ID работы: 8018502

Предопределено

Слэш
NC-17
В процессе
213
автор
Fornicis бета
Размер:
планируется Макси, написано 214 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
213 Нравится 157 Отзывы 58 В сборник Скачать

V. «Наверху одиноко»

Настройки текста
      Мирон зевает так широко, что глаза слезятся. Трет веко одной рукой, другой насыпает в турку горький кофейный порошок, наливает воду, ставит на огонь. Задумывается на секунду: должен ли он быть хорошим хозяином и заодно сделать кофе своему вынужденному гостю? Еще так, казалось бы, недавно он готовил две порции на каждое утро, в одну — молоко и три ложки сахара, чтобы его слизывали с томных сонных губ. Мирон тянется за мобильным, нажимает на кнопку, но ничего: ни пропущенных звонков, ни сообщений. На целую ночь перестал быть нужен всему миру, надо же. В любой другой день он был бы счастлив. А ныне — самую малость в замешательстве. Впрочем, это, наверное, не от звонков, а от того, что прямо сейчас в его постели спит Слава Карелин.       Теперь, когда его уже отпустило, он может только задаваться риторическим вопросом: «Мирон Янович, как же так вышло?». И, по-хорошему, ему должно быть стыдно за себя: такая глупая неосторожность — притащить подземного маргинала, ненавидящего его всей душой, к себе домой — батюшки… И чего ради? Чрезмерной сердобольности? Любопытства? Кабы знать, кабы понимать самого себя вчерашнего. Тогда-то перед ним не стояло никаких вопросов, все было ясно: Слава — человек, Славу надо к себе, под крыло, на мягкие простыни, чтобы ни смерть, ни военком из больницы не смели трогать его, такого единственного, такого калечного.       А вот что делать ему сегодняшнему со всем этим? Остается только беззвучно смеяться, осознавая тотальный безвыходный абсурд происходящего. Даже прямо в эту самую минуту у него едва заметно трясутся плечи, пока он отрывисто фыркает носом, весело щуря глаза. Это забавно, разве нет? Это любопытно, в конце концов, что все сложилось именно так, самым идиотским из возможных способов. И теперь уже решительно ничего не исправить, остается только надеяться, что вчера он дал достаточно денег доктору, чтобы тот молча пережил свое недоумение. Жалко, Славе за это не заплатишь.       Кофе он ему делать, пожалуй, не будет. Обойдется.       Мирон наливает в кружку закипевшую жидкость, идет обратно в спальню, на ходу подхватывает заготовленную бутылку с водой и упаковку таблеток. Коридор кажется бесконечно долгим, потому что стенка кружки обжигает пальцы, к тому же теперь в собственной квартире находиться немного волнительно и беспокойно. Мирон толкает дверь и останавливается в проходе, ловя на себе обескураженный, дезориентированный или, точнее, совершенно охуевший взгляд серо-голубых глаз.  — Живой? — Мирон старается улыбнуться, выходит несколько нервно и не слишком ловко. Закрывает дверь ногой, проходит внутрь.       Слава несколько раз моргает, пытается сфокусироваться на приближающейся фигуре Мирона и выдыхает, будто самому себе:  — Разве?       Мирон усмехается. Ладно, парень, мы оба в этом дерьме, давай-ка как-нибудь из этого всего выгребать…

***

      Как там было? Ах да… «…и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет».       И свет наливается жидким золотом прямо Славе под веки и с шипением выжигает белки глаз подчистую. Слава, как истинное порождение тьмы, может только морщиться болезненно и скулить, моля создателя прекратить эту ужасную пытку, вернуть все, как было. Звякают милосердно металлические колечки. Свет вдруг исчезает. Это Господь услышал его молитвы: отделил тьму и свет, назвал одно ночью, другое — днем, чтобы он, слепая подземная тварь, мог хоть половину суток жить себе нормально. Слава считает это очень справедливым и облегченно вздыхает, вжимаясь носом во что-то чистое и свежее до хруста, как снег. Непривычное. Чьи-то босые стопы шлепают рядом, тяжело и увесисто, совершенно точно по-мужски. Тут в голову Славе закрадывается мысль о том, что, кажется, в тексте такого не было, чтобы кто-то там шлепал и вот это все, если только Дух по воде, но он же носился… Невидимый кто-то сопит носом, кладет что-то куда-то и осторожно прикрывает за собой дверь. Дверь? Дверь — это как-то уж совсем не отсюда.       Слава вдруг осознает себя телом в пространстве, даже более того — в комнате, на кровати. Кровать гигантская, удобная, мягкая. Значит, две новости: плохая — не его, хорошая — не больничная. Чья? Глубокий вдох, и, да, знакомых запахов не чувствуется совсем. Не то чтобы он парфюмер Гренуй, а все-таки уникальный ароматный отпечаток родных трущоб или подземки отличил бы. По запаху сырости, мусора и потерянных надежд. Но этого добра тут нет. А есть запах пластика и металла, хорошего лавандового порошка, чистящего средства, старых книг, комнатных растений, мебели из древесного массива, мужского парфюма. Последний настолько знакомый, что вызывает головную боль. Или нет, боль была и до него. Раскатистая, будто в черепной коробке только что гром ебашил. Боль. В руках, ногах, в ребрах, в груди, щеке, губе. Везде разная — где-то тянущая, где-то кусачая, но, в целом, уже давно понятная и принятая, родная.       Познакомимся-ка поближе с новыми друзьями. «Привет, я сломанное ребро Джека. Я ленивое, люблю покой настолько, что меня раздражает даже процесс дыхания, дышать — отстой». «А я разбитая губа Джека и я ненавижу разговаривать, молчание — золото». Привет, кто дальше? Шишка на голове Джека. Какого хуя только одна? Слава же просил: как рога. «Потому что пошел ты, нищеброд ебучий. Не наработал вчера на две», — так обиженно сообщает ему шишка, надувается от злости кровью и становится совершенно великанской. Такой охуевше огромной, что перевешивает голову в сторону, и внутри, как суп в кастрюле, плещется та блевота, что осталась от славкиного мозга. В ней плавают смутные воспоминания о вчерашнем и какие-то глупые бесполезные вопросы, вроде: «Где я?», «Зачем я?», «Кто убил Лору Палмер?».       Слава раздвигает пальцами слипшиеся веки, комната вокруг напоминает по четкости стерео-картинку. Странная она, вся такая чистенькая, светлая, геометрически-точная, мебельно-салонная. Настолько чужая и незнакомая, что становится не по себе. Пугает похуже линчевского черного вигвама, Слава бы даже выбрал последний: ему нравятся карлики. И помяни чёрта, как говорится… Дверь открывается, появляется Мирон Яныч, Славе даже не нужно приглядываться, чтобы понять, что это именно он. Единственный. Абсолютный. Ангелы начинают петь хвалебные песни, по воздуху тянется запах мирра. Слава не может побороть в себе желание упасть ниц и биться челом об дорогой паркет, но боль, придавившая его наковальней к матрасу, справляется лучше.       Ну вот, а он, дурак, спорил еще, существует ли Рай. Теперь-то все встало на свои места, иначе это никак не объяснить. Рай — это просторная, обставленная дизайнером квартирка, а Мирон Яныч — Господь Бог, как есть. А впрочем, насчет последнего он никогда не сомневался…

