ID работы: 8018502

Предопределено

Слэш
NC-17
В процессе
213
автор
Fornicis бета
Размер:
планируется Макси, написано 214 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
213 Нравится 157 Отзывы 58 В сборник Скачать

VI. «Девочка-пиздец». Часть 3

Настройки текста

«Своеволие — это презрение или сопротивление идеям, которые не согласуются с нашими собственными. Своеволие — это презрение или…»

      Вены голубые и скользкие, мягкие, как черви, как спущенные струны. Они бухнут, мечутся, ноют, умоляя нарушить их природную целостность, похуй чем — бритвой или иглой. Лучше бритвой, но игла тоже подойдет, если только в ней растворенные глянцево-мерцающие грязновато-аспидные пороховые гранулки вещества, которое местные называют «углем».       «Углем», потому что целый кристалл выглядит точно как остывший уголек, только холоднее на ощупь. Небольшого кусочка хватит, если всю ночь долбить в одного, а стоит он в десять раз дешевле, чем верхний гор, и в пять раз дешевле, чем нижний. Поэтому гор местными считается развлечением для элиты. Но, блядь, никто не откатится обратно к гору, если попробует уголь хоть раз. Это как после БДСМ снова трахаться в миссионерской позе. Это как единожды заюзав наркоту, на всю оставшуюся жизнь вернуться к обыденной трезвой реальности, не испытывая сожаления. Невозможно.       И невозможно, единожды вмазав по вене, не сделать этого снова. Потому что шприц, входящий в трубу сосуда, это все равно что сперматозоид, оплодотворяющий яйцеклетку, — так зарождается другая жизнь внутри твоего собственного организма. Самостоятельная жизнь венозной системы. Вены вдруг просыпаются, обретают сознание. Отныне они отделены от мозга и его контроля, вольны делать все, что им вздумается. Со временем они совсем обнаглеют. Будут ползать змеями по телу, сдавливать мышцы жгутами, рано или поздно они доберутся и до самого мозга, оплетут его клубком и начнут душить. Но пока, после одного раза, они еще не так сильны, пока они умеют только нашептывать искушающе: «может быть, еще раз? что от этого будет? может быть, еще раз? мы будем осторожны, мы все контролируем, может быть еще раз? глупо отказываться, если есть возможность, может быть…».       Если не знать, что это вены, можно принять этот шепот за собственные мысли. Слушаешь ты их или нет, осознаешь или нет — это неважно. Они все равно победят, ты сделаешь, как они скажут. Вены — самые коварные паразиты, потому что от них никак не избавиться, их не вывести, они — часть тебя самого.       Часть тебя паразитирует на остальном тебе, забавно. Так выглядит физически воплощенное саморазрушение.

«Энтропия — это мера беспорядка, хаоса. Все во Вселенной движется от порядка к растущему беспорядку. Например, если поставить кляксу в тетради, чернила расползутся по бумаге, стремясь от состояния упорядоченного к состоянию беспорядочному…»

Девочка завороженно смотрит на стремительно разбегающееся по белому влажное пятно, впервые в жизни понимая, что оно никогда уже не станет чернильной каплей и не вернется в банку, что ее тетрадь никогда больше не будет чистой снова, и липкий экзистенциальный ужас охватывает ее…

«За испорченную тетрадь и неаккуратность, мадемуазель, Вам придется написать пятьдесят строчек перед ужином».

      Человек тоже стремится к энтропии и хаосу. И она — целенаправленнее, чем кто-либо.       Того барыгу звали Шахтер. Было две версии почему. Первая — в подземке он занимал помещение, над которым висела старинная табличка «Шахтерская». Вторая — он всегда брал на встречу с новыми клиентами заряженный снаряд с углем, который кто-то нежно называл «вагонетка» (а вену — «тоннель»), пытаясь склонить их к употреблению. Ее не пришлось долго уговаривать. Она сама позвала этого типа, надеясь, что он предложит.       Уголь нужен был ей, чтобы отвлечься от гора, ей нельзя было сидеть на нем слишком долго, чем дольше — тем меньше она могла себя контролировать. Пришлось даже совсем завязать на несколько дней, как только она почувствовала подступающий приступ удушья. В Подгорье почти все переходили на уголь: дешевле, вставляет круче, привыкаешь дольше, побочек меньше. Находка во всех отношениях.       Вообще-то она не собиралась снова ставиться по вене, нет, она не собиралась, но почему-то позвонила именно Шахтеру, зная, с чем он придет, и, встретившись с ним, согласилась почти сразу, только ради успокоения своего мозга спросив, как скоро она заработает себе зависимость на этой хуйне. — Не парься, малышка, — сизо прохрипел он, — ставься сколько хочешь, от него ваще нет привыкания… Только это, кароч, в толчке шприц не оставляй: Саня такое не любит…       И нет, она не собиралась реально ставиться по вене в тот вечер, тем более в женском туалете Семнашки, но писатель не приходил слишком долго, — невыносимо, мучительно долго. Короче, все получилось так, как получилось. Она нисколько не жалеет об этом. Так ей захотелось.

«Своеволие — это презрение или сопротивление идеям, которые не согласуются с нашими собственными».

      Первое физическое ощущение: с потолка накрывает волна. Теплая, мягкая и тихая, как в набранной ванне, она нежно отрывает от физического мира, она забирает и уносит все грязные спутанные мусорные мысли, очищает от всего. Повиснув в этой ласковой теплоте, она чувствовала себя так, как, наверное, чувствует младенец в околоплодных водах. И двигалась тоже как в воде: плавно, чуть заторможенно, ощущая приятные мурашки по телу. Все вокруг светилось священным светом, и она тоже светилась изнутри, будто бы она — чистое божественное создание, будто бы она — полноценная часть Великого замысла, чего-то большего, чем она сама, чего-то осмысленного, чего-то хорошего. Живого.       И будто бы та гниющая пустота, обнаруженная ею в себе когда-то давно, еще в глубоком детстве, которая жрала и мучила ее непрестанно всю жизнь, будто бы она, наконец, заполнилась этим светом, бесконечной любовью и непосредственным детским счастьем. И отныне она была целой. Даже трещины, расколы и царапины стерлись, будто всего дерьма никогда не случалось. Нет-нет, словно оно случилось, но потом время обернулось вспять, и все опять стало нормально. Упорядоченно.       Словно она — чернильная клякса, снова собравшаяся в каплю и упавшая в общую банку чернил.       Никогда прежде она не испытывала ничего даже близко похожего на это. Почти мистический экстаз. Блаженство Святой Терезы. Лучшие полтора часа ее ебаной жизни.

«Пойми, мы с отцом пытаемся дать тебе все самое лучшее…»

      Тогда дай мне шприц с мутной черной жижей, мам. Он осчастливит меня в тысячу раз больше, чем все то, что вы пытались сделать для меня. Разве ты не видишь в этом иронию? Это же так смешно. Дай объясню. Нет, нет, слишком смешно…

«Безответственность — это позиция человека, который не хочет взрослеть».

      Когда начало отпускать, она поняла, что вся ее жизнь разделилась на «до», «после» и «во время». Нет, не так, — жизнь была только «во время», а «до» и «после» — это только ее суррогат, искалеченный, жалкий и неполноценный, во всем уступающий оригиналу. Мертвый по сути своей. О том, что она мертва, она догадывалась давно, ей порой казалось, что она умерла еще тогда, в другой теплой воде, потому что с тех пор жизни у нее и не было. Но ее потрясло и ужаснуло другое: оказывается, она все-таки может быть живой. И теперь, когда ее плоть вновь постепенно холодела, трупно коченела, когда внутренний свет безвозвратно гас и пустота начинала сосать, и трещины снова расползались, когда волна уходила, омывая мертвую душу, приготовляя ее к обряду, ее волновало только одно: «когда я стану живой опять?».

«Ученые вживили крысе в мозг электроды, которые стимулируют центр удовольствия при нажатии на рычаг, и дали возможность крысе самой на него нажимать. Впоследствии крыса только и делала, что жала на рычаг, забыв о пище и воде, и, в итоге, умерла от истощения. Неужели хоть кто-нибудь из вас хочет прожить свою жизнь, как эта крыса?».

Она единственная из круга, кто поднимает руку.

