***
Когда Оксимирон в тот самый первый раз спустился в Подгорье, будто в воздухе что-то разом изменилось. Разряженнее он стал или что там, да только вот Слава сразу почувствовал. И в памяти его всплыла одна уже, казалось бы, забытая фраза:«Я не буду против…».
Слава еще в тот момент пытался купить себе на рынке, на их знаменитом «свободном» рынке, несколько шишек у одного знакомого якобы иранца. И, хотя наркота в Подгорье стоила не в пример дешевле верхней, этот Али Баба все равно натурально задирал ценник на свою очень средненькую дурь. Слава тоже был клиент не промах, его торговаться еще бабка учила. И вот он стоял, смотрел на то, как в коричневом рту напротив шевелятся коричневые же гнилые зубы, и тихо думал про себя: «Бля, на что вообще я трачу свою ебаную жизнь?». — Я тибе атвичаю, брат, эта хароша, эта индийска, — смрадное сладковатое дыхание иранца доносится до Славы даже через кривой самодельный прилавок. — Хуийска, — контраргументирует Слава. — Сбавляй, и я у тебя ее хоть индийскую, хоть якутскую возьму. — Да не йакутска ана, ана индийска! — умоляюще восклицает торгаш, а потом вдруг опускает голову, будто бы сдаваясь. — Э, ладна, хуй с табой, бери па твая цена… Но Слава-то видит, как хитро у него блестят черные жучиные глазки. «Ага! — думает Слава. — Сейчас, падла, обвешивать будет!». Эти их барыжьи штучки Слава тоже хорошо знал и был предупрежден, значит, вооружен. Тут главное – смотреть в оба, чтобы этот засранец не нажал на весы пальцем или, если посмышленее, не приклеил их скотчем к прилавку. Лучше смотреть не моргая, а то только моргнешь – и все, останешься с голой жопой, прям как у наперсточников. Вот Слава уже склоняется к весам. Вот уже сосредоточенно щурится. И в этот самый щекотливый момент он чувствует вдруг, как воздух разом меняется. Сначала морщит лоб, не понимая. Смотрит то на грязные пальцы иранца, то на его туповатое лицо, ища разгадку в нем. Потом краешек его глаза цепляет чью-то бритую макушку. Не то чтобы у них в Подгорье было мало таких лысых голов, но эта была совершенно особенная, сияющая аки солнце ясное. Глаз крепко так цепляется, тянет за собой голову, голова – шею, шея – плечи. Слава уже вполоборота следит за движущейся лысиной, та вдруг разворачивается и показывает ему внушительный нос, который ни с чем нельзя перепутать, легендарный – горный хребет, а не нос. У Славы аж дыхание где-то в диафрагме застревает. Брови над носом напряженно хмурятся чему-то на прилавке, но потом их окликают женские губы, и Слава без труда узнает в них алисины. Блядь, неужели у нее получилось? Не может же этого быть, да? Если бы Славе предложили поставить либо на то, что завтра крокодил проглотит солнце, либо на то, что у Алисы получится, Слава бы болел за крокодила… — Эу, брат, э, — зовет его откуда-то сзади далекий довольный голос, пока Слава весь погружен в уходящий бледный лысый затылок, то и дело дергано вращающийся туда-сюда, чтобы его хозяин получше осмотрелся. — Все, скока сказал палажыл тибе. Тавар естъ, дэньги давай. — Забей, мне не надо уже, — бормочет Слава, разом забывая и о траве, и о барыге. — Смысли ни нада? Смысли, э? Куда ти, билять, уходиш?! — еще раздается ему в спину вперемешку с таджикскими ругательствами. Но Слава уже стремительно идет вглубь рынка с намерением догнать бликующий вдалеке мираж в форме Оксимирона. Догнать, надо догнать, хоть посмотреть на него одним глазом. Слава лавирует в узких проходах между прилавками так быстро, как только может, Слава еле как протискивается между воняющей болезнями старухой и одноногим афганским ветераном, Слава случайно не вписывается в поворот и сворачивает какие-то коробки с чьей-то полки. Спешно извиняется, приседает и начинает поднимать. Бросает взгляд на то, что держит в руках. Это кассета, на обложке — девочка-нимфетка, дай Бог лет двенадцати, голая, прикрытая одной только нарисованной клубникой. Слава бросает убийственно-презрительный взгляд на дрыща-продавца, который многозначительно улыбается ему, и швыряет кассету обратно на пол. Вскакивает, идет дальше, нервно вытирая ладони об штаны, будто от грязи. Ищет глазами лысую голову, в груди холодеет от мысли, что он больше не найдет ее. Находит. Она оказывается совсем близко, в соседнем ряду. Слава едва не встречается с Алисой, строго нахмуренной, взглядом, но успевает отскочить за одного из торгашей. Делает вид, что рассматривает товар. Любопытный, кстати. Справки какие-то, договоры, валюта, паспорта. Поддельные бумаги, короче. Продавец в кожаной куртке с кривой мордой глядит на Славу недоверчиво. Слава хмыкает. — А справка о смерти почем? — любопытствует. — Лимон, — мрачно отвечает продавец. — Нехило, — присвистывает Слава. Продавец на это скалится. — Вон те тебе бесплатно выдадут, — он кивает в сторону троих бугаев с битами за славиной спиной, Слава намеки понимает хорошо и спешит свалить, преследуя затылок из соседнего ряда. Оксимирон вдруг останавливается: его хватает за ногу нищенка, просит подаяния. Слава ее не раз видел, у нее всегда спящий ребенок на руках, причем спящий вне зависимости от времени суток, со слипшимися глазами, неестественно крепким сном. Раз в месяц примерно ребенок меняется, никто не знает, куда деваются предыдущие. Нет, все знают, куда они деваются. Оксимирон смотрит на нее испуганно, потом даже как-то виновато. Милостыню не дает, идет дальше. Никто больше не обращает на него внимание, разве