***

      Мирон подходит ближе, кладет на прикроватную тумбочку таблетки, ставит рядом стеклянную бутылку, от, казалось бы, негромкого стука Слава невольно морщится. Сам садится на кресло, в котором просидел полночи, запрокидывает ногу на ногу. Оценивает славино состояние. Глаза мутные, но смотрят на него с каким-то благоговением, что ли, только все мажут мимо лица. Сам Слава покачивается на матрасе, как шхуна на волнах, его тело — палитра художника, который любит только красные и синие оттенки, лицо — особенно. Левый глаз чуть прищурен, его нагло подпирает большое пятно на всю скулу, нижняя губа неравномерно распухла, на ней виднеется ранка, похожая на торчащий изо рта хвостик ящерки. Торс Мирон, приличия ради, не разглядывает, да ему этого шедевра экспрессивного абстракционизма и ночью хватило, честно говоря.       Мирон кивком показывает на тумбочку.  — Обезбол прими, полегче будет, — советует мягко.       Слава глядит на таблетки, но не слишком осмысленно, машинально тянется за упаковкой. Несколько белых кругляшков прыгают на трясущуюся руку, а потом стеклянное горлышко мелко бьется об зубы, пока он пьет, запрокинув голову, и его длинная шея пульсирует, делая глоток за глотком. Удовлетворенный выдох. Слава с кряхтением возвращается назад на подушку и теперь уже смотрит на Мирона с каким-то более ясным выражением.  — Ну?       Мирон поднимает брови.  — Что «ну»?  — Дальше что? Я Библию плохо читал. Вы список грехов будете зачитывать или как надо?       Славе больно говорить, это видно, он тут же начинает трогать ранку на губе языком и кривится. Ничего, обезбол хороший, немецкий, скоро правда станет легче.  — Список грехов? — Мирон не слишком понимает, о чем там Слава думает, — доктор предупреждал вчера про спутанное сознание, но это похоже на странную игру, правила которой стоит выяснить, а для начала — стать участником. — У нас тут не так принято. Каждый сам зачитывает. У тебя вот, Слава, какие грехи?       Мирон отпивает горячий кофе из фарфоровой кружки, а Слава неодобрительно цыкает.  — Хитро. Нечего Богом еврея было назначать, — ворчит он, прикрывает глаза, пытаясь сосредоточиться. — Грехи, значит… Грехи… Я жвачки из магазина пиздил. В церковь не ходил. На Бога роптал. Злился. Лгал. Был жестоким и тщеславным уебаном. Че там еще есть в «ту-ду листе»?..  — Распутничал? — подсказывает Мирон.  — Да вы что-о. Только секс в миссионерской позе и для зачатия, — саркастично усмехается Слава.  — Презирал?  — Полжизни.  — Предавал?       Слава поднимает глаза в потолок, хмурится.  — Предавал? Предавал… Пре-да-вал, — повторяет он, вдумываясь в слово, пробуя его со всех сторон, не зная, как подступиться, потом хмыкает. — Че это значит вообще? У этого слова есть какой-то смысл, кроме как в рамках Библии, литературы и войны? Какое-нибудь, типа, нормальное жизненное определение?  — Конечно, — кивает Мирон. Это кажется очевидным, но Слава скептически наклоняет голову.  — Ну?  — Сейчас, секунду.       Мирон отводит взгляд, недолго размышляет, постукивая пальцами по кружке. Разве это не должно быть просто? «Предательство» — такое знакомое слово, не научный термин, у него должно быть какое-то внятное значение, люди же как-то используют его почти каждый день, Мирон и сам использует. И против него используют: «предатель», — вот так легко. Как обычно, все кажется очевидным, пока не начинаешь над ним размышлять… А Слава всегда найдет, до чего доебаться, да?  — Ничего не идет в голову, — вздыхает Мирон спустя время. — Все равно что сочинять определение к «любви» или «дружбе» — невозможно…       Слава только пфыкает на это.  — Вздор, возможно, ясен хуй. Просто надо четко сделать, врубиться в смысл. Но все используют «предательство» чисто как, ну, языковое клише. Значит слишком многое, а по факту — нихуя не значит. «Любовь», «дружба» — туда же, словесный мусор. Люди эти слова не употребляют осознанно, просто так надо и все. Если только не женское имя Любовь, конечно, или сырок «Дружба» там. А так, это же просто размытые громкие слова. Они что-то еще, может, значили в контексте морали, а потом мораль сдохла, и они ныне потеряли всякий смы...       Слава пытается поправить подушку, но от неосторожного движения резко дает о себе знать ребро, так что он шипит от боли, кривится и замолкает. Мирон смотрит на него напряженно, ожидая, что ему либо станет хуже, либо он решит продолжить прерванную мысль, надо сказать, достаточно складную и ясную — хороший знак. Но вместо этого Слава думает о чем-то с полминуты и тяжко вздыхает.  — Господь Мирон Яныч, — говорит жалостливо, — а есть сигаретка?  — Есть, — кивает Мирон. — До подоконника дойти сможешь?  — Обижаете.