      И вот, она снова оказалась в храме, столько времени спустя. Ангельский голос с неба читал псалмы — посредственные стишки про любовь. В воздухе разливались благовония — аромат марихуаны. Наконец пришел пастор, от него пахло потом (он усиленно молился) и виски (он так сильно страдал за грехи человеческие), он был горячий и преисполненный жизнью. Она исповедовалась ему, говорила искренне, как давно уже никому не говорила: «Мне кажется, что я мертва внутри».       Он смотрел равнодушно. Протянул руку и небрежно вытер пальцем масло с мироточащей иконы.

«Я понимаю, что ты чувствуешь, дитя. Каждого верующего могут посещать эти грешные мысли. Но Бог есть и он тебя слышит. Ты ведь мне веришь?».

Она завороженно задерживает дыхание.

«Я — твой пастор. Ты должна верить мне».

      Следующие три дня прошли вместе с писателем. Снова гор. Писатель каждый раз ломался, потому что ему нужно было написать какой-то там раунд на какой-то там «литературный баттл», который они придумали вместе со Славой в тот вечер. Но в итоге каждый раз он все равно сдавался и долбил. В чем смысл этого их баттла, она не понимала, другие мужчины просто пиздят друг друга, а не пишут поэмы в газетках. Но у этих, дохуя творческих, было что-то свое, им нельзя было «просто» или «как все». Глупо.       Впрочем, ей было насрать на все это. Свою часть работы она уже настроила и отладила, все двигалось согласно плану: писатель ее обожал и делал то, что она скажет, она знала, что ночами он тайком пишет какой-то рассказ о ней (он часто заходил в спальню, подолгу смотрел на нее, притворяющуюся спящей, будто запоминал мельчайшие детали, а потом шел работать за свой стол). Баттл только сперва вызывал у писателя блеск в глазах. Потом он, кажется, начал понимать, что про Славу ему сказать-то особенно нечего, ничего он о нем не знал, и уж тем более не знал, как сделать ему больно. Просил приносить ему из Подгорья выпуски «Ренессанса», она даже заебалась ходить: Слава зачем-то штамповал по две-три штуки в день, у него было весьма сомнительное чувство меры. Писатель сидел на кресле, сосредоточенно хмурился и пытался вытянуть из плохо пропечатанных на дешевой газетной бумаге буковок славину душу. Алиса сидела на подоконнике, курила и думала об угле.

«Мы признали, что мы бессильны перед нашей зависимостью… »

      Не проходило и пары часов, чтобы она не думала о нем. У нее осталось маленькое черное пятнышко от укола, похожее на кляксу, почти незаметное, она иногда трогала его и вспоминала приход во всех красках. Все тело начинало дрожать в такие моменты.       На четвертый день она шла утром со свежей порцией антихайповского дерьма, но вдруг, почувствовав что-то, остановилась не доходя до двери. Рядом с домом писателя стояло три человека, все с фотоаппаратами и наглыми крысиными мордами — долбанные журналисты. Пришлось разворачиваться, потому что если только она попадет в объектив, и отец узнает, что она здесь, а не там, где должна быть, то… « — …Швейцария, на берегу озера, 5-звездочный класс обслуживания, персональный подход, СПА-терапия, свежий воздух… — воркует консультант.       — Это все прекрасно, но мы ведь здесь не отель выбираем. Давайте уже к главному.       — Да-да, разумеется. Главное, что Вам и Вашей дочери гарантируется полная стопроцентная конфиденциальность, можете быть совершенно спокойны…».       Небольшое расставание с писателем определенно было только на пользу: чем реже он ее видит, тем больше будет любить. Но находиться в Подгорье оказалось почти невыносимо. Уголь был буквально на каждом углу, а ее желание ширнуться снова росло с каждой минутой. Гор совсем переставал спасать от навязчивых мыслей. К ней вернулась привычка кусать губу, и к тому же начали потеть ладони. Но ничего, она держалась, все было нормально.

«Шаг 1. Мы признали, что мы бессильны перед нашей зависимостью. Признали, что наши жизни стали неуправляемы.

Шаг 2. Мы пришли к убеждению, что только сила, более могущественная, чем наша собственная, может вернуть нам здравомыслие…»

Они все сидят в кругу и повторяют это хором, как кучка дегенератов.

      Ей нельзя было юзать уголь снова, потому что она понимала, что это психологическое, так что еще раз — и все, больше себя она уже не сдержит. К тому же был еще один очень важный фактор, почему ей нельзя было подсаживаться на новое дерьмо сейчас…       « — …и, думаю, ты осознаешь, что на протяжении выполнения этого задания тебе необходимо оставаться чистой. Совершенно чистой. Это ответственная работа, Алиса, зависимость не должна помешать тебе выполнить ее. Ты обещаешь мне, что этого не произойдет?».

Она уверенно кивает несколько раз, глядя Гуру прямо в глаза.

«Я верю в тебя, девочка».

С ее ресниц срываются слезы благодарности. После этого обещания, ровно через 25 минут, она будет снюхивать дорогу гора со стола. Она могла бы и раньше, но до Светло было 24 минуты ходьбы.

       Вены скулили, просили пищи, и она принялась расчесывать предплечье ногтями, на нем оставались розовые следы. Еще появилась тахикардия, психосоматическая. Кажется, скоро вернутся и панические атаки. В целом, ничего сверхъестественного, она знала, как со всем этим справляться. Ведь так?

«Шаг 3. Мы приняли решение препоручить нашу волю и наши жизни заботе Бога, как мы его понимали…»

      Нет, до этого она еще терпела этот сектантский бред, но теперь все. Никакого, блядь, Бога.       Ее отношения с Богом не менее сложны и запутанны, чем отношения с отцом.       « — …как вообще складывались ваши отношения с отцом в детстве? — спрашивает доктор на французском с немецким акцентом.

Она молчит.

      — Я только пытаюсь понять исходные причины, которые привели вас в эту точку. Вы не доверяете мне?

Она молчит.

      — Не доверяете только мне или вообще всем мужчинам?».

…вкрадчивый шепот: «Ты должна верить мне».

Горячие пальцы скользят вниз по тоненькой девичьей шее.

«Я — твой пастор. Ты должна верить мне...»

      Мужчины — просто животные. Они совершают 90% преступлений, связанных с физическим насилием и 99,5% изнасилований, это реальные данные анализа криминального насилия, которые она прочитала во французском научном журнале. Большинство мужчин думают исключительно членом и совершенно не контролируют свои сиюминутные желания. Те же мужчины, которые все-таки умеют использовать мозг, понимают, что единственная ценность в жизни — власть, и доверять им — уже опасно для жизни…

«Вернемся к вашему отцу…»

      Нет, ни слова об ее отце. Ни слова…       Она в холодном ужасе смотрела на вибрирующий телефон, на маленьком синем экранчике которого светилось: «Номер не определен». «Номер не определен»… Не так много людей в этом городе, у кого не определяется номер. У нее быстро стучало сердце и сбивалось дыхание, только через несколько долгих секунд она смогла взять себя под контроль, протянуть дрожащую руку и поднять трубку. — Здравствуй, — зазвучал в трубке глубокий мягкий голос и, помедлив, добавил с усмешкой, — Алиса.       Она облегченно выдохнула. Все в порядке, это только Бисмарк (он просит не называть его этой милой кличкой, и лучше его не раздражать теперь, но кто мешает ей так думать?). — Пожалуйста, расскажи мне про этот «баттл», который обсуждает весь город…       Бисмарк был обеспокоен тем, что к баттлу приковано слишком много внимания, а он не может его контролировать. Ведь, о какая драма, может случиться так, что писатель проиграет! И что же тогда будет? (да ничего не будет, как будто в реальной жизни это влияет хоть на что-то, давно прошли времена ритуальных боев). Но нет, Бисмарку это так важно. Бисмарк растит своего Мессию — безупречного, сияющего, управляемого. А раз так, то… — Он должен победить, — твердо произнес голос Бисмарка. — Он и так победит. Судей подбирает его друг — кто из них станет голосовать против? — ответила она скучающим тоном. — Нет, ты не поняла. Он должен победить гарантированно и без каких-либо вопросов к своей победе. Он — король литературы в Горгороде, это должно оставаться так. Так нужно. — А как же смена власти? — усмехнулась она издевательски.       Бисмарк тяжело замолчал на пару секунд. Затем добавил: — Разберись с этим, Алиса. Как можно быстрее. — Jawohl, mein Führer! — съязвила она, но он этого уже, кажется, не услышал, в трубке повисли долгие протяжные гудки.       Она громко вздохнула и прикрыла глаза. Господи («не поминай имя Господа всуе!»). Как же они все ее заебали…       Бисмарк со своим заданием и своими великими планами. Со своим «разберись с этим», со своим «как можно быстрее», со своим мерзким довольным жизнью лицом, непрестанно напоминающим ей о прошлом и о загранице. Еще так недавно она могла придавить его к полу одним каблуком, а теперь от него зависит ее будущее? Идиотизм…       Гуру со своим халатом и своими благовониями. Со своими многозначительными фразами, со своим сканирующим взглядом, которым он считывает человека за секунды, от которого кровь холодеет в жилах. И со своим «ты сможешь привести мне его еще раз, когда это все закончится?». Конечно же, блядь, сможет, она же мамочка за ручку его везде водить…       Сам писатель со своим слащавым нежно-тоскливым взглядом, со своим навязчивым тихим голосом через телефонные провода. Со своими идеалистическими воззрениями подростка, со своим безграничным доверием желторотого птенца. Со своими отвратительно-мягкими поцелуями ее шрамов, со своими излишними и ничего не требующими прикосновениями. Со своей ночной писаниной, за которой он перьевой ручкой вырисовывает образ той, кем она никогда не являлась, и со своей совершенно идиотской наивной верой в то, что такая она и есть.