что… Ох, вот этого уебка лучше бы здесь не было. Справа, на почетном месте, восседает редкостный урод, Джабба Хатт, 300-килограммовый жирдяй со шрамом на все ебло. Он примечает Оксимирона, впивается в него глазами. На всякий случай стучит дубинкой по большой собачьей клетке рядом с собой. В ней, с виду пустой, забившись в угол, сидит будто затравленный пес, почти полностью обнаженный поджарый восточный мужчина, который вздрагивает на каждый стук и заставляет себя подползти к прутьям клетки, «показаться» клиенту лицом. Слава сдерживает рвотный позыв. «Свободный рынок», – говорили они. «Безопасное для всех торговое пространство», – говорили они. Тот восточный парень тоже считает его безопасным и свободным, да, сэр Гуру? Блядь, блядь, блядь... Нахуй, просто нахуй. Алиса ведет писателя за угол. Слава останавливается. Дальше нельзя – там тоннель и тупик, там заметят. Слава просто стоит, еще чувствуя, как трепыхается в груди сердце, будто свежепойманная рыба в руке, наблюдает, как круглый, бледный, сияющий как луна затылок и бордовые губы исчезают в темноте. Блядь. Это точно ему не привиделось? Оксимирон, ебучий Оксимирон, – и здесь, в подземке? Слава разворачивается и рассеянно окидывает взглядом рынок – а вдруг кто еще это заметил? Но куда им… Кого здесь ебет изменившийся воздух и сияющий луной затылок? Кого здесь вообще ебет хоть что-нибудь, кроме грязного секса, грязных денег, грязной дешевой наркоты? Да всем похуй. Похуй. Пусть хоть Иисус во их Ад спускается грехи им прощать, они и того наебут, обвесят, ограбят и отпиздят за хрустящую купюру или дозу «угля». Ебаный род людской. Лишь бы очередное землетрясение нахуй стерло Подгорье с лица земли, выдавило бы, как вызревший прыщ. Никто бы о нем не пожалел, точно не Слава. Слава сваливает с рынка, так и не разжившись травкой. Обходит местных попрошаек и проституток, не различая, кто из них кто. Пытается хоть что-нибудь сообразить в этой ирреалистичной ситуации. Так, если отбросить «плакать и молиться, молиться и плакать», что выходит в сухом остатке? Нихуя не выходит… Сука, на кой ляд Алиса его сюда притащила? Оксимирон здесь быть не должен, как золотой крестик на сальных ключицах бомжа. Если уж она хотела проникнуть его идеями революции, то стоило его держать как можно дальше от Подгорья – срамного места всего предприятия. Тутошний люд кого хочешь отвратит не то что от революционных идей, а от земной жизни как таковой. Так нахуй она заставила его спуститься? Что хотела ему показать здесь? Или кого? Ах да, точно… Погруженный в себя Слава едва успевает остановиться, чтобы не врезаться в мелкого шкета, с ором бегущего за другим, таким же оборванцем, с ржавой иголкой в руке. Как и ожидалось, Алиса выскальзывает из дверей приемной Гуру с одухотворенно-торжествующим выражением лица. Слава стоит у стены напротив. — Здрасьте, Алиса Мэровна. Как сами? Как успехи на личном? Алиса смотрит на него секунду потеряно, как будто пытаясь вспомнить, кто он такой, но потом растягивается в широкой улыбке, порывисто подходит и выдыхает шепотом: — Пойдем. Слава и не думал, что будет так просто. Алисе отчего-то важно, чтобы он шел. Она вдруг хватает его за кисть, не дожидаясь ответа, и тащит за собой. Сдавливает с силой, которую Слава не то чтобы ожидал от такой мелкой хрупкой барышни. Ладонь горячая и влажная, чуть дрожащая, а по лицу и не скажешь, что она волнуется. Хотя кто бы говорил, блядь, Слава сам идет со своим фирменным похуистичным ебальником, пока все внутри скручивает нервное возбуждение. Жар приливает к шее, сердце сбивается в отбивную с кровью просто. Это че такое? Ей Богу, будто фанатка идет к своему кумиру. Где попросишь расписаться, Слава, на сиськах или на заднице? А? Н-да, такой момент, а он в душе не ебет, что сказать, как себя преподносить. Думает об этом судорожно всю дорогу, будто впервые идет на прием к психотерапевту. На подходе Алиса отпускает его руку, Слава тут же убирает обе в карманы и отвечает натужным сдержанно-заинтересованным взглядом на ее – короткий, насмешливый. Она идет первая, он – прямо за ней. Единственный зритель их сомнительной лживой пьески неуютно стоит у стены, тщетно пытаясь спрятать свое благополучие за капюшоном. Вблизи Оксимирон не совсем такой, как в телике и журналах, нет. Он, скорее, такой, ну… маленький, утопающий в своей оверсайзной черной куртке, такой худой и бледный, болезный какой-то, хиленький, весь замученный. Руки – куриные лапки, несвежие, потому что аж посинели узорами татух. Глазища – как у игрушек, которым давишь на живот, и белки вываливаются из орбит. Похож он сам на аквариумную лягушку, облапанную кучей детей и порядком подзаебавшуюся. Или на пришельца какого, так в старых фильмах еще высшую расу, помнится, раньше изображали: лысые, тощие, белые… Слава не может оторваться. Именно так он его себе и представлял. Крошка Цахес по прозванию Циннобер. Оксимирон медленно перемещает свои большие хамелеоньи зенки в славину сторону, смотрит рассеянным взглядом, пытаясь понять, кто перед ним, но в то же время не слишком заинтересованно. Слава чувствует этот взгляд физически, нарочно ловит его и, поймав, зло усмехается самому себе. Набирает в грудь разряженного воздуха и звенит торжественным приветствием королю современной русской литературы, которое он по праву заслуживает: — Ты еще, блядь, кто? Смешно, что Слава сам лучше всех знает ответ на этот вопрос.«Я не буду против…».