***

      Слава опирается на подоконник ладонями и с булькающим хрипом рывком поднимает на него свое длинное нескладное тело. Неуклюже, будто паук с единственной целой лапкой. Мирон косится опасливо, все боится, как бы тот случайно не ухнул прямо в открытое окно, не отходит далеко, надеясь схватить за локоть в экстренном случае. Но Слава, кажется, падать не собирается. Он, прикрыв глаза, приникает к оконному проему, вдыхает жадно раздувающимися ноздрями свежий холодный воздух, по его рукам начинают бежать мурашки. Лицо постепенно проясняется, он старается приоткрыть глаза, но может только часто-часто моргать и пытаться разглядеть мир через узкие кротовые щелочки.       Разглядывать, впрочем, есть что, Мирон в свое время отвалил крупную сумму за один только вид в этой квартире. «В остальных окна выходят во дворы, а здесь вы будете видеть всю верхушку города!». Там, внизу — небольшая мощеная улочка, заботливо усаженная деревьями, уютные элитные дома с панорамными окнами. «Район тихий, никто не будет вас беспокоить, и, что важно, здесь самый низкий в городе уровень преступности». Интереснее наверху, где видно продолжение горы, где ступеньками возвышается и сияет роскошью все более и более дорогое жилье. «Представьте, самые знаменитые и богатые люди — ваши соседи!». Да, когда-то ему это все было важно…       Рядом с вершиной вырос тучным суровым гигантом новый храм. Жирный и высокий, как свадебный торт, он сверкает своим единственным куполом, кажется, сделанным из одного цельного куска золота. Напоминает собой больше немного вытянутую шапку Мономаха, собственно, функция у него та же — быть символом единоличной власти. И еще оставить славное правление мэра, которым и для которого он возводился, в истории. Таким оно и дойдет до потомков, храм вобрал его в себя до капли: безразмерное, безвкусное, лицемерное, плюющее свысока на граждан и прибыльное только для кучки избранных. Было у этого храма какое-то имя, но все стали называть его просто «мэрский храм» — и были правы. Мирон, по правде, и не знает, как нужно к нему относиться. С одной стороны, храм вызывает в нем устойчивое чувство отторжения и неприятия, с другой — почтительный трепет, даже страх, особенно когда ночью он мрачно нависает над городом, будто еще одна гора.       Где-то за ним, за новым храмом, ютится тихонечко старый, прячется, как щуплый мальчишка за спиной у туповатого брата-бугая. Он скромно показывает свои серые купола, с молчаливым достоинством дожидаясь верующих, вызывает уважение уже своей интеллигентной сдержанностью. А на самом верху, в дымке облаков, — мэрия. То ли величественный торжественный памятник, то ли надгробная плита. Мирон бросает равнодушный взгляд на реющий победно герб Горгорода и поворачивается к Славе. Тот, морщась, вглядывается вдаль.  — Мы на верхушке, что ли? — догадывается он. — А че за место?  — Моя квартира.  — Воу. Хм… Значит… э-э-э... версия с Раем была реалистичнее, — Слава издает обескураженный смешок. — И я тут, значит... какого хуя я тут делаю?..  — По реалистичной версии, — говорит Мирон, пока достает сигарету из пачки, ищет по карманам зажигалку, находит и протягивает Славе, — восстанавливаешься после побоев. У тебя, вроде как, сотрясение мозга и сломано ребро.  — А-а, ясненько, угу... А по метафизической версии? Есть такая?  — По метафизической, — Мирон задумывается на секунду, — видимо, являешься почвой для моих размышлений о человеке.  — О, заебись, люблю быть почвой, — с охотой откликается Слава. — И что же на мне проросло?       Мирон наблюдает за тем, как Слава пытается занять наименее болезненную позу, кривясь и ерзая, останавливается только оперевшись спиной о стену сзади, сложив кое-как ноги по-турецки. Щелкает зажигалкой, закуривает. Смотрит на Мирона с любопытством из-под сощуренных дрожащих век.  — Что, хочешь, чтобы я мыслями своими поделился? — поднимает брови Мирон. — А ты тем временем будешь над ними потешаться?  — Конечно, так и будет, — непринужденно улыбается Слава, выпуская дым в окно. — Но все-таки?       Мирон выдыхает, мотает головой самому себе. Ну нет, нет-нет-нет. Рассказывать Славе о своих вчерашних объебанных спутанных философствованиях? Ведь он же не больной, не настолько, по крайней мере. Такое он бы и самому себе предпочел не говорить, что уж об остальных. Но Слава, блядь… Он все глядит, сощурившись, не спуская глаз, и Мирону почему-то кажется, что глаза у него совсем не такие, какие он привык видеть у своих собеседников: не умные, мыслящие. Как там вчера было? «Второй существующий человек», да? С кем же еще говорить, если не со вторым, если не с равным?.. Ведь, черт знает, может, он поймет, а может, Мирон и сам себя поймет, лучший способ структурировать мысли — выразить их вербально.  — Ладно, давай, — обреченно выдыхает Мирон, отходит к столу, подпирает им поясницу и скрещивает руки на груди. — Но не ожидай ничего внятного, я был под кайфом...  — Я помню, — уголком губ ухмыляется тот.  — Окей. Начнем с того, что вчера я понял, что ты — человек…  — А до этого был кто? — прыскает тут же. — Земноводное?  — Если хочешь послушать, то заткнись и не перебивай, — спокойно отвечает Мирон. — Так вот. Знаком с солипсизмом?..       Мирон постепенно пересказывает свои вчерашние мысли про доппельгангера и злодея, «всего лишь» людей и одного второго существующего, Слава слушает его молча, внимательно, даже не вклиниваясь со своими комментариями. Только курит неспешно и смотрит на крыши домов.  — …все это очень странно, конечно, не слишком-то связно, скорее ассоциативно. Но вот такой путь ты вчера проделал в моей голове. Ладно, на этом все, кажется. Ты вообще хоть что-нибудь понял изо всей ахинеи, что я тут нес? — заканчивая, спрашивает Мирон с какой-то непонятной самому себе наивной надеждой в голосе.       Слава только пожимает плечами, хмыкает.  — Да вполне, — отвечает так просто, обыденно, но поверить в это практически невозможно. — Я — человек. И я существую. И Вы существуете. Мы с Вами вдвоем, на равных. Мы — два полярных бога-наблюдателя этой маленькой Вселенной. Все вполне кристально. Хотя и до одури эгоцентрично. В вашем стиле… Но версия с доппельгангером мне все еще нравится больше.       Он стряхивает пепел, небрежно убирая спутанные волосы со лба. Даже не замечает, как округляются глаза Мирона изумленно, впрочем, это и длится не дольше доли секунды и уже исчезает, когда Слава поворачивается к нему, туманно ухмыляясь.  — А ведь вы — не человек, Мирон Яныч, не челове-е-ек, — тянет он нараспев.  — Что это значит?       Слава одними губами раздельно произносит: «ни-че-го», — и закрывает глаза. Сидит не двигаясь, пока лучинка сигареты лениво дымится в пальцах. Потом вдруг усмехается собственным мыслям.  — Мирон Яныч, а вот если я предположу, что вы — человек и что мы равны. Мы, значит, с вами — два такие все из себя философские субъекты, воспринимающие мир, и все такое. И все существует ради нас, все события и люди — для нас. Этому же есть логичное объяснение, так? Мы с вами просто два главных героя какой-нибудь истории или книги. А? Как вам такой вариант? А весь остальной мир, он нужен только для того, чтобы случился наш сюжет.  — Хм. Интересно… Тогда, может, и вовсе разных историй, параллельных? Просто пересеклись временно.  — Это верно, общего сюжета у нас с вами не выйдет как ни крути. Мы с вами в разных мирах живем-с... Вот ваша история, Мирон Яныч, она тогда про что?  — Про что?.. — Мирон задумчиво трет бровь, усмехается собственным мыслям, а потом вдруг совершенно внезапно для самого себя отвечает следующее: — Про безответную любовь.       Слава недоуменно морщит лоб, косясь на Мирона так, будто это предпоследнее, что он вообще ожидал от него услышать, а хуже могло быть только «Про служение Советскому Союзу».  — Ишь как, — цыкает даже как-то презрительно, но Мирон не обращает внимания.  — А твоя?       Слава отвечает сухо, безразлично и куда-то в сторону:  — Про духовную смерть.       Слышится «ш-ш-шх» — это, кажется, с тихим шелестом приоткрывается сумрачная завеса, на единое мгновение являя скрытое за ней, кажущееся сосущей бездной с едва различимыми скорбными силуэтами, наполненное запахами дождя, земли и тумана, и разом запахивается как ни в чем не бывало. И все стихает. Мирон неотрывно смотрит на Славу, пытаясь понять, было ли это честно или, может, только очередная незначащая издевка. Но лицо Славы, как обычно, ничего не выражает, а во взгляде видна только непереносимая усталость. Длинные пальцы задумчиво шкрябают по затылку, он тяжко вздыхает.  — Если я литературный герой, — медлительно произносит Слава, — то я предпочел бы, чтобы автор перестал углубляться в натуралистические подробности моего состояния. А то, блин, очень хочется блевать…       Его лицо действительно приобретает зеленоватый оттенок, а в живот толчком бьется неприятный спазм, заставляя плечи ощутимо вздрогнуть.  — Не ропщи на автора, Слав, он только добросовестно описывает симптомы сотрясения, — подыгрывает Мирон. — Если что, туалет по коридору и налево. Конечно, если будешь блевать, это будет просто текст на бумаге, но я бы предпочел, чтобы эта сцена произошла в уборной… И надо бы, кстати, тебе какую-нибудь кофту по размеру подогнать. Если, конечно, твое обнаженное искалеченное тело ничего не символизирует.  — Как ничего? Символизирует то, что престарелым писателям нравится раздевать молодых парней! — восклицает вяло Слава с притворным упреком.  — Врач попросил тебя раздеть, придурок.  — Все вы так говорите. «Врач попросил раздеть», «я только за коленку потрогаю», «один раз не пидорас», — шутит он, но вдруг плотно сжимает губы, в одно мгновение бледнея на два оттенка, и сдавленно спрашивает: — Так где, говорите, туалет?  — По коридору и налево. Помочь тебе слезть?  — Не, справлюсь. Ох уж этот ебучий натурализм, никогда мне не нравился, — вымученно усмехается, пока сползает с подоконника вниз.       Мирон еще провожает его взглядом до поворота, потом отворачивается к окну, чтобы его закрыть. Какой-то странный блеск внизу привлекает внимание, Мирон выглядывает, щурится, пытаясь разглядеть. Как будто объектив. Хотя, нет, наверное, алюминиевая банка. Наградил же боженька зрением — хрен разберешь. Да, пожалуй, банка. Конечно, банка. Мирон закрывает окно и тут же забывает об этом.