«Ты идеально подходишь под его вкус. Он с ума сойдет. Только постарайся не привязываться к нему слишком сильно…»

      Это просто смешно. Привязаться к нему? Влюбиться в него? Абсурд. Она забудет о нем в ту же минуту, как получит деньги.       И Слава… Черт, он казался ей не таким раздражающим, как остальные. Поэтому она и взяла его в союзники, хотя, в сущности, он не то чтобы был ей сильно нужен, а все же с союзником веселее. Но зачем же ему понадобилось выдумывать этот баттл? Не сиделось спокойно? Сложно понять, что именно у него в голове, будто между ним и миром — непроницаемая лакированная поверхность. Но отчего-то он производил впечатление человека, которому можно доверять. Может быть, от того, что в его вызывающе вскинутой голове, сощуренных глазах и ленивой ухмылке, она видела собственное, сильно искаженное в этой непроницаемой лакированной крышке гроба, отражение. Как будто, предчувствовала, что под ней, внутри, все та же гниющая пожирающая пустота.       

«Так значит, Алиса. Это настоящее имя?»

      Хороший вопрос… « — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, почитай про Алису! Я хочу про Алису! — умоляет девочка, чуть не плача.       — Но послушай, сегодня очередь твоей сестры выбирать сказку.       — Она всегда выбирает про принцесс! Я не люблю про принцесс! Они глупые! Она такая же глупая, как эти принцессы…       — Не говори так, это некрасиво.       — Если не будешь читать про Алису, я скажу папе, что ты плохая, и он поменяет тебя».       Вздор, Слава был ничем не лучше, разве лишь немного смышленее. Наверняка он такой же, как остальные. Раньше она всегда подходила к каждому человеку, который был ей нужен, так, как учил отец: выясняла скрытые мотивы, искала информацию, вынюхивала болевые точки. Но теперь ей было слишком скучно этим заниматься, она и без того никогда не ошибалась. Славой, как любым мужчиной из отсталого подвида тех, что не стремятся к власти, управляют только две вещи: секс и деньги. В пользу этого говорит то, как он все время смотрит на ее губы и как легко он согласился с ней сотрудничать, когда услышал про плату. А, значит, они договорятся. У каждого из них есть своя цена, денег Бисмарка вполне хватит, чтобы удовлетворить их обоих. Во всех смыслах.       Вообще, Бисмарк платил достаточно, чтобы она жила следующие несколько лет так, как ей захочется, и больше ни от кого не зависела. Разве что не с таким шиком, как раньше, но ей это и не нужно было, больше нет. В жопу элиту с их пустым мозгоебством, с их понтами и жалким гором. Раньше у нее был план, который она придумала еще в Швейцарии, план о том, как ей начать жить совершенно самостоятельно, вдали от своей ебанутой семьи и дворцовых интриг. Быть нормальной, впервые… Но нет, теперь ей не нужна и эта заурядная жизнь обычного человека. А нужно только одно — уголь. Много угля. И много денег, чтобы никогда не думать о том, как достать новую дозу. Это и есть настоящая независимость от всего, от всего этого ебанного материального мира.       Звучит как идеальная жизнь.       Вот бы она скорее случилась… Ей не хватает для этого только денег. В кармане у нее остались лишь несколько купюр от проданных часов и еще немного из того, что ей небрежно давал писатель, никогда не считавший деньги. Этого не хватит ей и на несколько дней той самой идеальной жизни.

«Шаг 4.Мы глубоко и бесстрашно исследовали себя с нравственной точки зрения…»

      Она стояла и смотрела в зеркале на растрепанные волосы, которые растрепал кто-то, кто думал членом и не контролировал свои сиюминутные желания. Она облизнула палец и стерла с носа несколько крошек черного порошка, который уже не давал ей ничего, кроме легкой веселости. Она открыла помаду и жирно подвела свои искусанные губы бордовым, надела черную куртку, чтобы спрятать старые шрамы, красноту и новое драгоценное темное пятнышко, о котором знает только она. Смазала ямочку между ключицами каплей парфюма. Окинула себя долгим критическим взглядом.

«Маленькая красавица. Настоящая принцесса. Вот папа сейчас удивится!»

      Она ухмыльнулась сама себе. Развернулась и вышла из чужой комнаты в темный подземный коридор, заваленный мусором и одинокими листками антихайповской газетки. « — Ну ладно, расскажи, как ты там устроилась?       — Плохо. Мне здесь не нравится. Я хочу домой… В воскресенье родительский день, вы приедете ко мне?       — Пока это невозможно, милая, ты сама знаешь.       — Я не знаю, я ничего не знаю. Я хочу, чтобы папа приехал. Пожалуйста, пусть приедет. Скажи ему, чтобы приехал. Пожалуйста, мам… Я же его дочь, почему он, блин, не может просто приехать ко мне хотя бы на час?! Почему?..       — Перестань. Он не может просто оставить свою работу и поехать к тебе в другую страну, это невозможно, брось эти разговоры.       — Ясно.       — Милая, ты ведь не будешь творить какие-нибудь глупости, чтобы показать ему, как он не прав, верно?       — Конечно нет, мам… Разве я когда-нибудь так делала?».       Слава сидел за рабочим столом в пустой редакции, больше тут никого не было. Он выглядел точно как какой-нибудь наркоман в местном рехабе.       Однажды она попала в такой по чистой случайности, пробыла там всего несколько дней, пока сотрудники искали ее родственников. Было забавно потом смотреть на их смертельно-бледные лица, когда они отвязывали ее примотанные к кровати полотенцами руки, и вели к большому черному авто, стуча зубами от страха. Но она никому не рассказала про удары наотмашь, издевательства или обливание холодной водой, нет. Не рассказала, потому что, в сущности не видела в этом ничего плохого, по крайней мере, все это было лучше и правильнее, чем последующая Швейцария с ее психотерапевтами в кожаных креслах, цветочными клумбами, термальными водами и бессмысленными ритуалами в общем кругу. Было там, правда, и то, что она успела возненавидеть всем сердцем — строчки. Прямо как в детстве, только еще хуже. Приходилось часами сидеть без сна над бумагой с ручкой и выводить одно и то же, пытаясь не свихнуться при этом. Это была какая-нибудь странная фраза, вроде:

«Безответственность — это позиция человека, который не хочет взрослеть».

      И Слава теперь будто бы писал свои строчки, склонившись старательно над столом, размашисто бросая буквы на лист. Вид у него был такой, будто он несколько дней провел на амфетаминовом марафоне и его до сих пор держит: бессонные синяки, лицо цвета застиранной больничной простыни, одной из рехабовских, и лихорадочные дерганные движения. Он все писал и писал, не замечая ее присутствия, писал с каким-то исступлением, преодолевая боль и судорогу в руке, которая, она по себе помнила, неизбежно появляется, когда выводишь строчки достаточно долго.       Любопытно, какую фразу из скудного арсенала его заставили писать строгие смотрители? В чем он виновен? А впрочем, она и так знает, все на поверхности:

«Своеволие — это презрение или сопротивление идеям, которые не согласуются с нашими собственными».