Слава сидит на заплеванной скамеечке, опираясь спиной о неровную каменную стенку, подогнув свои длинные ноги и глядя вверх, на огромную вентиляционную решетку на потолке. Будь он чуть более любопытным человеком, захотел бы выяснить, как она работает и куда выходит, но ему здесь интересно только то, что это единственное место в подгорных коридорах, где можно курить. Что он и делает, сквозь зубы выпуская сигаретный дым, который потом всасывают темные дырки решетки. Пальцы, сжимающие фильтр, чуть дрожат. Иногда по его лицу проскальзывает туманная улыбка, иногда она сменяется нахмуренными бровями. Слава просто размышляет. Ебаный Оксимирон, а, что за хуйня с ним вообще? Это какой-то феномен. Славе давно уже так приятно подъебывать кого-то не было, настолько давно, что никогда, а тут просто сам Бог велел… То есть, Мирон Яныч (так ведь его по батюшке?) и сам по себе Бог, конечно, спорить с этим Слава не будет, народу-то всегда виднее. Но, раз так, значит, хуесосить и низвергать Богов есть высшее славино удовольствие. Слава до сих пор еще чувствует запах крепкого табака и мятной жвачки рядом с собой. Видит впавшие щеки, под которыми, как тектонические плиты, двигаются мускулы, и пушистые, как два хорька, брови, и густые, светлые, растущие пшеничными колосьями ресницы, из-под которых на него смотрели высокомерно-сощуренные глаза. И еще эту тощую жилистую руку с татухой колеса Сансары, подцепившую волосок со славиного свитшота под издевательскую ухмылку губ, по которым Славе незамедлительно захотелось въебать уже своей рукой, большой и крепкой, с мелкими царапинками чужого кота, с въевшимся ароматом травы. Но нет, конечно, пиздить Мирона Слава бы никогда не стал, что за святотатство? Да и еврей, поди, такого не переживет, ишь он какой, хрупенький с виду. Лишь бы Алиса, пока на нем скачет, тазово-бедренные кости ему не переломала. К слову, об этой крале. Слава тут был у Гуру недавно. Говорил с ним об этой алисиной «оплате». Алисе-то, конечно, невдомек, как сильно подгорцу режет слух фраза «оплатят задание», куда ей знать. Гуру ничего никому из своих миньонов-радикалов не оплачивает, они сами прыгают перед ним на задних лапках, чтобы сделать хоть что-нибудь полезное для революции. Поручи Гуру дело Оксимирона этим болванам с промытым мозгом, они бы уже бесплатно и эффективно скрутили писателя под белы рученьки, заперли в подвале с карандашом, бумагой и ночным горшком и сказали: «Пиши, блядь, пока не напишешь – не выйдешь». Революция – дама не нежная, церемониться не любит, даже с такими почтенными карликами, как Мирон Яныч. Но зачем-то ведь Гуру понадобилось выстраивать всю эту сложную схему вокруг одного сомнительного беллетриста и тем более платить большие бабки не пойми откуда взявшейся девице… Вопрос второй, хотя первого не было: «Откуда деньги, дядя?». Насколько Славе было известно, революционная секта была весьма ограничена в средствах. Большую часть этих средств, по официальной версии, составляли пожертвования, которые люди давали на помощь нуждающимся, веря в то, что Гуру там им наплел про больницу, ночлежку и прочая-прочая. Так что, если вдруг старик решил бы потратить чужие пожертвования на покупку игрока в свой «элитный» футбольный клуб, как минимум – его бы никто не понял, как максимум – в Подгорье могли бы снова начаться погромы. Так, поговаривают, случалось лет десять назад, когда Подгорье превращалось в кровавую баню по любому поводу. Потом-то, конечно, пришел Гуру, принес им десять заповедей, наставил на путь истинный, вернее – цивилизованный. Но вся эта насажденная цивилизованность еще не впиталась в корни и держалась–то, по сути, только на одном человеке. Намочи хорошенько его репутацию – и бух! – подземка снова катится к блаженной первобытности (если в первобытности были бы огнестрел и наркота). Слава знал парочку людей, которые бы этого очень хотели, – не самых приятных людей. С этими мыслями Слава и уселся на стул напротив Гуру, строго сдвинув брови, и их же он с присущей себе наглостью выплюнул старику в лицо, пользуясь дарованным ему правом шута («шута, Алиса, а не “клоуна”, блядь, что ж ты такая тупая, даже обзывательства повторить не можешь») на вседозволенность. Гуру оторвался от бумаг, сдвинул на нос свои умные очки-половинки, отечески улыбнулся и терпеливо, по пальцам, как дурачку, объяснил ему что к чему и куда. Оказалось, в деле есть сторонний заказчик, который и платит за всю веселуху. Какой-то богатый анонимный хуй, большой фанат Окси, да еще и сочувствующий идеям революции. Что это за покемон и как он мог с таким набором качеств существовать – большая загадка. Слава в этого сказочного персонажа поверил не больше, чем в Кришну. Под самый конец разговора Гуру добавил эту фразу, которая плотно въелась Славе в мозг:«Я не буду против…».