***

      По итогу Слава чувствует себя так, будто из него только что трех бесов изгнали: на душе хорошо и богобоязненно, а в очищенном теле — благодать. Засунув голову под кран с холодной водой, он еще сплевывает остатки желчи в раковину, потом выливает в рот немного ядерной синей жижи со стеклянной полочки, и та, хоть и адски дерет разбитую губу, но все же приятно санирует рот, оставляя в нем только искусственный привкус мяты. Слава выходит в коридор весь блестящий, влажный и заметно посвежевший, отдаленно напоминающий человека. Может даже статься, что существующего и живого, если по Мирону Янычу. Любопытно даже, почему это в его глазах Слава стал человеком именно тогда, когда сам больше и физически, и духовно напоминал свиной окорок? Интересно, а Оксимирон свинину-то ест? (или вообще — ест?).       Сам Мирон Яныч стоит где-то далеко-далеко, на другом конце этого необъятного коридора, вернее, стоит только одна его половина, потому что вторая поглощена Нарнией шкафа, наверное, ведет переговоры с Асланом. Слава нагло пользуется отсутствием слежки, воровато прошмыгивает в приоткрытую дубовую дверь, ведущую в кабинет. Чувствует себя дворовым котом, которого притащили в приличный дом, чтобы накормить, почесать за ухом и выставить обратно, и он, пока есть возможность, ползает по углам, пытаясь посмотреть, как она хоть выглядит, эта их сытая теплая жизнь. Хорошо выглядит, конечно, пиздец.       Кабинет, как в музее, совсем королевский, не хватает только красных оградок и таблички «Руками не трогать!», впрочем, Слава не то чтобы собирался, еще сломает что, и платить заставят. Станется с еврея. Тут вообще все по красоте: и паркет есть, и ковер, но не такой, какой на стену вешают, а симпатичный, типа персидский, и картины современные в рамках (поебота какая-то нарисована, как обычно), и раритетная лампа на ножке, и прочий роскошно-украшательский хлам. Дорого-богато, иными словами. Но хуй с ними, со всеми этими интерьерами, самое важное-то, конечно, не в них. Оно в высоких деревянных шкафах вдоль стен. Книги, книги, книги — их тут на всю утраченную Александрийскую библиотеку — ах! Слава как постсоветский ребенок, попавший в Диснейленд, он причмокивает восторженно, все-таки тянет ручонки к святому и со сладостным упоением скользит двумя пальцами по шершавым книжным корешкам.       Названия произведений проносятся междугородней электричкой. Треть Слава читал, о половине слышал, то, что осталось — тарабарщина на всяких разных языках и заумные энциклопедии. Рука замирает на одной рыжей обложке, выхватывает жадно. Грамши. Надо же, кто-то, кроме Славы, знает про Грамши! Откуда у Оксимирона взялась книжка, а? В Горгороде, в этой вонючей капиталистической клоаке, никто бы в здравом уме не стал выпускать непопулярного марксиста, нахуй он кому нужен.       Слава открывает на первой странице, там посерединке скромным шрифтом с засечками: «Империя». Ах ты ж, ссаный шулер, а. Пользуется собственным издательством, чтобы выпускать крошечными тиражами интересные книжки — это вообще законно?! Конкретнее говоря, это не то чтобы его издательство, им владеет большая компания, а Мирон Яныч — как бы наемный редактор, но Славе всегда было слишком лень в это вникать, так что он продолжает говорить «его издательство». Хоть понятно, почему большая часть обложек такая блестяще-новая, но есть и старые-старые, дряхлые, антикварные, дорогие до пизды, может, подороже, чем вся славина вшивая жизнь. Он обиженно-гневно вздыхает. Как крестьянин, глядящий на дворянский особняк перед Великой французской. Несправедливость. Богатые должны тратить все свои деньги на жратву, гор и девок, довольствуясь материальным, но никак не на редкие книжки, которые будут вызывать у него завистливую желчную слюну.       Эх, раскулачить бы вас, Мирон Яныч, забрать бы все эти великие труды на нужды культурной революции, вот где они нужны так нужны. Ведь вы же ими все равно свою внутреннюю пустоту не заполните, так что ну зачем они вам, а? Пыль собирать? Эх, ну какое же пиздецки несправедливое распределение ресурсов, вот бы… вот бы… вот бы чего-нибудь отсюда спиздить.  — Вот ты где, — вкрадчивый голос из-за спины.       Мирон Яныч, весь такой уверенный и расслабленный, выглядящий важным даже в черных домашних штанах и футболке, входит через дверь из спальни, несет в руках черный же сверток. Оглядывает Славу со строгим выражением.  — Шел бы в кровать, — говорит назидательно. — Или что, сотрясение больше сюжетно неважно?  — Оно временно уступило место вещам, раскрывающим меня как персонажа, — парирует Слава.  — Это любопытно, ну-ка.       Мирон Яныч подходит ближе, Слава зачем-то прижимает к себе книгу, сдавливая обложку пальцами до побеления, будто ее собирается отобрать злобная библиотекарша, мол, нос у него еще не дорос. Но Мирон Яныч лишь склоняет голову, читает название и неопределенно хмыкает.  — Грамши? Не знаю, не знаю, как-то слишком ожидаемо от твоего героя, — по-доброму ворчит.  — В нашем нелегком мире, уважаемый, — патетически произносит Слава, — пытаться быть непредсказуемым и значит быть предсказуемым.       Мирон Яныч сдержанно усмехается и протягивает ему сверток.  — На, держи. Самый большой размер, что у меня есть.       Слава откладывает книжку на нижнюю полку рядом с собой, разворачивает большую черную толстовку, залезает в нее, пыхтя и кряхтя, каждый раз больно соприкасаясь с тканью ребрами. Самый большой размер Славе как раз, даже немного коротковат в руках, но это ничего, лучше, чем нагишом. Только ткань неприятно трется об искалеченную кожу и далекий давнишний запах порошка забивается в нос. Оксимирон окидывает его критическим взглядом, разводит руками: «сделал все, что мог, дружище». Но и это уже слишком много, подозрительно слишком много.  — Спасибо, мил человек, спасибо, — в привычной манере причитает Слава, а сам пока снова хватает уже облапанного им Грамши. — Буду в храме — свечку за вас поставлю.  — Ой, да… — отмахивается тот, даже не считает нужным закончить предложение, отворачивается.       