      Своевольный. Такой же, как она.       Что ж, тогда они должны понять друг друга…

*

      Она подходит неслышно сзади, мягко проводит пальцами по славиным немытым спутанным волосам на затылке и кладет руки на его ссутуленные плечи. От этой невинной ласки Слава вздрагивает, резко задирает голову, испуганно глядя на нее своими большими сонными мальчишескими глазами. Ей нравится беспомощное выражение замешательства, с которым он смотрит. Вскидывает брови недоуменно, морщит лоб и хрипло выдыхает: «Ты че?». Ты че… Поэт, критик, не лезет за словом в карман. Ты че — м-м, музыка для ушей. Может, она поспешила со смышленым? — Просто соскучилась, — мурлычет она любовно, наклоняется и коротко игриво целует его в макушку.       Боже, какое смешное охуевшее лицо у Славы в этот момент, она еще долго будет вспоминать. Как забавно он запоздало дергается из-под ее рук, как ерошит свои волосы, тщетно пытаясь вытряхнуть из них липкий вязкий след поцелуя. Она смеется, он обиженно хмурится. — Какого хуя ты зде… — вполне резонно начинает Слава, но она ловко перескакивает сразу на ответ. — Я по делу, — он бросает на нее скептичный взгляд, она лишь улыбается и доверительным шепотом добавляет. — Надо поговорить насчет вашего баттла с Окси.       Это волшебные слова, после которых он ни в коем случае ее не пошлет, как бы ему ни хотелось. Только поглядит волком, вздохнет и подожмет губы: ему слишком интересно, слишком важно. Проделав все вышеобозначенное, Слава поднимается со стула, сонно потягивается так, что краешек его изношенной кофты задирается на животе, сообщает, что он «сейчас», и уходит в дверь переговорной, плотно закрыв ее за собой. Тактическое отступление. Ну что ж, ей тут тоже найдется, чем занять себя.       Она грубо отпинывает ботинком от стола коробку с вываливающимися из нее нераспространенными номерами их помоечной газетки, отодвигает дешевенький скрипящий стул и склоняется над славиными строчками-черновиками. Стоит хоть посмотреть, сможет ли это победить писателя, или у Славы и так нет шансов, вдруг ей даже усилий прикладывать не нужно. Ну-ка.       Закусив губу, она старается разобрать славин уродливый почерк больного дислексией пятилетнего ребенка. Слизывает буквы с бумаги, как кровь с ранки, и это доставляет странное, малопонятное ей самой вампирическое удовольствие.

*

      Слава стоит, непонятно скрючившись, засунув свою большую голову под коротенький кухонный кран настолько, насколько это возможно. Ледяная вода жжется, губы судорожно ловят воздух, но мысли, наконец, начинают двигаться, как личинки в застоявшемся цветущем вонючем бассейне его мозга. Первая мысль отчего-то: запереться здесь и не выходить к ней. На полном серьезе, у него тут имеются две оставшиеся горбушки от батона, кусок колбасы и таежный мед мишиной бабушки, то есть, день в осаде он вполне сможет высидеть, а там уж придет кто-нибудь из своих и прогонит ее (или она — его, тут как повезет, животный закон). Не выходить, потому что, если выйдет, то обратного пути не будет, если выйдет, то — неизбежность.       Ничего хорошего от этого «надо поговорить» Слава, разумеется, не ждет: Алиса, как банши, — дурное предзнаменование. «Насчет вашего баттла с Окси». Да блядь… Вариантов, о чем она хочет ему сообщить, было несколько, но самый вероятный из них — самый худший, самый… страшный? Страшный, ага. Наверное, если бы сейчас из комода в углу выскочил боггарт, завидев Славу, он превратился бы в отмену их с Оксимироном баттла.       Ну а чего еще он хотел? Чудес не бывает, как однажды сказал ему мудрый забулдыга в ночном переулке, предварительно стрельнув мелочи, такому человеку сложно не доверять. Еще тогда, сидя в Семнашке после их жаркого (страстного) разговора, откинувшись на барную стойку и тяжело дыша, Слава думал о том, что, вероятно, ничего из этого не выйдет. Что-нибудь сорвется, сломается, что-нибудь безвозвратно пойдет не так. Потому что это только в книжках бывает, чтобы Бог в виде льва приходил на стол для заклания к Белой Ведьме, а в жизни так не работает, в жизни Боги болеют, уезжают в срочные командировки, хоронят скоропостижно скончавшихся родственников и вообще «что вы ко мне пристали? какое еще заклание? не видите — я занят, я Бог, у меня много дел, мне не до этих ваших, как их там…».       И у них, конечно, должно было быть точно так. Оксимирон должен был передумать, ничего бы ему за это не было, у него ведь биполярка (эта болезнь маленьких пытающихся привлечь к себе внимание девочек), все уже привыкли к его странностям. И Слава бы даже, может, принял отмену баттла с христианским смирением, но ему жалко было тех шести дней, которые редакция «Антихайпа» проработала не покладая рук, вернее, пальцев. Работали все, даже те, кто уже давно к ним не захаживал, работали с истовым, почти религиозным вдохновением, как стахановцы, так, что пулеметный грохот печатных машинок сотрясал все подземелье, работали, забыв про сон и отдых, вбивали свои самые колкие, как заточка, мысли на бумагу, вынимали из каретки и, причмокнув губами, довольно тянули: «ну, это будет разъе-е-е-еб». Нет, Славе было не жалко своего времени, ему никогда не бывает его жалко, но тех шести дней, которые вся редакция была уверена, что победа над врагом уже близко, Слава Оксимирону не простит. Нет, не простит. И еще больше не простит то, что он сам на секунду поверил этим пылающим голубым глазам, и ему показалось, что все возможно, даже чудеса. За это Оксимирон поплатится особенно. За это Слава его просто разъебашит. Благо у него на примете даже есть подходящее для случая оружие…       Слава выключает кран, выпрямляется. С волос стекает вода (надо бы их состричь нахуй, не по-пацански уже). Мокрый сверху свитшот он с себя стягивает, вытирает им голову, как полотенцем, швыряет на диван, достает новенькую толстовку из коробки с мерчем (ни ебаться — мерчем! их собственным мерчем! дожили…). Новенькая толстовка сидит, как влитая, и Славе даже жаль, что после разговора с Алисой ее, наверное, придется выкинуть: пропитается негативной энергией. Знакомая гадалка говорила, что такие вещи сжигать потом надо, а пепел в ямку закапывать.       Его мутит, как при интоксикации. Синяя вязкая бессонница покоится в мешках под глазами, мягких и вспухших, стоит надавить — и она брызнет наружу, склеит намертво веки, отпустит лишь через несколько часов. Седьмой день нормально не спит уже, пиздец. Вот и лечь бы ему тут на диванчик пока, вздремнуть, и, если посчастливится, то уж не просыпаться. И не слышать ничего этого про Оксимирона и баттл, и не видеть этой мерзенькой бордовой ухмылочки, не чувствовать это ядовитое разъедающее прикосновение губ к макушке… Почему она? Почему именно она? Скажи ему это кто угодно другой, ему было бы в неисчислимое количество раз проще. Но это она. А у него каждый раз, как он ее вблизи видит и особенно, как она его трогает, чувство такое гадостное возникает, что просто жить на свете не хочется. Так запереться и не выходить? Ну что за чушь. Алиса же не военкомат: долго бегать от нее у Славы не получится.       Последний раз он останавливается перед дверью. Спрашивает: готов? Отвечает: нет, не готов. Чувствует себя, как картежник перед входом в казино, который наверняка знает, что карта сегодня не пойдет и он проиграет все деньги, но обратного пути для него уже нет. И он дергает за ручку.       Дверь еще не успевает открыться, как его внезапно озаряет: «сука, черновики забыл убрать». И, конечно же, она нависает над ними, как коршун, мацает своими когтистыми пальцами, как педофил нежные щечки пухлого ребенка, оскверняет, растлевает. Слава недовольно поджимает губы и зачем-то останавливает взгляд на выгнутой белой шее.       «У змей шеи, кажется, должны быть немного длиннее», — только и успевает подумать он.