Слава тяжело вздыхает, трет пальцами лоб. Очень что-то все сложно. Надо было ему покивать Алисе и не задавать потом лишних вопросов, не копать дальше. Ей нужна была информация – ему денежка. Считай, попиздел полчасика на общеизвестные темы, смешал правду и слухи о Мироне Яныче в приблизительно равных пропорциях, чтоб даже детектор лжи не разобрал, – и все, заработал себе на месячный запас говяжьего дошика, если повезет, то и чуть с лишком. Ну, не красота ли, а? Только вот чтобы Славе перепала его копеечка, Алиса должна справиться хотя бы с первой частью квеста: Оксимирон должен опубликовать что-нибудь вразумительное. Это почти невыполнимо по двум причинам: первая – Оксимирон уже много-много лет ничего вразумительного не публиковал, даже когда что-то там писал, а вторая – кто-нибудь, блядь, может вообще объяснить ему, при чем здесь эта блядская Алиса, а?! Это что, очевидно только ему, что у этой мажорки ебучей нихуяночки не выйдет? Она, конечно, может трахаться с Окси, может компостировать ему мозг, может притащить сюда, но заставить его творить – это… —…вы бы хоть передали своему мифическому заказчику, — говорит Слава с усмешкой, — что он немножко оперой ошибся. Тут ему не Маяковский с чекисткой Лилей Брик, не «любовь — тяжкая гиря ведь», даже не близко… Гуру понимающе кивает на эту аналогию, впивается в Славу своим медицинским препарирующим взглядом. — Знаешь, если бы это был мой выбор, я бы поручил дело тебе. Мне кажется, ты чувствуешь суть вещей и, как писатель, хорошо бы понял нужды другого писателя… — Мирон Федоров не писатель, а беллетрист и медийный персонаж, — морщится Слава. — И мне почему-то кажется, что вы меня сейчас завуалированно пидором обозвали. — Слава, — осуждающе хмурит брови Гуру, а у самого смешинки блестят в глазах. — Так или иначе, если, как ты говоришь и как я тоже частично думаю, у Алисы с этим ничего не выйдет, просто знай: я не буду против… И моему мифическому заказчику, пожалуй, смогу объяснить ситуацию. — Против чего? — обескураженно вскидывает брови Слава, но Гуру только улыбается краешком губ в свою бороду и остается таковым. Дамблдор хуев. Славе как писателю, понимающему суть вещей, известно, что у каждого художника есть бензобак и ему туда что-то нужно подливать. Кому-то тоску и меланхоличных пейзажиков, кому-то гордость за Родину и бой барабана, кому-то действительно подойдет любовь, кому – семейная, а кому – такая, чтоб кишки от нее сворачивались и на стенку лезть хотелось. А вот кому-то, Оксимирону, например, нужна не любовь, у него про любовь, дай ты Боже, два текста, ему нужна чистая, без примесей, злость, нужна ненависть, нужна борьба. Борьба с кем-то равным или по силе превосходящим, борьба такая, чтобы вкус крови на губах, чтобы не на жизнь, а на смерть. Вот тогда у него глаза горят, тогда он сидит ночами напролет за письменным столом, стукает яростно по машинке, опрокидывает в себя шестую кружку кофе и попутно курит косяк, чтобы не съехать с катушек окончательно, тогда у него вкус жизни появляется, тогда он перестает ждать смерти как избавления от всего, тогда он… это Слава точно Оксимирона описывает сейчас? Честно говоря, Славу немножко так, легонечко совсем, еще потряхивает от их встречи. И коленочки у него дрожат, и дыхание замирает при воспоминаниях. В общем, Мирон Яныч произвел на него неизгладимое первое впечатление. И он, кажется, тоже чем-то Его Высочество зацепил. По крайней мере, Слава очень ясно видел, как постепенно его высокогорно-голубые глаза из ледников Арктики превращались в бурлящий Везувий. Наполнились чем-то, чем-то таким, чего в них давно уже не было и что им очень было нужно. Ну, это теория у Славы такая, что было нужно. Может быть, он так думает, потому что ему и самому нужно. Но, что поделать, Слава на Оксимирона уже столько всего написал, а все осталось без ответа, и нет надежды, что дальше этот ответ появится. Это как Деду Морозу писать и не отдавать письмо родителям. Слава уже смирился, казалось бы, но тут это алисино задание… Бля, а что? Слава мог бы вызвать эту ненависть, которая так нужна пустому окси-бензобаку, он это отлично умеет делать, можно сказать, профессионально, как критик себе этим на хлеб зарабатывает. Он мог бы устроить ему борьбу, противостояние. Не, секунду, о чем он сейчас думает вообще? Хочет отжать у ебучей дочки мэра задание, что ли? Или – хотя бы – первую его половину…«Я не буду против…».
Слава растирает бычок об ножку скамейки, встает и плетется к одному из выходов, тому, что выплюнет его поближе к его хрущевке. Идет по пустынным, заваленным мусором вонючим коридорам. По пути еще думает, но ни к чему конкретному не приходит. А в парадке дома пахнет тушеной капустой. — Мать, это от нас такой запах? — кричит Слава, стягивая кроссы в прихожей. — Славик, ты, что ли? Рано сегодня, — выглядывает мамино мягкое морщинистое лицо с кухни. — От нас, от нас. Кушать-то будешь? — Все съем, че положишь, и добавки возьму. Мама улыбается и снова исчезает за обоями в цветочек. Слышится звонкий топот босых пяток. — Слава, повезло тебе, я сегодня посуду мою. И завтра, и послезавтра, — обиженно говорит Сашка, только появившись в коридоре. — А че так, мелкая? — Да я вообще ниче… — сразу тянет она возмущенно, но тут ее перебивает мамин голос с кухни. — Она двойку за сочинение притащила. По русскому. Мне сегодня из школы звонили. Слава весело смотрит на сашкино насупленное лицо. Спрашивает вполголоса: — Че написала-то? У нее глаза начинают блестеть лукаво. Она подбегает, подзывает его наклониться к себе, сама встает на цыпочки и говорит почти на ушко. — Там была тема сочинения «Великий русский классик», короче. А я вместо Пушкина и Достоевского, — она начинает смеяться раньше, чем кончится шутка, щекотно фыркая ему в щеку, и сквозь смех отрывисто выдыхает, — я… написала про… про… про Хана Замая. — И ничего смешного, между прочим! — пытается перебить мама их общий громкий гогот. Уже сидя за столом, пока мама накладывает еду в тарелки, Слава