Слава пока обгладывает кабинет взглядом в поисках еще чего-нибудь вкусного. Натыкается, конечно, на здоровый дубовый стол, блудливо призывающий к себе лакированной поверхностью. Стол столом, красивый, но ничего такого, а вот на столе… аж коленочки подкашиваются… рукописи. Определенно рукописи. Даже перьевая ручка рядом стоит вся такая прямая, строгая. Пиздец. Оригинальные рукописи Оксимирона — это же как… как… ебучие оригинальные рукописи Оксимирона. Слава смотрит на них неотрывно, как голодный удав на красивую белую мышь, взявшуюся не пойми откуда в его террариуме. Что делать? Мысли путаются. Нужно непременно что-нибудь предпринять, как-нибудь их заполучить. Не скажешь же Мирону Янычу: «Извините, можно я Ваши рукописи гляну? Повожусь своими грязными ногтями в вашей нежной душе, так сказать? Подергаю за ниточки хрупчайшего творческого процесса?». Нет, так не скажешь. Надо тайно…       Всезнающий Господь Мирон Яныч сегодня столь добр к нему, что даже сам помогает:  — Тебе что-нибудь нужно?       Вопрос неловкий, скорее, вынужденный. В любой другой момент Слава бы поязвил над этой никудышной услужливостью и заботой, которая не шла Оксимирону ровно так, как генералу в конце приказа прибавлять робкое: «пожалуйста». Но сейчас, пожалуй, не тот момент.       Нужно? Конечно. Нужно, чтобы вы вышли из комнаты минутки на три под благовидным предлогом.  — М-м… А есть у вас винишко, Мирон Яныч? — с хулиганской наглостью спрашивает Слава.       Мироноянычевские брови медленно ползут наверх, будто театральный занавес, в немом недоумении.  — Есть. Так… ты сейчас хочешь вина?       Конечно, хочет. Его ведь надо искать, выбирать, доставать, откупоривать, разливать… Это все достаточно долго. За дешманским пивом же в ларек не отправишь, да?  — Я слышал, при сотрясении помогает.       Оксимирон издает многозначительное «мхгхм», дергает плечом недоверчиво, но все же выдыхает: «Ладно» — и отправляется на кухню, размеренно шлепая пятками. Слава провожает его долгим взглядом. Нехорошо, конечно, Миронов Янычей обманывать, но что сделаешь?.. Слава врал всего четыре раза в жизни, этот будет пятый.       Стоит двери закрыться, как он, преодолевая боль и угрызения совести, тут же набрасывается на стол, лихорадочно ища глазами что-нибудь, что можно растерзать, в смысле, прочитать. Самой беззащитной кажется ровная стопка листков, сцепленная скрепкой, с карандашными редакторскими правками. Название уже вызывает экзальтированный припадок восторга и ужаса: «Девочка-пиздец». С таким названием это должно быть либо гениально, либо отвратительное бездарное дерьмо, — третьего не дано. Слава захватывает пленницу, мнется секунду и запихивает ее под толстовку, прижимая нежную бумажную щеку к своему видавшему виды синюшному животу. Когда Мирон Яныч возвращается, Слава уже стоит на прежнем месте, держится одной рукой за живот, другой — за Грамши и читает с усердием студента за пять минут до экзамена.  — Я забыл уточнить красное или белое, так что выбрал на свой вкус, — Оксимирон изящнейшим образом держит тонкими пальцами хрустальную ножку с кроваво-бордовым напитком.  — Любое сойдет, спасибо, — Слава неуклюже принимает бокал, хамски хватается за основание и хочет уж было выпить, но вдруг останавливается, усмехаясь. — Что ж себе не налили, Мирон Яныч? Западло со мной пить?  — Нисколько, — невозмутимо отвечает. — Но, во-первых, предпочитаю виски, а вино — для гостей. А во-вторых, у меня нет ровным счетом никаких оправданий, чтобы начинать пить в девять утра.  — Точно, оправданий нет — нам следовало начать пить еще на солипсизме. А то философия без вина — сплошная фикция, да? Платон бы нам сказал свое: «фи».       Слава подносит бокал ко рту, делает два больших глотка. Его познания сомелье позволяют понять ему, что это не вино из пакета за сотку, а что-то невъебически дорогое и терпкое с тончайшими нотками чего-то там. Пустой желудок угрюмо протяжно урчит, в этом урчании Слава различает маловнятное: «Долбое-е-е-еб, куда ты, голодный, алкашкой закидываешься-я-я-я?». Оксимирон тем временем смотрит на него, как римлянин на варвара, но ничего не говорит. Вино въедается в ранки на губах, щиплет и придает им едва заметный розоватый оттенок.  — Ну все, почти здоров, — улыбается широко Слава, игнорируя боль от ранок.  — Откуда ты вообще взял, что вино поможет при… — задумчиво начинает Мирон Яныч, но Слава его тут же перебивает.  — Вы сказали «девять утра»?  — Что?.. Да, сейчас девять утра.  — А в десять вы должны текст в типографию сдать, помните? — неожиданно ответственно сообщает Слава.  — Разумеется. Как раз хотел поговорить об этом. Не лучше ли нам перенести раунд на какое-то время? Учитывая твое состояние?  — Неебически польщен вашей заботой обо мне, — Слава отходит в сторону, чтобы поставить на подоконник полупустой бокал, рукой осторожно придерживает листы под толстовкой, — но нечего об этом беспокоиться. Моя жопа чуяла пиздюли еще вчера, и я сдал оба текста сразу. Надеялся хотя бы посмертно стать тем, кто прилюдно выебал Мирона Федорова.       Он ухмыляется, взглядом проверяет реакцию: Оксимирон хмурится и как-то заметно мрачнеет.  — Поразительно предусмотрительно, — сухо говорит. — Значит, твой текст уже в типографии?  — Так и есть. Со вчерашнего дня.       Оксимирону как будто это не слишком нравится. Вид у него недовольный, будто что-то пошатнулось в складной цепочке его планов. Может, не одно только желание порассуждать о человеке им вчера двигало, а? Может, и какие-нибудь более шкурные интересы? Например? Да вот, просто в порядке бреда, может, он хотел, чтобы Слава чего-нибудь о ком-нибудь не писал в третьем раунде, да? Вполне такое может быть, нельзя отрицать. Но вот не получилось, не фартануло…       Слава чуть щурится, разглядывая лицо Оксимирона. Человеческое ли, божественное ли… Хуй разберет. Но какое-то теперь могильно-спокойное. Будто и не живое.  — В таком случае, — выдыхает Оксимирон безрадостно, — мне лучше пойти поработать над своим раундом, пока еще есть время.  — Будете писать, какой я хуесос, пока я буду лежать в соседней комнате? — скалится Слава весело.  — Так и сделаю, — просто отвечает Мирон Яныч.  — А про то, что я — человек, напишете?  — А зачем остальным об этом знать?       Оксимирон поднимает на Славу уставший взгляд, Слава пожимает плечами.  — И то верно. Напишите лучше про доппельгангера, что-нибудь такое про антагониста…  — Иди в кровать, антагонист, отлеживайся, — перебивает с усмешкой.       И Слава бы, может, еще что-нибудь попиздел, но у него есть дела поважнее. Он тянет: «Слушаю-с», — и идет в спальню, прикрывает за собой дверь. Садится на пол в укромное местечко между кроватью и креслом, где его будет не слишком видно со входа, шипит, потому что сидеть как-то больновато. Осторожно дрожащими пальцами забирается под толстовку, достает… Ну, здравствуй, милая, как там тебя? Девочка-пиздец. Слава будет твоим первым, редакторша же не считается…