*

      Он застает ее врасплох, но к этому «врасплоху» она, конечно, полностью готова. Стоит, облокотившись о стол, откинув голову ровно так, чтобы открыть выступающие бледные ключицы и особенно выгодное в такой позе изящное декольте черного платья. «Скучающе» опустив пышные ресницы, «рассеянно» приоткрыв бордовые губы. Делает вид, что его здесь нет. А он есть, и он опирается плечом на дверной косяк, разглядывает ее, тяжело вздыхает, молчит, но недолго. — Юридический вопрос, — начинает Слава, лениво растягивая, — вот если дочка мэра читает мой текст перед публикацией, это уже можно считать государственной цензурой?       Она усмехается про себя. О, кажется, в ком-то опять проснулось остроумие? Ну-ну. Снова про «дочку мэра», никак не успокоится, думает, что ее это задевает. Самое неприятное, что в этом он прав. — Тогда тебе пришлось бы переписывать, если ей не понравится, — подхватывает она. — А ей не нравится?       Она отрывает глаза от черновиков, смотрит на Славу с необходимой многозначительностью. У него влажные, смешно торчащие перьями волосы, посвежевшие и даже румяные щеки, и, о! — новая толстовка. В случае со Славой то, что он надел ради нее новую толстовку, можно считать неприкрытым флиртом.       Нравится ли ей? Как сказать. Славин текст одновременно возбуждает и отвращает до рвоты. Это как… как оральный секс во время менструации. Или как мастурбация на умершего недавно партнера. Мерзко и притягательно. Точно как сам автор.       Нравится ли ей? О да, ей нравится. Но вслух этого не скажешь, это испортит всю игру. — Думаю, она бы нашла к чему придраться, — произносит тягуче и возвращается к бумагам, — например, вот это. «Нет ничего живучее, чем жид». Ай-ай, какой антисемитизм. И разве «жид» не под запретом?

«…«жидом» нельзя, — со знанием дела изрекает Слава — ее наемный низкооплачиваемый консультант по делам Оксимирона, восседающий на продавленном кресле, — евреем можно, но, впрочем, лучше бы эту тему вообще опустить. И насчет шнобеля… не советую. Кажется, ученые все-таки доказали, что нет прямой связи между длиной носа и длиной члена, так что это не комплимент…».

— Только когда пытаешься завоевать его симпатию, — поясняет он. — А ты не пытаешься?       Слава морщится пренебрежительно, и это значит, что она попала в точку. — Ты поговорить, вроде, хотела? — Так и есть, — она выпрямляется, окидывает редакцию беглым взглядом. — Где остальные? — В отпуске после интенсивной работы, — чудно, значит эти придурки им не помешают. — У нас объявлен «день тишины», типа как перед выборами… Единственными в Горгороде честными выборами, кстати, — замечает Слава с тонкой ухмылкой и проходит внутрь, останавливаясь у чьего-то чужого неприбранного стола. — Надеешься в них выиграть? — Надеюсь? — переспрашивает с усмешкой. — Нет, не надеюсь. Я выиграю, это же объективный факт. Смысл надеяться, что солнце взойдет на востоке? — Самоуверенно, — мило улыбается она. — Но только ты, наверное, не знал, что в выборах шансы на победу не пропорциональны количеству выпущенных агиток.       Она выразительно смотрит на стоящие по всей редакции коробки с газетами, которые так и не вышли из — как там выразился Слава? — писательского лона, не нашли своих читателей и остались лишь экологическим укором безответственным создателям, убившим зазря столько древесины. Напечатали столько, что не смогли избавиться от этого — н-да, теперь-то понятно, почему андеграундная литература столь неприбыльна, они просто понятия не имеют как вести бизнес. Но Славу это все, кажется, совершенно не смущает. — Это для веселья, — отмахивается он. — А для победы у меня есть вот это, — кивает на бумажки со своим текстом позади нее. — Не маловато? У Окси вот есть его непререкаемый статус, например. — Пока, — назидательно поднимает палец Слава и выдавливает из себя фальшивую улыбочку. — Так ты не рассматриваешь даже минимальную вероятность проигрыша?       Она усаживается на его стол, а Слава медленно мотает головой, поясняет немногословно: — Я не эзотерик.       Какой самоуверенный. Ну точно политик перед выборами. Только оппозиционный, который не наберет больше 4 процентов, а строит из себя все-таки невесть что. Ну-ну. Даже его иллюзии разрушать как-то не хочется. — Жа-аль, — тянет она, отворачивается, тихо и загадочно произносит куда-то в сторону. — Потому что проиграть тебе придется.       Тут же опять косится на него, ей слишком хочется видеть. Недоумение уже не такое яркое, Слава куда лучше себя контролирует. Хмурится, потом поднимает брови и издает протяжный мычащий звук, который перетекает в бесцветное: — Требует пояснений.       Конечно требует, солнышко. И все они к твоим услугам.       Она коротко рассказывает про их заказчика, не посвящая в подробности, упоминает, что он связывался с ней и что — … он хочет, чтобы ты проиграл в баттле. Гарантированно. Разумеется, мы найдем способ компенсировать тебе…       Еще не дослушав ее, Слава щурится, скрещивает руки на груди и злобно дергает челюстью.

*

      …Проиграть. В баттле. Оксимирону. Слава. Должен. Проиграть. В баттле….       Эти слова настолько абсурдно ставить рядом, что они даже не хотят собираться в одно цельное предложение.       Слава не может проиграть в баттле Оксимирону. Не может, даже физически не может. Не может, и все.       Просто когда-то, тысячелетия назад, когда в небесной канцелярии кем-то очень мудрым писалась всеобщая книга судьбы (вот тебе и не эзотерик), там было кристально ясно и неоспоримо написано: «Карелин В Федорову М в лит бат проиграть не может тчк» и поверх стояла непреложная печать с подписью: «Утверждено. Б-г». Все человечество всю свою историю жило в соответствии с этой книгой, и вот теперь какой-то выскочка, «заказчик», возомнивший себя главнее, решил взять и отменить высший закон. И почему-то именно на нем, на Славе. Сам Слава с этим категорически не согласен. Но партия сказала «надо», да? И комсомол не может ответить: «хуй».       Видимо, Алиса сегодня играла роль его личного О`Брайена. Она должна была убедить его, что дважды два — пять, что свобода — это рабство, что он может проиграть в баттле Оксимирону и что все, во что он верил, чем жил и с чем боролся — все это всего лишь незначительный бесполезный ширпотреб, который можно каким-то образом «компенсировать», будто моральный ущерб.       Что его Священная война — ничуть не лучше, чем другие, и что Гроб Господень вполне можно заменить награбленным мелким барахлом. Что его проигрыш в баттле вовсе не уничтожит его, как творческую единицу, и не лишит его любого уважения к самому себе, а станет так, просто маленьким пятнышком на его репутации, которое при желании, можно закрыть галстуком и его даже будет не особенно видно, и он с ним спокойно сможет жить. Что вселенная не рухнет, если он проиграет, и что злые полубезумные болезненные глаза затравленного предчувствующего поражение Оксимирона — не самое лучшее, что он только увидит в своей жизни.       Она будет долго и упорно убеждать Славу во всех этих, казалось бы, совершенно парадоксальных вещах. Пока Слава не поймет, что, в общем-то, всегда был внутренне с ними согласен, и что ничего страшного и нарушающего весь порядок мироздания в его проигрыше не будет. Что, в конце концов, плохого в том, чтобы побыть немножечко конформистом? Стать очередным примером, подтверждающим правило? Ведь выигрывать — удел королей, а удел шутов — быть повешенными на столбе за неудачную шутку. Вот он, истинный миропорядок, а вовсе не та дурацкая книга, в которой все записано, откуда он вообще эту книгу взял? Может, ее и вовсе не существует.       Слава подумает так, и Партия снова победит. Она всегда побеждает, это неизбежно. Исход предопределен. Слава уступит, у Алисы О`Брайен найдутся такие аргументы, которые наверняка сломят его упорство, если не пряники, так кнуты. Да, так все и будет, он сам это понимает.       Но Слава не был бы Славой, если бы, выбирая между гарантированным, простым, облегчающим жизнь и тяжелой бессмысленной заранее проигранной борьбой, не выбирал бы второе.       Он делает свой ход в этой партии, где у него только пешки, а у противника — только ферзи. Он сжимает зубы, как собака, у которой отбирают палку, и твердо выдыхает одно единственное: — Нет.       Ну, конечно же, это идиотизм, а все-таки… Можно ведь победить и пешками. Если только твой оппонент совершенно не знает правил игры.