подмигивает Сашке: «Не боись, малая, я помою», – она широко улыбается и тянется через весь стол, чтобы потрепать его по волосам. — Шура, ты ща компот локтем своротишь, кобыла такая-растакая! — Мам, ну сворочу, так вытру, че ты начинаешь?!.. Слава наблюдает за ними молча и тихонько улыбается себе под нос, наконец, расслабляясь. Когда он заходит в собственную комнату, та кажется ему темной, постылой и заброшенной, словно чужой. Мама явно тут повозилась в его отсутствие: кровать заправлена, на нее накинуто застиранное покрывало, на видных местах пыль протерта, куда-то делись десять пустых банок энергетика. Только на рабочем столе все так же – к нему мама подходить не решается, да и сам Слава, если честно, тоже. Там, под серым от пыли бюстом Сократа и какой-то кубической аппликацией, небрежно распласталась мертвая рукопись, написанная мертвым внутри автором. Слава назвал ее «Солнцем мертвых», потому что он любит отсылки, а еще потому что он мечтал бы назвать ее «Солнце неспящих», но для этого она должна была родиться живой. А она… Слава смотрит на нее равнодушно, будто это и не его работа, не его детище, идет к окну, распахивает с треском облупившейся краски. Снова курит. «…про Хана Замая». Слава усмехается. Вот ведь, учит он ее плохому, а. А она все повторяет, как мартышка. Когда-то давно они с мамой договорились, что он при Сане не курит, не пьет, не матерится и, упаси Боже, не упоминает о наркотиках. Потому что она его с открытым ртом слушает, и все, что они ни скажет, все для нее автоматически становится крутым и интересным. Саня, правда, тоже не дура, она довольно быстро выросла и все уже понимала, и «Ренессанс» ни пойми откуда доставала, а потом еще, шутя, Славе его же строчки цитировала. Иногда Слава даже останавливал себя, пока писал особенно жесткую, думал: «Малая же прочитает», – а потом, впрочем, сразу об этом забывал. Повторяя за ним, она даже заявила, что вырастет – будет критиком и писателем. Мама аж перекрестилась. Иногда Славе казалось, что это вообще единственная причина, почему он до сих пор не вздернулся: Саня же и это повторит. Слава смотрит на грязно-серые, как дворняга, облака, они всегда такие, говорят, из-за смога. Темнеет уже. Внизу кто-то пьяно переругивается и орет, кто-то роется в мусорном баке и кто-то разбивает бутылку вдребезги. А где-то там, где огни, на вершине растущей мрачно горы, рядом с уродливым храмом, один популярный писатель сидит в своей четырехкомнатной квартире, попивает виски, который стоит дороже, чем Славка заработает за год, и, наверное, даже думает: «Что это за долбоеб был сегодня внизу?». А долбоеб внизу достает свой раздолбанный мобильник, держащийся на скотче и добром слове, набирает номер. — Привет, Марин, ты, вроде, звала на вечер завтра в Семнашку? Не звала? Ну, значит, это я сам себя позвал. Так во сколько? Да не буду я улюлюкать, че ты меня за мудака-то держишь, посижу просто, послушаю… На что он там надеялся, – это и ему самому было малопонятно. Оксимирон, вроде как, в Семнашке давненько не появляется, зато там появляется Саня Рестор, а он такой простой парень, что из него, пожалуй, и выведать что-нибудь можно. В любом случае он же просто на поэтический вечер пойдет, это нихуя его ни к чему не обязывает, ничего еще не решено, может, он совсем передумает завтра, может, и не пойдет никуда… Он стряхивает пепел с выкуренной наполовину сигареты, тушит, кладет ее осторожно на подоконник и закрывает окно. Около семи вечера следующего дня он получает смс с незнакомого номера: «Лед тронулся», – понимает, что оно от Алисы, усмехается и решает, что стоит ему, пожалуй, пойти и проверить в какую там сторону у Оксимирона тронулся чердак, ой, лед, чем черт не шутит. И уже потом, глядя в презрительно-яростные голубые глаза и слушая уничижительный голос, он решает, что, блядь, давно уже все решил, и пиздец этому лысому мудаку, он его по стенке разотрет, и похуй ему вообще на все эти задания, он и бесплатно его может уничтожить в пыль ебучую, если с заданием не выгорит… В эту ночь Слава чувствует себя злым, выжатым до капли, но каким-то необычайно… живым?***
Мирон идет по темной подземной улице мимо какой-то скамейки, рассеянно скользя взглядом из-под капюшона по бессмысленно разрисованным цветастым стенам, по лежащим на земле черным мусорным мешкам. Странно, но это место как будто уже и не кажется таким отвратительным, когда знаешь, что кому-то есть до него дело. Вот бы и Мирону было. Он попросил Гуру дать ему возможность пройтись по Подгорью, тот воспринял это благосклонно. Может, посчитал, что так Мирон больше проникнется. По крайней мере, полутьма и мягкое эхо помогают думать. Мирон останавливается у маленькой пивнушки без двери, заглядывает внутрь. Распухшие небрежные лица, отрешенные от всякого несчастья, гогочущие, размашистые, с кроличьими глазами. Грешное «in vino veritas», нездоровый запах спирта. Эти люди… что скажут они Гуру, когда он захочет открыть на месте этой пивнухи больницу? Проголосуют за нее на общем вече? Поднимут свои дрожащие руки, гаркнут пропитым басом «согласен»? Мирон медленно качает головой. Помочь. Поди помоги тому, кто не хочет твоей помощи. И кому помогать ты тоже не хочешь. Это страшно, это стыдно. Ему должно быть жаль их. Мирон в испуге ощупывает свое сердце, проверяя, не окаменело ли оно за все это время на вершине, свежий горный воздух, должно быть, плохо влияет на сердца. Откуда Гуру только находит в себе это всепрощающее деятельное участие? Где черпает свое человеколюбие? Мирон не любит людей, не жалеет их, не прощает им. Может, потому что он не любит, не жалеет и не прощает себя… Может, все дело в том, что нельзя помогать другим, пока не поможешь себе. Бросать трос, стоя на краю пропасти. В буклете самолета всегда пишут: «Сначала наденьте кислородную маску на себя, а потом на ребенка». Мирон тянется за своей маской, но нащупывает только липкую паутину… Сперва спаси себя. Куда, Муса, ты поведешь народ, если и сам не знаешь, в