ты… ну это просто нечестно!
Мирон с сомнением качнул головой. Наклонился к Славе за поцелуем, и Слава, сгребя его голову обеими руками, жадно ответил.
— Я не ебаная принцесса, не рассыплюсь, — выдохнул он.
— Вот именно в том-то и проблема, что ты принцесса, сука такая, — пробормотал Мирон ему в губы, и Слава настойчиво потащил его обратно на кровать.
Мирон сначала поддался. Они уже снова легли, у Славы опять крепко стояло, Мирон дышал над ним так часто, его руки подрагивали от нетерпения… А потом он отстранился снова, и Слава чуть не завопил во все горло. Да ну ебаный же в рот!
— Так не пойдет, — сказал Мирон абсолютно непререкаемым тоном. И встал с кровати, потянувшись к своей одежде. — Десять минут.
— Что?!
— Десять минут, Слав. Ты пока чайник поставь.
И ушел.
Сука, нахуй, просто ушел! Принес ему плед, отсосал, обозвал принцессой и свалил!
Слава пережил многое за последние полгода, но, кажется, ни разу его еще так чудовищно не наебывали.
Он так обалдел и расстроился, что действительно встал и поставил чайник. Штаны пришлось опять надевать, и, делая это, Слава постепенно осознавал, что жестоко его обломали. Больше мыслей в голове не было никаких, сформироваться им мешал все еще колом стоящий член. Но чайник только успел засвистеть, как Мирон вернулся. Прошло, наверное, даже меньше десяти минут.
Честно, Слава был уверен, что он не вернется. Даже оторопел.
— Нашел, — выдохнул Мирон, сгребая Славу со стула и волоча обратно к кровати. — Зачем ты штаны надел? Замерз?
Не дожидаясь ответа, он толкнул Славу на смятое одеяло и в мгновение ока опять раздел. Что-то мелькнуло в его руке — какая-то маленькая бутылочка. Мирон вылил что-то из нее себе на ладонь, размял в пальцах.
— Ляг, пожалуйста, расслабься. Я осторожно, — напряженно сказал он, и Слава, не веря своим ушам, изумленно заморгал.
— Ты что, за смазкой ходил? Мирон?
Тот не ответил. Но лучше всяких слов Славино предположение подтвердило прикосновение пальцев Мирона к его промежности — легкое, влажное, скользкое. Он действительно в чем-то смазал руки. Пахло очень приятно.
— Это какое-то масло, что ли? — с любопытством спросил Слава, пытаясь заглянуть себе между ног, но ничего толком не видя в полумраке. — Ты за ним сейчас бегал? Где взял?
Мирон решительно подался вперед и бесцеремонно зажал ему рот поцелуем. Его скользкий палец в эту же секунду аккуратно надавил на кольцо ануса, пробираясь внутрь. Славу опять пробрало сладкой дрожью. Блядь, как же приятно. Только зачем было так заморачиваться, непонятно вообще…
Понятно это стало через минуту, когда Мирон добавил к указательному пальцу два других, и восхитительное распирание стало довольно неприятным. Слава невольно зажался, но тут же попытался расслабиться. Пальцы Мирона скользили в нем довольно свободно благодаря маслу; Мирон что-то успокаивающе шептал ему, но, как и тогда, за воротами, Слава слов не разбирал, просто позволял этому шепоту обволакивать себя и уносить туда, где тепло, хорошо, безопасно… и где, самое главное, он сможет верить во всё это.
Он уперся локтями в кровать, приподнялся, разводя ноги еще шире. Простонал:
— Ну давай. Давай уже, ну, что ты…
Мирон опять оказался над ним. Слава запрокинул голову так далеко, как мог, чтобы всмотреться в его лицо. Облизнул губы, сказал еще раз:
— Ну пожалуйста…
Мирон поцеловал его. Медленно. Как издевается, сука такая. Принц прекрасный, ебаный в рот.
— Это первая брачная ночь, нахуй, или что? — хрипло спросил Слава, и Мирон ответил:
— Да.
Его пальцы исчезли. К заднему проходу Славы прижалось большое, твердое, горячее. Он потянулся вперед и прижался к губам Мирона в тот самый миг, когда тот толкнулся в него. Слава дрогнул, так и лежа на локтях с запрокинутой головой, жадно ловя его дыхание своим ртом, а его член — своим телом. Было больно, но совсем чуть-чуть. И так охуительно хорошо.
Мирон обвил скользкими пальцами его член, принялся неторопливо надрачивать в такт своим толчкам. Как же охуительно хорошо-о-о… Слава, наверное, сказал это вслух, потому что Мирон сдавленно улыбнулся и ткнулся лбом в его шею. Словно не веря, что все в порядке, что все и правда прошло как по… маслу, ну. Блядь. Принцессой еще обозвал. Слава никак не мог забыть!
И как же хорошо ему с этим человеком, в одной постели с ним, в одном мире с ним, как же…
Как хорошо жить.