*

      Лаконичное «нет» вызывает у нее раздражение. Признак идиотского бараньего упрямства, которое можно переломить только силой. Но Слава, конечно, не идиот, с ним реально договориться. Она изгибает бровь и терпеливо уточняет: — Что «нет»? — Нет, я не проебу баттл Оксимирону.       Именно это ты, блядь, и сделаешь, Славик. Неужели неясно? Ты же умный мальчик, не ерепенься.       Слава отводит взгляд, нащупывает на столе чей-то чужой погрызенный карандаш и начинает вертеть его в пальцах. В этом различается едва уловимая неуверенность и растерянность — занять чем-то руки, сконцентрировать внимание. Жест вызывает у нее хищную ухмылку. Запах страха, превосходно. — Очевидно, проебешь, — говорит она со снисходительным спокойствием, — потому что в противном случае ты испортишь все задание и… — Похуй на задание, — немного нервно пожимает плечами Слава, — оно меня не касается. — Да неужели?       Она резко отрывается от стола, подходит с грациозной неспешностью, пристально глядя на свою будущую жертву. Жертва пытается скрыться за тростником похуизма, но ничего у нее не выйдет, охотник уже слышит, как испуганно бьется ее сердце. И они оба знают, кто кого поймает. Она останавливается, не доходя пары шагов. — С кем именно ты хочешь испортить отношения, — понижает голос с намеком на угрозу, — со мной, с Гуру или, может, с заказчиком? С последним особенно не советую, он, повторюсь, один из… — Один из самых влиятельных людей в Горгороде, я с первого раза понял, спасибо, — огрызается Слава. — Если ты, конечно, не пиздишь насчет него. — Хочешь проверить?       Ей весело, потому что ее забавит мысль о противостоянии Бисмарка и Славы. Это могло бы быть зрелищно, феерично, но и трагично для последнего, как бой лучшего римского гладиатора против безоружного раба. Впрочем, Бисмарк не признает никакой жестокости, кроме неизбежной, и предпочитает другие способы воздействия на людей. Но, может, за своего драгоценного обожаемого писателя он бы повоевал, писатель же для него особенный. Только сейчас нечего об этом и думать. Он сказал «разберись с этим», и если она не разберется сама, значит, она проиграет. А она терпеть не могла его понимающую покровительственную улыбку и это великодушное: «ну ничего, у всех бывают промахи». Как будто он пытается так сделать вид, что он лучше нее, или даже скорее, лучше отца…       Слава сводит брови и ничего не отвечает. Упрямится по-детски. Пожалуй, нужно его вытаскивать из-под его уютного одеяла с машинками. — Мне кажется, мы начали не с того, — ласково тянет она и подходит еще чуть ближе. — Давай лучше обсудим, что ты можешь получить взамен. — М, так один из самых влиятельных людей в Горогороде еще и предлагает мне приятные условия? Надо же, какой нонсенс, — раздраженно закатывает глаза он, по обыкновению намекая на что-то неконкретное. — Капитализм, который ты так ненавидишь, предполагает взаимовыгодный обмен, Слава. Так что, может, не будешь строить из себя моралиста и просто скажешь, чего ты хочешь? Это так же просто, как письмо Деду Морозу написать.       Она протягивает руку и мягко перехватывает нервно крутящийся карандаш из славиных рук, Слава не сопротивляется, отдает. Она нарочно мимолетно касается его длинных артистических пальцев, ей всегда нравились красивые большие мужские кисти, чувствует, как он ступорно коченеет от этого, как часто при их физическом контакте. Забавно, что он всегда позволяет себя трогать, даже, когда ему неприятно (значит, не так уж и неприятно?). Она проникновенно заглядывает в его глаза с напряженно сузившимися зрачками. Какой милый, смущается. Невинный, как семинарист. Ей всегда хотелось выебать семинариста…