какой край тебя занесло замыслом Божьим? На чем будешь строить лестницу в небо, если под твоими ногами лишь зловонная топь? Гуру просит написать его всего один текст, но даже ради этого ему нужно сделать невозможное – поверить. Только так можно заставить проникнуться читателей. И, значит, он должен поверить в то, что больницу не ограбят в первый же день ради спирта, что бесплатная порция еды не будет выблевана потом на улице, а ночлежка не станет наркопритоном. Поверить в то, что безумный старик действительно знает, что нужно этим людям, что делает это не в своих неочевидных интересах, а ради других, из этого «природного альтруизма», в реальность которого тоже необходимо верить. И, главное, – он должен поверить в себя. В то, что он действительно готов бороться за будущее несчастных и отверженных, в то, что не потеряет интерес на середине пути, в то, что он не испугается, когда его псевдоним раскроют и в его дверь постучат с ночным обыском. Поверить в то, что он снова может во что-то верить и за что-то бороться. Вера, вера… Она требует стольких допущений, а мир Мирона столь непостоянен. Есть ли в нем хоть одна константа? Хоть что-нибудь, позволяющее оттолкнуться от себя и собрать собственное потерянное мировоззрение по кусочкам? Есть ли хоть что-нибудь, в чем он уверен? Есть. Кажется, есть. Мирон замирает на месте, охваченный нахлынувшим приступом ужаса и восторженного трепета. Со стены на него смотрит деревянная табличка с криво выведенным на ней: «Редакция творческого объединения “Антихайп”. Иди мимо, хуесос». И рядом – дверь. Чуть приоткрытая. Вопреки надписи, приглашающая. Да, кое в чем Мирон уверен. В том, что хотя бы одному человеку во Вселенной не плевать на него, ведь он ненавидит его исступленной жгучей неиссякаемой ненавистью. В Славе Мирон уверен. Тот обязательно даст ему знать, если он снова выберет неверный путь. Мирон опускает руку в карман, нащупывает солнечные очки. Зачем он их взял? Мирон знал, зачем. Он чуть улыбается самому себе: какое милое совпадение. Вселенная явно любит его. Так, по крайней мере, у него есть железный неоспоримый солнцезащитный повод. Он подходит чуть ближе к двери с заметным волнением. Там слышны голоса. — …ты, сука, просто издеваешься надо мной, — вымученно стонет мужской хриплый. — Че я опять сделал не так, ну? Хули ты доебываешься–то до меня все время? — недовольно, неразборчиво и вяло отвечает ему голос повыше. — «Что сделал не так», блядь? Ты меня спрашиваешь, что… Светло, конченный ты уебок. Объебаться, когда дедлайн летит в пизду – охуительный профессионализм, нечего сказать. — Да хули нет? Я еще лучше щас текст заебашу, мне это вообще не мешает. Мне мешает только один больно приебистый старпер, стоящий над моим столом… — Ты попизди мне еще тут!.. Мирону немного неловко вмешиваться в рабочий процесс, поэтому он ждет, пока склока стихнет, и только тогда осторожно стучит в дверь несколько отчетливых раз. — Да-а-а-а-а? — тянет певуче и совершенно угашенно голос повыше. Оказывается, принадлежит он тому Ванечке, который доблестно тащил искалеченного Замая на себе до скорой в ту злополучную ночь. Он лениво поворачивается к двери, отвлекаясь от печатной машинки. — Добрый вечер. Надеюсь, не помешал, — Мирон чуть улыбается, пока стягивает капюшон. Ищет глазами, но больше в помещении никого нет. Само помещение очень небольшое, потрепанное, обставленное рабочими столами, уютно завешенное всякими бумажками-картинками, с разбросанной по полу бумагой, с легким журналистским хаосом во всем. Ванечка глядит на Мирона, никак не меняясь в лице, несколько раз медленно моргает. Потом запрокидывает голову на спинку кресла и истошно кричит: — Зама-а-а-а-ай! Единственная дверь в этой небольшой комнате раздраженно открывается, из неё показывается недовольное лицо Замая. Впрочем, надо отдать ему должное – выглядит оно намного лучше, чем в прошлый раз. Остались еще, конечно, желтовато-синеватые потеки, самые неприятные, не спешащие проходить. Кредит Замаю с таким лицом пока не дадут, но на улице уже шугаться не будут. Интересно, как у Славы там дела с выздоровлением? И где он сам вообще?.. — Чего тебе? — Замай грозно басит, не замечая присутствия постороннего. — Ты, кажется, прав, – мне нехорошо, — шёпотом говорит Ваня и переводит на Мирона охуевший взгляд. — Я… Я вижу Оксимирона у той стены. Замай, хмурясь, поворачивает голову, натыкается на него, вытягивает лицо: — Ебать. Господи, надо же, призракам мертвых отцов меньше удивляются. — Добрый вечер, — еще раз повторяет Мирон с улыбкой, которую он не может сдержать, глядя на этих двоих – просто-таки Джея и Молчаливого Боба подгорского разлива. Замай довольно быстро собирает мозги в кучу, сдержанно и вежливо произносит: — Здравствуйте, Мирон Янович. Какими судьбами? Он подходит, протягивает руку для простого короткого приветствия, Мирону нравится его теплая и крепкая ладонь, отчего-то она вызывает домашнее ностальгическое чувство. Умные блестящие глаза смотрят с любопытством и недоверием, но широкие плечи расправлены в жесте открытости, и легкая, немного лукавая улыбка говорит о радушии. Веселая помятая рубашка в узорчик так хорошо сочетается с помятым лицом – диву даешься. Мирон думает, что ему бы хотелось иметь такого редактора во времена своей нелегкой юности. А то ему попадались какие-то мудаки вечно. — Да я случайно оказался неподалеку, проходил мимо и решил… — объясняет Мирон, но звонкий голос Вани тут же перебивает его. — А Славы нет. Ваня, смешной и с мутным взглядом, высовывается из-за спины Замая, как воробушек, с детской непосредственностью склоняя голову на бок. — А с чего ты взял, что он к Славе? — Замай отходит к большому письменному столу, облокачивается на него, косится на Ваню строго. — По правде, я действительно к нему, — старательно скрывая разочарование в голосе, объясняет Мирон, зачем-то добавляет: — А где же он, если не секрет? По лицу Замая пробегает тень сомнения, он сдвигает брови, скрещивает руки на груди, начинает