***

      Страницы яростно гремят в воздухе и обессилено шлепаются на дубовый стол. Мирон переводит на них взгляд, затем — на Славу, который только что подошел и швырнул ему пачку бумаги. Слава, мрачный и злой, быстро отворачивается, топает к подоконнику, махом допивает свой бокал вина, идет к креслу, опускается в него и скрещивает руки, — все не глядя на Мирона. Это определенно требует пояснений.  — Что происходит? — спрашивает тот со сдержанным интересом.  — Я вернул вам рукопись, — цедит Слава в ответ.       Мирон вновь поворачивается к стопке бумаги. Действительно, его рукопись. «Девочка-пиздец», один из уголков неаккуратно загнут, карандаш на первой странице чуть потерся. Странно, как это Мирон не заметил ее отсутствия на столе, он всегда так внимательно относится к своим записям, а тут вдруг…  — Зачем ты ее взял? — хмурится он, поправляя кончиками пальцев оскверненную работу. — Слава, это… чертовски некорректно.  — Оставлять рукописи на самом видном месте — вот что некорректно, — раздраженно отвечает Слава. — Не знали, кого домой притащили, что ли?       Знал... Думал, что знал.       Мирон смотрит на него и никак не может понять. По всему видно, что Слава злится, искренне злится. У него зло прыгает прядка волос на лбу от шумного дыхания, у него напряженно сведенные брови и сжатые крепко губы. Но, кроме этого он будто… расстроен? В опущенных уголках рта, в глядящих прямо на Мирона глазах — не злость, разочарование. Мирон может только вздохнуть всей грудью, признавая, что он не понимает ровным счетом ничего.       Но есть правила. И Слава их нарушил.  — Будь добр, — произносит он официозно, следуя протоколу, Женя бы гордилась, — не используй этот рассказ в своих текстах и не упоминай в публичных высказываниях до его публикации.  — Я и не собирался, — огрызается тот. — Он сам за себя все скажет.  — Неужели? — поднимает брови Мирон. — И что он скажет?       Странная природная зарисовка: Мирон — бесстрастная вялотекущая равнинная река, Слава — внезапно вспыхнувший мелкий лесной пожар. Растрепанный, как колючий куст, со сверкающими искрами в глазах. Проводит быстро языком по сухой подбитой губе, ухмыляется нехорошо.  — Озвучить? — спрашивает с вызовом, Мирон кивает: ему хочется это услышать. — Да пожалуйста. Он скажет: «Привет, я дешевый, посредственный, второсортный, клишированный, скучный, бездушный, безвкусный, жалкий, бесталанный, рассчитанный на маленьких девочек, коммерческий массовый продукт, — на одном дыхании выпаливает Слава и потом судорожно втягивает воздух. — Скорее купите меня и ни о чем не думайте!». Вот что он, блядь, скажет.       Мирона уже обдает жаром надвигающегося огня. Он удобнее разворачивает кресло, складывает руки в замок, наклоняет голову на бок и произносит, сохраняя холодное самообладание профессионального психотерапевта или, вернее, пожарного:  — Ясно. Но все это я уже слышал от тебя про свое творчество. Что конкретно здесь тебя так задевает?       Слава оскорбленно вскидывает голову, встряхивает волосами, вызывая сноп искр.  — Задевает? Меня нихуя не задевает. Это просто…  — Просто что?       Слава отводит взгляд и начинает в сторону, медленно, негромким, но звенящим голосом:  — Вот вы говорили, Мирон Яныч: «Про безответную любовь», да? Так искренне говорили, я, ей-Богу, поверил. А потом этот… гхм… Я ведь правильно считал: вы этот рассказ о ней и писали, о своей «безответной любви», так? — Слава поднимает голову, смотрит презрительно в лицо Мирона, и тут даже не нужно отвечать, и без того понятно, что он прав, абсолютно. — Писали о ней, и у вас получилось вот это? — он бросает пренебрежительный жест в сторону рукописи, Мирон молчит, соглашаясь. — Но в этом ссанном тексте нет ни любви, ни жизни. Просто подумайте, Мирон Яныч: вы искренне писали про свои чувства и написали ничто, nihil, вакуум. И что это значит? Сказать?.. Это значит, что и в вас самом нет ни любви, ни жизни. Ничего. Кто вы вообще, а? Вы вот говорите, «существующий человек»? Да бросьте. Вы не можете быть живым человеком и писать такие бездушные вещи. Вчера вы признали человеком меня, а сегодня я отказываю в этом праве вам.       Он, конечно, насмехается, но… У него углями разгораются щеки, у него жесткие квадратные скулы — лезвия топора. В ходе дальнейшей речи Мирон замечает, как начинают мелко трястись его ослабевшие руки, когда он жестикулирует резко, рубяще в тон своим словам. Слава болезненно-бледный, лихорадочный, живой в своем искреннем гневе настолько же, насколько Мирон мертвый в своем бездействии. Мирон смотрит на него и не может оторвать глаз, ловит каждое слово. Только сглатывает с трудом, сидя все в той же неподвижной позе.       Слава продолжает.  — Вы — не человек, потому что этот текст не мог написать человек. Его написал версификатор из романа Оруэлла. Помните, это такая текстовая машинка? Это вы и есть, Мирон Яныч. Сконструировали, слепили буквы по шаблону. Нанизали клише на клише, штамп на штамп по схеме популярности, по которой вы сейчас делаете буквально все. Никакой подлинности чувств, никакой работы со словом, никаких интересных свежих мыслей — нихуя, это денег не принесет, да? И я бы понял, если бы это была только коммерция, правда. Я бы понял, если бы это был просто продукт, мол, жрите это пресное дерьмо и не подавитесь, дорогие читатели. Но вы ведь действительно написали это про себя… Ебануться! Про себя! — Слава вскидывает руки, прячет в них лицо, потом отнимает. — Это вот в ваше… в твоей голове происходит? «Девочка-пиздец… жду тебя с детства… смертельно опасна… с камнем, где обычно орган с аортой»? Ты в самом деле вот это вот чувствуешь? Господи, блядь… Вот ты как из романтизма: надо писать по романтическим клише и жить по романтическим клише, — далее Слава разыгрывает театральную сценку, драматично приложив тыльную сторону ладони ко лбу, вскинув голову в три четверти, говорит с придыханием. — «У меня будут бездонные черные глаза, изрезанное ранними морщинами чело. Проблемы с женщинами, ведь я с детства люблю ту, единственную, свою кузину. В юном возрасте я устану от света и разочаруюсь в Боге. Я буду невероятно саркастичен. А умру я на дуэли, несмотря на свое блестящее владение шпагой. Ах!». Живу так, как пишу, пишу так, как живу, да? А раз пишу клише, то и живу по клише. И мыслю по клише, и чувствую тоже по клише.       Мирону свои руки кажутся отвратительно холодными, он сжимает их, будто пытаясь согреть. Слава замолкает, резко морщится, хватается ладонью за ребро, ловит губами распаленный вокруг себя воздух. Секунду просто сидит, вцепившись пальцами в собственное колено. Так сильно, что заросшая корочка на костяшках пальцев лопается. Еще, кажется, у него открылась ранка на губе и теперь ему приходится нервно слизывать собирающуюся вокруг нее кровь. Мирон не может больше смотреть и отводит взгляд в стол, упирается в него, чтобы устоять. И только бессильно дергает желваками, зная, что Слава не остановится, даже если в ходе своей жаркой речи умрет.       Так и есть, ему нужно всего несколько секунд, чтобы перетерпеть и продолжить, чуть более хриплым и холодным голосом.  — Нет, вру, романтик — все равно человек. А ты не человек, ты — робот. Не просто робот, копия когда-то жившего художника. Точно. Так и есть… Слезливый сюжетец. Вот он жил, этот художник, у него что-то болело, ему что-то не нравилось, особенно заскорузлая литературная тусовка тех лет. И он яростно творил, искал, метался, привносил новое, не боялся быть в этом смешным и нелепым, шел против всех и плевал на их жалкое мнение. Это кому-нибудь стало неудобно, и его завалили. Да, вот так просто, как обычно в Горгороде. Но, чтобы никто не заметил убийства, вместо него поставили собранного на специальном заводике робота, скопировав в него полностью сознание того парня. И вот этот робот — это и есть ты. Застывший, неспособный на развитие, и оттого только деградирующий. Не привносящий ничего нового, с рекламой вместо идеи, с пиаром вместо творчества. Ты живешь остатками чьих-то чужих чувств, мыслей, повторяешь заложенную программу: «Прорваться, стать знаменитым, зарабатывать деньги, больше денег, жить на верхушке горы, иногда выпускать книги, чтобы все еще быть знаменитым». Зачем? Ради чего? Ты не знаешь, но так надо. И все твои тексты такие: «Не знаю, зачем я это пишу, но так надо». Раньше ты говорил то, что думаешь, теперь то, что ты думаешь, определяют рейтинги, цифры, счета, купюры... Когда-то ты был другим, я еще помню. Не Мироном, блядь, Янычем, а Оксимироном, настоящим Оксимироном, безумным злым автором, который приехал сюда, чтобы разрушать и ебать всех в рот. Вот тот парень, он был хоть и глупый, но живой. Вот с ним я был бы не прочь существовать в одном мире. А с тобой… Да о чем я вообще с тобой говорю? О чем мне говорить с тем, кто искренне убежден, что влюбился в пустоголовую дорогостоящую, но ничего из себя не представляющую статую? В живой товар, а? Ебучий Пигмалион, да…  — Достаточно, Слав.       Его голос совсем чужой, как ледяной колокол, ударяет раз — и все живое умирает, покрываясь снегом. Слава замолкает, его пожар затухает резко, в пару секунд. Мирон не видит, но знает, что тот внимательно, все еще прожигающе, смотрит.  — Я тебя услышал, спасибо, — приглушенно чеканит он. — Подумаю об этом потом. Но сейчас мне нужно закончить текст, поэтому, пожалуйста, выйди из комнаты. Если тебе что-нибудь понадобится, возьми сам — тебе уже не привыкать.       Слава не отвечает. Он, наверное, глядит сейчас в непонимании на его лицо, повернутое в профиль, застывшее с совершенно безразличным выражением. Он не понимает, ведь он не видит, как сложенные в замок пальцы трясутся, как устремленные в стол блестящий глаза не моргают. Не слышит, как скрипят зубы и ребра. Не чувствует, как сводит шею. Нет. Слава молча встает, недовольно двинув креслом, поворачивается, выходит в другую дверь, а Мирон остается. Сидит неподвижно. Осторожно подносит ладонь к левой стороне груди, морщится. Берет перьевую ручку, и та кажется ему до одури горячей. Выводит какие-то буквы, и те кажутся ему совершенно бессмысленными.