*

      Так… Че происходит? Какого хера ей надо? Че ей сделал карандаш? Почему она стоит так близко и глядит так томно, с каким-то, прости Господи, почти вожделением?..       Слава так неловко не чувствовал себя с тех пор, как его одноклассница пыталась признаться ему в любви и поцеловать в щеку, а он, известный валенок в романтических делах, этого не понял и стебал ее ровно до тех пор, пока она не убежала в слезах в школьный туалет. Алиса, конечно, вряд ли убежит, и вряд ли даст убежать ему, а ему хочется, это лучше, чем стоять с ней в радиусе интимной зоны, в которую он ее вообще-то не приглашал. У Оксимирона чудовищно странный вкус на женщин. Его возбуждает моральное насилие или что? Тогда их совместный баттл предстает уже немного в другом свете…       Чего Слава хочет? Ему нужно определиться с жанром происходящего, чтобы ответить впопад.       Например, если это дешевая мелодрама, то Слава должен гортанно зарычать: «тебя», подхватить Алису под бедра, повалить на стол и страстно облизывать, изредка прерываясь на то, чтобы напомнить ей, что она «грязная шлюха», или нахально вопросить: делал ли нечто подобное достопочтенный Мирон Яныч. Выебать женщину Оксимирона — и так звучит как полный сюрреализм, а, имея в виду, что это Алиса… Слава бы лучше с самкой богомола переспал, чесслово, и то безопаснее.       Если это героический эпос, Слава должен гордо вскинуть голову, встав в свете божественных лучей профилем, и заявить: «Я хочу только справедливой победы», и, может быть, уже этой самой ночью, когда он будет возвращаться домой, несколько красивых людей в костюмах, весьма впечатленных его принципиальностью, решат выразить свое почтение к нему, используя для этого тупые, режущие и огнестрельные предметы, потому как Слава, весьма героически, но все-таки перешел дорогу кому-то влиятельному. Звучит героично-реалистично, как история из новостных хроник любой горгородской газеты.       Будь это документальная драма Слава бы устало выдохнул: «Хочу, чтобы ты отъебалась от меня и дала мне закончить раунд», потому что это было чистейшей жизненной правдой.       Но, в конце концов, Слава решает, что это еврейский политический анекдот и с искусственной развязностью отвечает вопросом на вопрос: — А что ты можешь мне предложить?       Он ухмыляется, думая о том, что продолжать так можно будет достаточно долго, оттягивая момент, когда Алиса его сожрет, какие все-таки евреи хитрые люди, такую хорошую штуку придумали. Алиса, кажется, чуть в меньшем восторге. Вероятно, она предполагала, что, раз она стоит так близко, что он слышит ее дыхание, то он выложит ей свои сокровенные желания на блюдечке? Но и это бы ей не помогло, потому как его сокровенные желания вступают в явный конфликт с самой сутью ее коммерческого предложения. Все, чего хочет Слава, на слове «проиграть» заканчивается, а не начинается.       Алиса чуть отстраняется от него, так что становится полегче дышать, склоняет голову на бок, спрашивает с легкой надменностью: — Деньги?       Слава решает, что еврейская линия не должна его подвести и продолжает гнуть ее с бесцеремонной невозмутимостью: — Сколько? — Скажем… Миллион. — Пф, — мигом выходит обескураженный воздух из славиных легких, отказываясь дальше возиться во всем этом, на его место с тихим свистом приходит новый и задерживается чуть дольше нужного, пытаясь понять куда ему дальше идти, потому легкие перекрыты в связи с наглой террористической атакой: в них бросили бомбу с кричащей надписью «миллион».       Миллион, ну, действительно, какой пустяк. Слава в хорошие месяцы в «Антихайпе» зарабатывал тыщ сорок, в плохие — уходил в минус, значит, за среднее можно принять двадцать. А в последнюю неделю из-за баттла им начали приходить хорошие рекламные заказы, большую часть денег с них Замай пускал на покрытие долгов и развитие редакции, но все-таки сто косарей Славе, как главному добытчику, на руки выдал. И, насколько Слава мог вспомнить, это были самые большие деньги, которые он заработал своей творческой деятельностью. Качественная литература не приносила Славе дохода, а вот некачественный проигранный баттл вполне мог обеспечить его на пару лет, надо же. На два года запереться дома, никуда не выходить, чисто работать над новыми книгами — да-а-а-а, практически мечта… Звучит так же невероятно, как любая хорошая мечта.       Слава понятия, блядь, не имеет, что отвечать. Ему таких предложений никто никогда не делал. Максимум, что ему предлагали, это уйти с работы по собственному. Был бы здесь Замай, он бы верно все рассудил, посчитал и посоветовал бы ему. А у самого Славы с деньгами было очень плохо все. Он даже, когда «Поле чудес» смотрел никогда не знал, что выбирать: приз или деньги. Приз или деньги, а, Слав? Вот он — вопрос, достойный Гамлета. Пафосно, с замиранием: «Быть или не быть?.. Приз или деньги?..».       Слава понятия не имеет, что отвечать, и именно поэтому он, как всегда, отшучивается с едва заметной улыбкой: — Алых роз? — Чистых, — невозмутимо отвечает ему Алиса деловым тоном. — В руки. Сразу после того, как я получу деньги за первую часть задания.       Видимо, надо соглашаться, пока она не передумала и не вернулась к угрозам. Но Славе почему-то так весело играть в гаденького вопросительного еврея, что он просто не может удержаться. — Где гарантии, что у тебя получится заставить его что-нибудь опубликовать, еще и в ближайшее время? — доебывается придирчиво, как он это любит.       Алиса тяжело вздыхает и смотрит на него, как на неполноценного, который не догоняет самых очевидных вещей. — Ты же его видел, — выдыхает она со скучающей леностью. — Он сделает ради меня все что угодно. И, уж конечно, опубликует что-нибудь из своих почеркушек. Все ради любви. — Любви? — прыскает Слава. Смешная шутка какая. Только вот Алиса, кажется, на полном серьезе.       Даа ла-а-а-адно, кмон. Оксимирон же не такой долбоеб, чтобы влюбиться, ну прям влюбиться, в первую встречную телку, которую он пару недель знает, ну. Он же не совсем конченный. Может, она слишком буквально принимает это вульгарно-ритуальное «только тебя» и «до гроба»? Может, Оксимирон еще и скрытый блестящий актер, носатый Казанова, вон желтые газеты все время ведь пишут про его любовные похождения? А может, он перестанет об этом, блядь, думать, какая ему, нахуй, разница?! Он же не прыщавая старшеклассница, чтобы его личная жизнь Оксимирона волновала, да?       Его должно волновать только то, что у него кончаются подходящие по контексту вопросы, а значит, скоро ему придется прекращать игру и отвечать что-то вразумительное. А вразумительное Слава совсем не готов. — Можешь хотя бы примерно сказать, почем нынче стоят Оксимироны и их новые публикации? — деликатно обставляет Слава, он вообще-то против того, чтобы лезть в чужой карман, но очень любопытно, и, к тому же, нужно же Алисе перед кем-то хвастаться.       Формулировка ей, кажется, нравится, она игриво протягивает: — А ты хочешь купить себе одного? Всю жизнь копить придется. — Могу же я хоть помечтать? — все еще держится он. — Помечтай, конечно, — она кивает одобрительно, и добавляет, как что-то незначительное. — После публикации заплатят пять. И еще часть после одобрения Гуру. — Охуеть, — вырывается у Славы к алисиному удовольствию. Блядь. Вот жеж… В вопросительную игру проиграл.       Пизда, кто-то платит пять лямов только чтобы почитать новое говнотворчество Мирона Яныча, вот нихуя себе. Это ж до чего людей надо ожиданием довести? Это ж до чего нужно быть ебанутым, чтобы платить пять лямов и даже не за все задание, а только за часть?! Пять лямов за Оксимирона — это просто… просто… Пиздец. Мир, в котором кто-то платит пять лямов за публикацию Оксимирона, однозначно обречен. Славе надо съебывать на свою планету.       Пять лямов по горгородским меркам это небольшая квартирка чуть ниже середины горы в тихом районе, это приличная школа для Сани, это нормальный отпуск раз в год для мамы, это пара купюр в кармане, а не мелочь на ладошке. Пять лямов в Горгороде это целая нормальная жизнь. Для кого-то. А для кого-то — один вторичный претенциозный текст, банальность на повторе, шрифтом с засечками, под которым написано: «Мирон Федоров». Так и живем, братцы. Так вот и живем…       У Славы в голове, что-то щелкает. Он слишком хорошо понимает, что это, и у него даже холодеет в животе. О, нет-нет-нет, это же очередной «гениальный» план. И как хорошо, как четко сложился в этот раз, даже жутко — верный признак того, что что-нибудь он не продумал, не учел, потерял. Надо бы остановиться и все продумать. Но детальки уже собрались, скрепились друг с другом и механизм уже начинает двигаться, несмотря ни на что. Зря Слава в детстве играл в стратегические настолки и решал задачки на логику, ой, зря, теперь и сам себя пугает…       Да неужели так можно: когда у тебя одни пешки, ходить конем? Есть такое в правилах? Но в подгорских шахматах из правил только одно:

«делай, что хочешь… и будь, что будет».

*

      Слава выглядит слишком потерянным, и ей на секунду кажется, что он совсем поломался. Жалко парня: такой высокий статный русский богатырь, а сломать его сумела одна маленькая семизначная циферка. Незначительная, как для нее, ради пяти миллионов она бы в это даже ввязываться не стала. Но Слава о такой цифре вряд ли слышал вообще где-то, кроме уроков математики.       Она терпеливо выжидает, пытаясь поймать устремленный внутрь себя взгляд серых, с голубинкой, глаз, но тщетно: радист с позывным «Гнойный» больше не выходит на связь. Ей это быстро надоедает: сколько можно? над чем тут еще думать? — и она кладет руку ему на грудь, прямо на новую блестящую надпись толстовки — «Antihype», чтобы привлечь внимание. — Так что? — спрашивает с нажимом.       Слава медленно моргает, смотрит сначала на ее руку, а потом на нее. В его радужках кишат и возятся какие-то странные беспорядочные мысли. Помолчав еще минуту, он облизывает губы и негромко выдыхает: — Интересное, конечно, предложение, Алиса Мэровна… Но миллион, я, пожалуй, брать не буду, — она напряженно щурится, но Слава медлит и добавляет. — Я возьму все пять.       У нее вырывается короткий и веселый смешок. Забавный парень, с чувством юмора, хоть и своеобразным. — Очень смешно, Слава. Теперь давай по существу. — Я не шучу, — сообщает он негромко, как будто сам себе еще не веря, размышляя вслух. — И, ставлю сотку, после нашего баттла Мирон Яныч точно что-нибудь опубликует. Во-первых, маркетингово удачное время — столько хайпа, он такое не упустит. Собственно, этого бы хватило, но, предположим, во-вторых: у него будет необходимость высказаться и отрефлексировать свое послебаттловое положение. А раз так, то я, можно сказать, это задание и выполнил. Значит, и деньги заслуженные…       Это перестает быть забавным. У нее настороженно дергается бровь, когда она стискивает в руке ткань его толстовки. Сдерживаясь, шипит: — Ты что, совсем ебнулся? Кто, по-твоему, даст тебе эти деньги? — Заказчик, — не долго думая, отвечает Слава. — По просьбе Гуру.       Понятно, пациент отъехал. Потерял всякую связь с реальностью. Что там за хуйня у него в голове происходит под этим транквилизаторно-непроницаемым ебальником? Бредовое состояние, зовите врача. — И с чего бы ему так поступать? — спрашивает она даже сочувственно, как у психически больного, но в голосе все равно проскакивает металл. — Очевидно, потому что он сам сказал: «если Алиса проебется, я бы отдал это дело тебе». Так что… он будет не против, — усмехается Слава на последних словах скорее самому себе, будто вспомнив шутку.       Ей становится душно и холодно одновременно. Живот втягивается внутрь, болезненно сжимаясь. Дело принимает хуевый оборот. Она опускает руку, которая держала его за толстовку, и убирает ее в карман куртки, чтобы незаметно было, как сильно она впивается острыми ногтями в ладонь.

«… если Алиса проебется, я бы отдал это дело тебе».

«Я верю в тебя, девочка».

      Душно. — Ты ходил к Гуру? — вдруг произносит она низко, тоном генерала, обращенным к дезертиру. — За моей спиной?       Слава пфыкает протяжно, как породистая лошадь, выгибает брови неровными дугами. — Что-то не припомню, чтобы я обещался отчитываться тебе за свои передвижения, — выплевывает он надменно.       Не обещался. Никто не давал никому никаких обещаний.       

«Не доверяете только мне или вообще всем мужчинам?»