холодно и медленно: — Прошу прощения, это конфиденциальная… Ваня тут же вклинивается и быстро выпаливает как на духу: — На деловой встрече. Со спонсорами. Мирон усмехается самому себе. Вау. Со спонсорами, посмотрите-ка на этого делового парня. Ему становится гомерически смешно, когда он представляет Славу за переговорным столом в костюме, объясняющим стратегию развития «Ренессанса» на будущий год. Замая вот в это амплуа еще как-то втиснуть можно, но Славу… Замай тем временем недовольно поджимает губы. — Светло, ты не мог бы, например, помолчать немного? — ворчит он. — Да, а че я такого сказал? Тоже мне, тайна мировая, — разводит руки в стороны Ваня. — У всех есть спонсоры. — Это внутренние дела редакции, и не нужно о них болтать кому попало. — Это не кто попало, это Оксимирон вообще-то! — совершенно искренне возмущается Ваня, указывая на того ладонью. Мирону от этой фразы становится по-доброму весело. — Замай прав, я ведь не имею никакого отношения к вашей редакции, — приходится объяснять ему отеческим тоном. — Это мудрая позиция. Здравая предосторожность никогда не повредит. Ваня на это недоуменно надувает губы, как бы говоря Мирону: «ты на чьей вообще стороне, лысый?», – Замай же одобрительно кивает несколько раз. — Да, спасибо за понимание. Не всем оно дано. — Все мне дано, эй! — восклицает Ванечка оскорбленно и снова принимается тараторить. — Я просто думал, что когда один человек тащит другого бухого отпизженного человека к себе домой, они типа перестают быть чужими людьми, так? Или что, я не прав? Ты вот меня никогда даже трезвого и целого домой не звал! Люди женятся друг на друге за меньшее! И к тому же Слава его прилюдно выебал, угрозы от него теперь совершенно ника... — Ради всего святого, заткнись и начни работать над своим ебучим текстом! — гневно грохочет голос Замая, как камень, скатывающийся по крыше, даже Мирона слегка передергивает. На Ваню это, кажется, тоже оказывает эффект. Он резко затыкается, бледнеет и едва слышно бурчит, поворачиваясь к машинке: — Да ладно, ладно, я работаю, че разорался–то?.. Замай делает пару глубоких вдохов, его щеки, покрасневшие в одну секунду, снова возвращаются к привычному цвету, когда он смотрит на Мирона. — Прошу прощения, производственные моменты, — разводит руками он. — В общем, Славы пока нет, не будет ещё несколько часов. Не повезло – обычно-то он здесь сутками сидит, — Мирон чувствует, как у него дергается бровь. «Не повезло… Не повезло? Бывают же такие совпадения». — Может, передать ему что-нибудь? — А? — он выпадает из своих мыслей, рассеянно оглядывает пространство, вспоминая, зачем он здесь. — Д-да. Да, нужно передать. Вообще-то я зашел вернуть ему очки. Он забыл их у меня, когда… Ну, в общем, забыл. Пальцы достают из глубины кармана сложенные очки, на них, кажется, еще осталась пыль и запекшаяся капелька крови, Мирон их не чистил с того самого дня. В темном стекле отражается его собственное худое, бледное, измученное лицо. — Очки? А, ну да. Он думал, что потерял их, надо же. Отлично, оставляйте. Можете положить на его стол, это вон тот. Замай небрежно бросает жест в сторону скромного фанерного стола, Мирон мгновенно впивается в него взглядом. Разумеется, заваленный до упора, хаотичный, богато обложенный газетами и всякими мятыми бумажками, с жирными и липкими пятнами, с тремя недопитыми кружками кофе, с отрывным календарем, на нем дата прошлого месяца, с советским плакатом «Ночь — работе не помеха», с пепельницей, характерно пахнущей марихуанной. Мирон подходит к столу осторожно, будто стараясь не спугнуть хранящиеся в нем мысли и буквы. Смотрит, ничего не касаясь. Сверху лежит график публикаций, весь перечирканный, переправленный и в конечном итоге совершенно непонятный никому. Над ним висит бумажка с надписью «Д. Х.» и кучей цифр. Рядом записка, сделанная славиным лохматым хулиганским почерком: «Сборник рассказов «Солнце мертвых». Тема: смерть, разложение. Дата публикации: ??? Дописать еще один (?) Похуй, уже как можно скорее». Кажется, у Славы скоро выйдет книга, Мирон может представить себе, как сложно сейчас ее будет выпустить, теперь, когда ожидания людей на уровне небес. Новый король русской современной литературы. И как Слава, интересно, справится с этим? На похуизме, как и со всем, наверное… Взгляд Мирона вдруг цепляется за удивительно знакомую оранжевую обложку под бумагой, он чуть приподнимает ее, чтобы убедиться: томик Грамши. Надо же, а он свой как раз не мог найти, вот совпадение. Он прячет лицо в ладони и тихо смеется. Слава, блин… Боже, как давно он уже не смеялся. Мирон отнимает руки, оглядывается, проверяя, есть ли кому-нибудь до него хоть малейшее дело, или он может дальше продолжать разглядывать славин стол. Замай уселся за бумаги, держа в одной руке телефон, а в другой - ручку, ну точно серьезный редактор ни дать ни взять. Ваня отрешенно пялится в печатную машинку, ритмично нажимая пальцам одну единственную букву, кажется, «а». Мирон машинки не любит, давно от них отказался, но еще помнит, кажется, как с ними надо обращаться. Славина машинка не в лучшем виде: она вся истертая, в чернильных пятнах, чуть поржавевшая, недолюбленная. В нее вставлена бумага, и на ней даже что-то написано. Мирону приходится склониться и приглядеться: «Предательство». И под ним еще несколько слов: «Долг, доверие, война, Иуда, Брут, Кассий». Мирон тихо вздыхает. Не забыл, надо же, Мирон думал, что забыл, он сам уже почти забыл… Он робко кладет очки на середину стола, поверх бумаг, но почему-то не может оторвать от них пальцев. Стоит так секунду. — Я тут подумал. Если он не вернется сюда сегодня, я мог бы занести очки к нему домой, мне будет по пути. Мирон поворачивается корпусом к Замаю, тот отрывается от бумаг и отвечает ему непонимающим взглядом. Это он так смотрит, потому что предложение странное, или думает о том, откуда Мирон знает адрес? Ну, адрес-то, положим, сказал сам Слава, когда Мирон вызывал такси, а вот идея действительно вызывает