***

      Слава потерянным взглядом окидывает кухню. Где могут быть бокалы? Столько ящиков. Рыться в них, чужих, как-то беспонтово, а прошлый бокал он оставил в кабинете. На краешке раковины лежит фарфоровая кофейная чашка, из которой робот-Бог Мирон Яныч пил кофе. Слава берет ее, споласкивает под водой из крана, стряхивает капли. Потом подходит к бутылке вина, оставленной хозяином на столе, пользуется его разрешением брать то, что ему понадобится, и наливает. Руки дрожат, так что он случайно выплескивает немного. Блядь. Вытирает рукавом толстовки. Да блядь еще раз, не его же вещь. Ладно, ссать, не сейчас.       Вино Слава хлещет, как воду: большими глотками, пытаясь залить мучащую горячую жажду. Потом рычит сквозь зубы: щиплет губу и нестерпимо ноет ребро. Почему-то теперь даже больнее, чем когда его пиздили. «Потому что не в ребре дело, уебок». Слава себя бесит, ведь он всегда прав. Он падает на стул, опускает голову на согнутый локоть, лежащий на столе, другой рукой крепко держит чашку с вином. Сжимает. С-сука, больно. Физически, конечно. Слава закусывает краешек плотной ткани на локте, дышит тяжело. Не двигается. Становится так тихо, что, кажется, он слышит, как скрипит перьевая ручка в соседней комнате.       Наверное, вышло хуево. Не потянул он роль благодарного гостя, что поделать, никогда не тянул. Жалеет? Нет, нихуя. Жалеть тут не о чем. Разве только о том, что был слишком эмоционален, несдержан, стоило бы сохранять холодную иронию, как обычно. Просто нервы подсдали, вот и все. Но, стоп, а многие вообще смогут спокойно смотреть на это мерзкое зрелище: смерть и разложение чужого таланта, а? И Арман чуть не блеванул, увидев труп своей дражайшей камелии Маргариты, что уж. Вот и Слава сегодня увидел его, выкопанный из земли, со впадинами вместо глаз, проваленными губами, сжатыми зубами и прилипшими к запавшим щекам редкими волосами. И страшнее, конечно, то, что, несмотря на все изменения, узнал лицо.       Зачем потребовалось доставать покойника из могилы, где он спокойно лежал уже несколько лет? Вопрос, на который ему не ответят. Хоть бы, хоть бы это не он оказался виноват во всем этом некромантском шапито, а Алиса со своей дешевой безответной любовью для даунов. Но куда уж, такая любовь не то что мертвого не воскресит, она даже почесаться никого не заставит. «Девочка-пиздец», блядь. «Мальчик-хуй» и «бабушка-ебать»… А ты, Славик, скажи, каково это — осознавать, что и ты приложил руку к созданию монстра — прозвища, которым себя будут звать еще несколько лет все малолетние педовки? Да хуево, как еще.       Дверной звонок звенит. Слышатся спешные шаги, скрип. Мирон Яныч отдает курьеру листки, что-то ему говорит, тот что-то отвечает, Мирон Яныч даже негромко смеется в ответ. Что за человек… Не человек, робот. Слава бы сам наверняка не выдержал, вышвырнул бы себя за шкирку в окно, а этот… Может, он лимоны целиком может есть и не морщиться? Какие еще возможности могут быть у современной робототехники? Не плакать над «Белый Бим Черное ухо»? Снова шаги, потом их съедает мягкий ковер спальни, они появляются уже в кабинете и уверенно идут сюда, на кухню. Слава нехотя выпрямляется, чтобы не выглядеть слишком жалко. Шаги замирают на пару секунд у двери, но потом она все-таки открывается.       Мирон Яныч, конечно, кажется совершенно спокойным, как еще. Взросло-уравновешенным, мудро-отстраненным. Он проходит мимо стола, за которым сидит Слава, подходит к окну напротив и облокачивается на подоконник, скрещивает руки. Собранный, как конструктор, — каждая деталька на своем месте. В сравнении Слава себя чувствует малость ущербным (каждый человек ущербен перед отлаженным механизмом), притягивает к себе кружку и предпочитает смотреть в нее. Там отражается коряво, размыто, уродливо его потрепанное лицо.       Молчание забирается на табуретку, надевает на шею петлю и, так сказать, повисает. И все висит, висит, ножками дергает. Слава делает глубокий вдох, собирается сказать что-нибудь невпопад, но Мирон Яныч, замечая это, начинает первым. Начинает вот так:  — Ты не прав.       Да сука. Даже если Слава хотел сказать ровно то же самое (нет, не хотел, потому что он прав), теперь не скажет. Вместо этого зыркнет раздраженно и спросит с наездом:  — В чем это?  — В том, что я — не человек, — поясняет Мирон Яныч ровным прохладным тоном. — Что во мне нет любви, нет жизни. В том, что я делаю только массовый продукт ради прибыли и ничего более. Это не так. Но… ты ведь ровно такой же, как я в молодости, — Слава непроизвольно закатывает глаза: опять кто-то завел свою фальшивую шарманку. — Нет, я не о том, что ты меня копируешь. Это не так важно теперь, да и не совсем честно… Я скорее о том, что тебе без толку что-то объяснять. Пока не поймешь сам — мнения не поменяешь. Но вряд ли ты захочешь понимать, ты слишком предвзят в отношении меня… Собственно, я бы и при всем желании никак не смог доказать тебе, что я — человек, верно? — он дергает в улыбке уголком рта. — Не знаю, разве что можешь вскрыть меня. Посмотреть, что внутри — скучное мясо, а не схемки, заурядные чувства, а не программы… Может, я не такой, каким был когда-то, но это ведь так естественно для человека... Впрочем, это все не важно. В смысле, мне не важно, что ты там обо мне думаешь, это все второстепенное. Для меня намного важнее то, что я понял о тебе за это время. Ну, а раз для тебя я — робот, живущий по клише, это ведь ничего не изменило, так? Сейчас баттл закончится, и ты все продолжишь меня троллить? Продолжишь эту бессмысленную войну?  — Конечно, — соглашается Слава, ловя себя на том, что только что перестал посасывать разбитую губу, а именно этим он занимался в течение всего монолога. — Сначала выиграю, а потом продолжу троллить — таков и был план.  — Это хорошо, значит, пусть все так и будет, на своих местах, — одобрительно подытоживает Мирон Яныч.  — Ну, спасибо за дозволение, — резковато отвечает было Слава, но тут же заставляет себя исправиться. — На самом деле, правда, спасибо. За то, что приютили бродягу и все такое. Ночевать приятнее в постельке, чем на клумбе. В общем, буду вам должен… Мирон Яныч морщится, отмахивается от него вяло, как царь от просителя:  — Забудь, я почти ничего не сделал, благодарить не за что. Да и не нужно мне от тебя ничего.  — Оно понятно, но вдруг… В общем, буду вашей золотой рыбкой, Мирон Яныч.  — В смысле оставишь с разбитым корытом?       Славу это заставляет коротко рассмеяться, коротко, потому что ребро. Он, конечно, не подает виду, что что-то не так, тем более Мирон Яныч смотрит на него весело, даже улыбается — простил, значит, и не злится. Слава все еще не понимает, что там в этой лысой башке происходит и почему он до сих пор не выставлен на улицу, а сидит тут, с винцом, слушает и веселится. Кажется, это надо исправлять, а то стремно.  — Ладно, погостили, пора и честь знать, — хлопает себя по коленям Слава. — Надо мне домой идти.  — Идти? — поднимает брови Мирон Яныч. — Ты себе это как представляешь?  — Буду переставлять ноги и менять положение в пространстве.  — Ну да. Как же. Я вызову такси.       В смысле платить деньги за то, что ты и сам можешь сделать своими ножками? Это что за хуйня вообще? Кажется, деньги у Славы появились, а привычки людей с деньгами — нет. Да и, по правде, с собой теперь не было даже денег, вчера десять его ближайших друганов решили, что придумают для них лучшее употребление. Ну, Бог им судья, Славе не жалко. Там только была монетка юбилейная, ну что уж теперь…  — Да не… — только успевает невнятно протянуть Слава, но Мирон Яныч спуску ему не дает.  — Не обсуждается, окей? Не для того я тебя приютил, чтобы ты сейчас сдох в ближайшей канаве. Расслабься, я в долг тебе запишу. Он по-котячьи щурится, подкидывает Славе воланчик оправдания и, кажется, он должен его принять: сценарий лысого с канавой подозрительно похож на прогноз. Ну, ладно, хуй с ним, об этом все равно никто ведь не узнает, можно и поддаться разок. Тем более, кажется, у Мирона Яныча правда есть какой-то интерес в его сохранности, никак не связанный с его текстом на третий раунд и с историей про Жигана, как Слава предположил раньше. Ну, хорошо, если так, хорошо… Роботы они на то и нужны, чтобы быть полезными людям.  — Наконец-то слышу еврейскую натуру, — подыгрывает ему Слава. — Ладно уж, давайте, раз так.       Слава называет свой адрес, запрокинув голову назад и пытаясь вспомнить, точно ли это его адрес или, может, он просто где-то его слышал…