Слава стал толкаться вперед, и Мирон ускорился, поняв, что напрасно так над ним трясся и можно чуть меньше его щадить. Слава уцепился за его шею одной рукой, притягивая к себе, ускоряясь еще больше. Он никогда не подозревал, что физическая боль может быть такой приятной — словно легкие удары тока рассыпались по всему телу, ровно на нижнем пределе болевого порога, сладко сводя с ума. Слава часто задышал, кончил Мирону в руку, и через несколько толчков после него кончил Мирон.
А потом лег на Славу сверху и обнял его. Крепко. И Слава сжал обе руки у него на спине, между острыми лопатками, чуть выше того места, где вошла первая из двух пуль, которые Мирон получил из-за него.
Было очень тихо, снег беззвучно бился об окно снаружи, негромко пыхтела буржуйка и что-то еще… Ах, блядь.
— Там чайник, — прохрипел Слава, и Мирон тут же сказал:
— Лежи. Я сниму.
Скатился с него, дернул одеяло, укрывая Славу по пояс, опустил босые ноги на пол. И через секунду уже стаскивал с огня плюющийся паром чайник.
— Я тебе боялся сказать, — прозвучал голос Мирона из темноты. — Я тебе не только плед принес.
— А что еще? — сонно спросил Слава.
— Печенье. Ржать не будешь?
— Иди на хуй, — пробормотал Слава. Тишина. Он шире открыл слипающиеся глаза. — Ты что, серьезно?
Тяжелые шаги в темноте. Скрип кровати. Теплое бедро, упирающееся ему в бок.
— У меня был план, — вздохнул Мирон. — Многоходовка. Думал, принесу тебе это ебаное одеяло. А ты парень вежливый, наверняка в ответ предложишь мне посидеть, чаю выпить. А с печеньем его можно пить… ну… дольше.
— Боже! Где ты его взял?
— Там же, где и смазку.
Слава какое-то время переваривал услышанное. Потом завалился на бок, закрывая лицо руками.
— Нет, — простонал он. — Молчи. Я не хочу знать.
— Ты все равно его терпеть не можешь. Как и он тебя, — мрачно сказал Мирон. — Вы и так не общаетесь, так что похуй, что ты о нем подумаешь. Или он о тебе.
— Откуда у Ильи смазка?! Он что, тоже…
— Нет. Просто я сказал, что мне срочно надо. А у него всегда найдется то, что мне надо. На то и друзья. А печенье он правда вкусное печет. Попробуешь?
Господи. Всё это такое безумие. Такое ужасное, ебаное, невыносимое, охуительно прекрасное безумие. Славе защипало глаза. По-настоящему. Как песку насыпали.
Мирон улыбался, глядя в его часто моргающие глаза. Потом словно почувствовал что-то и повернул голову. Одновременно со Славой.
В углу комнаты стояла кадка с засохшим лимонным деревом. До холодов Слава держал его на окне, где побольше света, хотя сухому остову было уже все равно. Славе было неприятно смотреть на него, иногда даже больно, но он правду сказал тогда Мирону: ему требовалось напоминание. Обо всем, через что он прошел, и обо всем, что должен — обязан — суметь оставить позади. И не возненавидеть ни мир, ни себя самого за то, что всё это с ним случилось.
Засохшего ростка в кадке больше не было.
Вместо него, упираясь кроной прямо в потолок, широко раскинулось большое, ветвистое, сильное зеленое дерево.
Они даже не заметили, как оно выросло. Когда и как… хотя нет, когда — Слава, кажется, знал.
— Ты тоже это видишь, правда? — сдавленно выговорил он.
Мирон поднялся с кровати. Подошел к дереву, потрогал раскидистую ветку на уровне своего лица.
— Тут даже завязались плоды, — тихо проговорил он. — Оно никогда не плодоносило. За все десять лет. Ни разу.
Слава сел в кровати и неверяще потряс головой.
— Я же к нему не прикасался… как и тогда в первый день. Я просто…
Мирон повернулся к нему. Сделал шаг, другой и опустился перед Славой на колени. Взял его чуть подрагивающие руки и крепко сжал своими татуированными пальцами.
— Слав. Ты понимаешь, что это значит?
— Что? — настороженно спросил Слава.
— Что нам придется теперь трахаться по всей пустоши. По всей ебаной пустоши. И так мы возродим планету!
Он сказал это с такой бесстрастной, смертельно серьёзной мордой, что Слава на мгновение застыл. А потом расхохотался. Мирон вскочил, схватил Славу за плечи, завалил навзничь, целуя его влажное от слез лицо — откуда нахуй слезы, почему именно сейчас? Хотя Слава знал, почему и откуда. Оттуда же, откуда та неведомая сила, тот мощный поток белого света, созидательного, дарящего жизнь.
От счастья.
— Ты не пустыня, — сказал Мирон, не переставая целовать его лицо. — Никогда так не говори, не смей. Ты плодородная земля. И я посажу в тебе сад.
Примечания:
Ну что, девочки, мы почти у цели. Следующая глава будет финальной.