вопросы. Благо у объебанного Вани вопросов нет. — А он не живет там больше, в том доме. Ему там угрожали, квартиру едва не спалили нахуй, так что… — Ваня! — рычит предупредительно Замай. — Я тебе клянусь, будешь пиздеть, я тебя… — Кто ему угрожал? Что случилось? — резко и громко перебивает Мирон, заставляя даже Замая замолчать на полуслове и смерить его удивленным взглядом. — О-о-о, да вы, товарищ, не в курсе, что ли? — вскидывает брови Ваня. — Не знаете, что ли, насчет Жигана и опровержения? — Опровержения? — тупо повторяет Мирон. — Ну да, конечно, опровержения. Когда Жиган этих двоих пиздил, он их с каким условием отпустил, ну? Чтобы они опубликовали опровержение! Так ты реально не знаешь? — Мирон механически мотает головой, и Ваня с восторженным выражением лица получившего лакомство песика отталкивается от стола и подъезжает к нему на своем кресле, Замай смотрит на это настороженно, но, видимо, не возражает. — Нихуя себе, ты в танке, что ли, эти три недели просидел?! Не знать такое! Бля, ну, короче, опровержение, да? Они же его написали. Замай сделал все, как надо, как те договаривались. А Слава, ну… Он, в общем, написал примерно следующее… У Мирона в голове ясно звучит голос самого Славы: «Хочу извиниться перед Жиганом за то, что говорил, будто он пиздит людей за слова. Это клевета и ложная информация, которую я не удосужился проверить перед публикацией. Но Жиган встретился со мной и объяснил всю глубину моего заблуждения, наглядно продемонстрировав мою ошибку. Поэтому со всей ответственностью могу заявить: Рома Жиган не пиздит людей за слова, нет. Он стоит и смотрит, как десять его парней пиздят людей за слова. Извини, Рома, сожалею, что обманул своих читателей и выставил тебя в лучшем свете, чем ты есть на самом деле. Не по-христиански вышло». Ему даже не надо представлять лицо Ромы в этот момент, оно и так стоит перед глазами, искаженное полоумной яростью. В горле пересыхает. Ваня продолжает говорить: — …ты прикинь. А мы никто не знали, он его мимо всех в типографию сразу отдал. Все охуели, конечно. Памятник ему уже начали выбирать на могилку. Тираж еще такой огромный вышел, это Жиган потребовал. И, ну, за что боролся – на то напоролся. Все узнали, что он трус ебучий… Но потом был пиздец, когда угрозы пошли. Славе-то на себя вообще похуй, но у него ведь мама, сестра… Он сам первое время в редакции жил, чтобы не… — Достаточно, — жестко отрезает Замай. — Так все обошлось? Или они его снова достали? — игнорируя приказ Замая, наседает Мирон. — Обошлось? Ну, как сказать. Пока он будет сидеть тут, все, конечно, будет нормально. Гуру–то его в обиду не даст, тем более бункер – самое защи… — Светло!!! — вот это уже реально угрожающий вопль, после которого Ваня может только пискнуть тихое «ой» и сползти под ближайший стол. Наверное, под ним Замай его и похоронит, судя по этому взгляду. — Вы не слушайте, Мирон Янович, этого нарика угашенного, у него пиздец какой-то в мозгах творится, несет хуйню всякую... Мирон бросает на Замая рассеянный взгляд. — Да вы не переживайте, я даже ничего не понял, — врет он с невозмутимым выражением. — Мне оно и не надо. Думаю, если я захочу встретиться со Славой, мы с ним найдем способ об этом договориться, верно?.. Так очки я оставлю здесь? — Оставляйте. Он потом заберет. Мирон бросает последний взгляд на славин стол, оставлять его в одиночестве как-то жаль, но сам Слава скоро вернется и, скорее всего, будет рад своим очкам, которые он так берег в тот вечер. Подивится, как это робот-Оксимирон-2008 снизошел до такой заботы. А пока… Мирон натягивает на себя капюшон, прощается с Замаем и Ваней, быстро выходит. Странное чувство, будто покидает родное домашнее место. Даже тоскливо будто. Один из людей Гуру провожает его наверх, тут уже стемнело и начался дождь. Мирон идет так, будто не замечает его. Идет мимо нищих серых хрущевок и безлюдных пустырей, мимо кучкующихся подростков и мусорных баков, мимо мокнущего под дождем белья на веревке, мимо бездомных собак и потрепанных больных голубей. Мрачный город взирает на него равнодушно, гора ведет все выше, чуть сбивая дыхание. Зажигаются огни, поют водостоки, люди спешат спрятаться в норки, лишь высовывают свои розовые носики из окон. Мирон идет не останавливаясь, по его лицу стекает вода, под ногами мелодично хлюпают лужи. Поднимается выше, к ухоженным многоэтажкам с цветами на подоконниках, к курортным кафе, к ресторанам, выдвигающим навесы для наружных террас, к храмам, дворцам и памятникам из туристических путеводителей, к прогуливающимся под одним зонтиком парочкам. И потом еще выше – к модным неоновым клубам, к панорамным окнам, к бизнес-центрам и банкам, к люксовым отелям, к витринам бутиков, к проносящимся мимо дорогим машинам с оглушительно долбящей музыкой. Когда он уже подходит к дому по вылизанной мощеной улочке, то вдруг замирает. Ведь там, под козырьком, в призрачной дымке дождя стоит она. Незнакомка. Мираж в пустыне. Вся сотканная из небесных материй и боли. В ее тонких пальцах дымится сигарета, в ее глазах – отрешенность. Она выглядит точно так, как когда он встретил ее впервые, – у ночного клуба, из которого он выходил на нетвердых ногах. Такси тогда подъехало сразу же, Мирон уже открыл дверь, но вдруг обернулся и увидел ее… Невероятное совпадение, случающееся один раз в жизни. Невероятное совпадение.«Все переплетено. В этом мире не бывает совпадений».
Мирон стоит под дождем, мокрый насквозь, держит руки в карманах, молча смотрит на нее. Она чувствует это, оборачивается, ловит его взгляд. Падающие капли сливаются в белый шум, город – в бесконечное серое пятно, на котором так ярко выделяется ее черный силуэт. Взгляд, взмах ресниц, зарождающаяся на лице улыбка. — Привет, — нежный шепот. Мирон тяжело дышит, не может сказать ни слова забившимся в глотку языком. — Здесь мокро, — капли срываются с ее ресниц, капают на алые губы. — Может, пойдем? Дождь бьется в агонии. Поцелуй «Влюбленных» Магритта отдает безысходностью.