***

      Мирону улица и номер дома кажутся знакомыми, но он не придает этому значения. Он диктует его в трубку и зачем-то облегченно выдыхает, когда слышит монотонное: «Минуток через пятнадцать». Поворачивается к Славе, тот раскинулся на стуле, положив голову на стену и ногу на ногу, смотрит куда-то задумчиво. Мирон его зовет, и тот медленно переводит на него взгляд.  — Я придумал, как ты мне долг вернешь.       Слава дергает бровями, отрывает голову от стены, глядя с любопытством.  — Ты сказал, что определение предательству может придумать толковый человек, помнишь? Придумай. Я бы с удовольствием посмотрел.  — Воу. Ну… Ладно, это можно, — пожимает плечами Слава. — Напишу, пришлю вам письмом.       Письмом? Ну да, действительно, как еще. Сейчас третий раунд пройдет, и, по сути, они и разойдутся насовсем. Вряд ли ведь Слава захочет возвращаться в Семнашку, зная, что может встретить там Рому, да? А Алиса так и не берет трубку, и вряд ли у Мирона еще появится хоть малейший повод спускаться в подземку. Да, действительно. Будут они существовать себе раздельно, спокойно и параллельно, каждый про свое.  — Насчет предательства, кстати, вспомнилось, — оживляется вдруг Слава. — Я совсем забыл, что должен был передать вам «привет» от вашего друга из Германии.  — Какого? — хмурится Мирон, но тут же внезапно ясно понимает сам. В груди холодеет.  — А у вас их там много? Ну, от того, который был лучший, — продолжает Слава с садистским равнодушием. — Мы с ним созванивались, получается, позавчера, да? Когда там Вы меня Жигану представили?.. Ну да, позавчера. И вот, он передавал «привет».       «Привет, Миро».       Да, привет, Дим. Как жизнь? Впрочем, неважно. Слушай, может, скажешь, сколько еще от тебя будет проблем? Сколько можно-то, а? Оставь уже в покое меня и мою деятельность, что тебе неймется?..       Мирон нервно отирает рот рукой, опускает взгляд. Неприятно это все, и каждый раз, каждый ебаный раз так стремно. «Если Вы не завершите гештальт, он будет преследовать вас», — так сказал его психотерапевт когда-то давно. Но этот конкретно не просто его преследует, он к нему присосался как пиявка и рано или поздно со всей очевидностью его сожрет.  — Зачем… вы созванивались? — с трудом произносит, думает сам: «Зачем спрашивать то, на что знаешь ответ»?  — Да так, сущие пустяки. Обсуждали один малоприятный случай из вашей прошлой жизни, — Мирон, наверное, слишком громко отрывисто втягивает воздух носом и, может, бледнеет, потому что Слава замечает это и издевательски спрашивает. — Что это с вами, Мирон Яныч?  — Ничего, — отрезает Мирон, изо всех сил стараясь снова взять себя в руки, — не выходит.       Почему, когда касается конкретно этого, ему всегда так хуево? Позавчера, вчера, сегодня. Может, у него развилась фобия? Жиганофобия, да, самая тупая болезнь во Вселенной — и вся в его распоряжении. Было бы, кого бояться, а все равно не может это контролировать…       Зачем Дима рассказал? «Малоприятный случай» — мило. Вряд ли он рассказал всю правду, о, вряд ли. Подсветил нужные детали, убрал ненужные, добавил красок — у него талант рассказчика. Себя, наверное, выставил героем, Мирона — перебежчиком, отрекшимся Петром, «предателем». Про что-то забыл, что-то добавил, чтобы рассказ не выглядел таким до одури жалким. А Слава на почве своей ненависти, наверное, принял все за чистую монету… Забавно, что он знал все это время. Еще забавнее, что Мирон знал, что он знал. Хранил его тайну, да? Вопрос только: сохранил ли…  — …нормальный мужик, между прочим, даже сказал, что не злится на вас больше и не против поговорить, если… — звучит белым шумом славина речь.       Мирон не слушает, у него много вопросов в голове. Много вопросов, но своими пересохшими в миг губами, хриплым голосом он выпаливает только один, самый неправильный, самый глупый, самый волнующий:  — Ты написал об этом в раунде?       Славе приходится прерваться, в фальшивом недоумении поднять брови.  — О чем? — сама наивность.  — Ты знаешь, о чем, — давит Мирон нетерпеливо.       Видя нетерпение, Слава нарочно не спешит. Слава склоняет голову, Слава усмехается кровожадно, Слава складывает руки елочкой и произносит так лениво, напевно:  — Это ли не забавно, Мирон Яныч, а? Что я, наконец, вижу искреннее беспокойство на вашем лице, только когда дело касается общественного мнения, да?       Мирон вздыхает: нет, Слава ему жить спокойно не даст, это очевидно. Не успокоится, пока каждый первый не начнет плевать Мирону в лицо при встрече.  — Но вы так не переживайте, чего вам переживать? Ведь ваша аудитория вас любит, вы для нее так стараетесь, ну неужели, они отвернутся от вас из-за одного пустячного дела, м? Ну, а если даже и отвернутся, Мирон Яныч, вы вспомните, что они все просто не существуют, — Слава режет его просто таки с наслаждением маньяка, упиваясь моментом, но потом ему это будто разом наскучивает, он вздыхает и заканчивает куда более милосердно, даже мягко. — Да не переживайте вы, в самом деле. Все у вас будет хорошо.       Наверное, у Мирона слишком несчастный взгляд, раз Слава даже приободряюще кивает ему в подтверждение своих слов. И это удивительно срабатывает. Черт с ним, может, и будет, ему ведь виднее. Испуг рассеивается, будто Мирон только что осознал, что уже проснулся, и липкий детский кошмар остался где-то позади. Что же будет с ним вечером? Вот вечером и узнает.       Звонок. Телефон истерически вибрирует, разрушает густую паузу. Мирон моргает несколько раз.  — О, приехал, — восклицает Слава, начинает собираться.       Переодевается в свою грязную, заляпанную кровью одежду, зачем-то упорно извиняется перед Мироном за то, что испачкал его толстовку в вине, Мирон даже не смотрит. Потом идет к выходу, Мирон автоматически переставляет ноги и идет следом. Потом долго пытается надеть грязные кеды, кряхтит, рычит от боли, кое-как с этим справляется, а Мирон просто молча ждет, спрятав руки в карманы штанов. В конце концов, приходит момент прощания.       У Славы маленькие зайчики от лампы плутают в спутанных волосах. Он улыбается одной стороной рта, но выходит даже по-доброму, а его большой синяк в этом свете становится таким дружелюбно-синим, что напоминает больше забавную тучку.  — Последний раз видимся? Или еще в наши края заскочите? — спрашивает он весело.  — Посмотрим, — тихо отвечает Мирон. — Может, и ты в наши.       Шутка смешна своим абсурдом, Славе нравится.  — Еще раз спасибо, Мирон Яныч. И за баттл тоже, было любопытно схлеснуться с вами перьями, так сказать.  — Да, и мне.       Слава поднимает руку в знак прощания, выходит в парадку, хватается за перила для устойчивости и начинает медленно спускаться по лестнице. Шаг, шаг, шаг. Уходит. Когда они еще встретятся? Может, скоро, может, никогда. Шаг, шаг. Мирону очень хочется сказать что-то еще, ему очень нужно сказать… Шаг.  — Слав.  — А? — вскидывает голову.       Мирон поджимает губы. Медлит.  — Определение придумать не забудь.  — Не забуду.       Слава уходит. Мирон остается один. Возвращается в квартиру, проводит по ней бесцельным взглядом, натыкается на что-то черное блестящее. Славины очки. Забыл, надо же. Так берег и забыл. Надо будет отдать когда-нибудь, когда они там еще встретятся…       Мирон берет очки, идет на кухню, падает на стул, еще теплый. Ощущает только одно: звенящее внутреннее опустошение.       Теперь остается только третий раунд, чья-то победа, кому-то важная, — и все, все закончится. И не будет уже как раньше, да? Нет, не будет. Не будет.

***

      Наступает вечер. Один из знакомых приносит ему раунды. Мирон читает только славин. Он ни слова не написал про него с Жиганом. Ни единого слова.       Следующим вечером авторитетные судьи подводят итоги. Пять-ноль в пользу Славы, Мирон проигрывает. Он перестает звонить Алисе, потому что она так и не берет трубку. Потом он вообще отключает телефон.       Приходится снова зашторить окна, чтобы не видеть журналистов. Консьержка внизу держит оборону, не подпуская их к его двери. Мирон читает книги и периодически смотрит телевизор. Там иногда показывают Славу. Теперь все любят Славу. «Отныне я — король современной русской литературы». Мирон больше не король.       Потом Мирон обнаруживает себя в темноте и духоте с пластиковыми контейнерами ресторанной доставки повсюду, в одних носках с трусами, восседающим на своем некогда престоле, а теперь — обычном кожаном кресле, за дубовым столом. Он не очень понимает, сколько времени прошло, цикл сна сбился вконец, а опухшие глаза подсказывают, что не спал он уже целую вечность. Перьевая ручка замерла над исписанным листком, терпеливо ждет. Мирон вздыхает. Хуй с ним. Никаких правок, только самые необходимые. Пусть как пишется — живым потоком. Хуй с ним…       Когда текст уже закончен, Мирон щелкает кнопку автоответчика и слышит там родной голос Жени. Как будто все как раньше: бессонные ночи работы, раскиданные листы бумаги, Женя на том конце провода…       Но нет, ничего уже не будет как раньше.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.