      Не давал. « — … ты обесял, обесял, обесял! Ты обесял покатать, обесял! Обесял!       — Да что ты? Ну и где же тогда наш с тобой подписанный договор?       — Дагавол?       — Договор. Если нет договора — считай, и не было никаких обещаний. Понятно?       — Но папа…       — Что поделать, принцесса, такова жизнь. Уж лучше учись этому сразу…»       Впервые за долгое-долгое время отец так явственно появляется в ее голове, со своим прекрасным низким бархатным голосом. Тяжело дышать. Слава теперь, осознав, что все сложилось, взирает на нее отчего-то так презрительно и холодно. Почему? Ведь он похож, так похож на…       Неважно, неважно. Нужно выбираться из этого, она не может проиграть. Не может, и все.       Она склоняет голову на бок, к своему теплому острому плечу, произносит с фальшивой ухмылочкой: — М-м, вот как. Так ты, выходит, будешь лгать своему вождю? Я ведь еще нигде не проебалась.       Даже наоборот, все складывалось слишком прекрасно, как по нотам. Будет глупо, если сейчас какой-то аккорд невпопад внесет диссонанс в гармонию. Будет еще глупее, если выскочит какой-то ничего не соображающий ошалелый кот, пробежится по клавишам и угробит весь концерт. — Да неужели? — Слава улыбается ей даже ласково. — А разве вы не договаривались, что ты не будешь употреблять?       Невозможно, он все знает. Гуру сказал ему. Сказал, все сказал, как он мог?.. Но разве же это причина для него? Ведь гор же не помешал ей, только помог. Впрочем, если Гуру только ищет повод, чтобы заменить ее Славой — то, конечно, здесь он его и найдет…       А Бисмарк? Он не позволит им. «Ты идеально подходишь…». Она нужна ему. Нет, не она, ему нужен только результат. Если он поймет, что Слава может справиться лучше… А он может? Он может. Умный мальчик. Держащий себя под контролем мальчик…       Но писателю ведь она нужна. Нужна, нужна, нужна. Он смотрит на нее, пока она притворяется, что спит, он пишет о ней… А на утро она видит в его кабинете лишь смятые листы. И только один раз была целая стопочка, аккуратно любовно сложенная в стол.       «…ты что-то писал?» Кивает.       Он тогда как раз вернулся от Гуру. Конечно, он писал о Гуру, о его идеях… Он тогда впервые увидел Славу. Конечно, он писал о Славе, о его наглых доебах… Так, выходит, она сама их…       Слава, видимо, чувствует, что победа близко. У него горят глаза. У него вызывающе вскинут подбородок. Как тогда.       Она познакомила их, потому что это показалось ей забавным. Бросить двух бойцовых петухов в клетку друг к другу, посмотреть кто кого победит (она ставила на Славу).       Но еще ей на долю секунды подумалось, что Славе было бы приятно все-таки быть представленным Оксимирону, о котором он знает все, но ни разу не видел его вблизи. Что это будет прекрасным бонусом к его оплате. Что б она еще хоть раз подумала хоть что-нибудь в этом роде. Что б еще раз…       Она подается вперед, прижимается к нему близко, так близко, что трется голой ногой о ткань его джинсов, что касается грудью его руки, и даже чувствует, как он рефлекторно вжимается в стол. Он выше и ей приходится чуть приподняться, чтобы с улыбкой ласково выдохнуть ему в лицо: — Какой же ты мудак, Слава.       Он пожимает плечами равнодушно: — Не отрицаю. — Не думала, что предательство в твоем репертуаре.       От этого слова в нем что-то меняется, будто по щелчку. Брови дрожат и грозно сдвигаются к переносице, веки сужаются, уголок губ приподнимается в злобной гримасе. — Предательство? — враждебно проговаривает он, но все еще пытаясь придать этому вид иронии. — Ты о чем вообще? Я тебе ничего не обещал, так что не сваливай на меня свои проебы.       А-а, вот, задела. Каждый хочет быть хорошим человеком и никто не хочет называть вещи своими именами. Это хорошо, что его хоть что-то задевает, что не все еще он выжег своим сарказмом. — Не боишься холода? — издевается она дальше. — В кругу предателей, говорят, прохладно. — Отъебись, — отвечает он, мило улыбаясь.       О, нет. Не так просто. Теперь ей хочется только одного — довести его. Довести так, чтобы он сдался, показал себя, надавить на больное, чтобы ему было так же хуево, как и ей, ведь они так похожи, правда, Слава? Только он, в полную противоположность ей, теряется от ее прикосновений, замирает и никак не может ее оттолкнуть. Боится? Или скрывает, что ему нравится? Давай проверим, Славик, давай проверим. — Ты же не думаешь, что я дам тебе просто забрать у меня часть моего гонорара, да? — она ластится к нему, нежно воркует, скользит руками по толстовке, различая под ней напряженный торс, обнимая за талию, бесцеремонно вторгаясь в личное пространство и расшатывая его. Слава на это лишь поджимает губы, опускает глаза и отворачивает голову. — Я бы, конечно, не пожалела их для тебя, Славик, но мне слишком нужны эти деньги…       Он фыркает. — Нужны деньги? — язвительно переспрашивает в сторону. — Ну так возьми их у своего отца. Или он не одобряет твои новые увлечения? — Не смей… — только успевает процедить она, но Слава это игнорирует и продолжает с яростным глумливым весельем, иногда искоса на нее поглядывая. — Какое, должно быть, пиздецкое разочарование, а? Растишь вот дочь, воспитываешь, одеваешь в красивые белые платья. А она потом, вместо того, чтобы светить еблом с бомондом на фуршетах, долбит гор с обоссанными подгорскими торчками и барыгами, тусуется в местных богомерзких клубах, распродает твои дорогие подарки и трахается за бабки с тощим носатым жидомассоном…       Почему-то у него сейчас лицо такое красивое, бледное, с острыми скулами, глаза сверкающие, мрачное злорадство ему удивительно идет, особенно в сочетании с лихорадочным запалом помилованного висельника. — Что дальше, Алис, м? — продолжает он с упоением. — Чем еще будешь себя развлекать? Заполнять свою пустую, лишенную нахуй всякого смысла жизнь? Снова начнешь ставиться по вене? Или, может…       Она не выдерживает. Это слишком, слишком, слишком… Он говорит так, будто знает ее, знает лучше, чем кто-либо. А она знает его, знает, что нужно сделать, чтобы заставить его почувствовать… И она не выдерживает, хватает его за шею, рывком склоняет к себе, пока он еще ничего не понял, пока не начал сопротивляться, и целует. Целует зло, неправильно, рвано. Вдавливает холодные сжатые губы своими, кусает их, мешает сделать ему даже прерывистый вдох. Не поцелуй, а насилие, иначе почему ее ногти впиваются так глубоко в его длинную шею? иначе почему другой рукой она взъерошивает и оттягивает до боли его волосы? и почему он не отвечает, но даже не пытается сопротивляться? Просто смотрит на нее из-под полуприкрытых век, то ли растерянно, то ли сочувственно. Просто сжимает руками край стола. Сдерживается, не трогает. Боится слишком грубо оттолкнуть? Или притянуть? Теперь это, как будто, одно и то же…       Ей неприятно целовать его, неприятно снова и снова касаться его губ и шумно вдыхать запах его кожи. Ей неприятен отвратительный привкус дешевого табака, вишневого энергетика и ацетона. Ей неприятна колкая незаметная глазу щетина или пряди волос, будто смазанные воском. И неприятно это глупое чувство, будто она давно, очень давно хотела так сделать.

*

      Вот, что чувствует кот, зажатый в углу, которого насильно гладят. Вот что это, оказывается, за смесь неловкости, недоумения, смущения, страха и унижения. И вот почему он не сопротивляется, только прижимает уши с хвостом и ждет, когда человеку уже надоест. Слава тоже ждет, ждет, потому что он воспитан не причинять физического вреда хрупким девушкам, а еще потому что действительно хочет посмотреть, куда это все ведет.       Он все пытался понять, что это за ощущение он испытывает, когда Алиса прикасается к нему. Понимает только сейчас: это как трогать покойницу. Вот лежит она в гробу в доме (три дня, как полагается), красивая, забальзамированная, с аккуратным посмертным макияжем, и ничего в ней даже не выдает отсутствие жизни, кажется — просто спит. Но только тянешься, трогаешь осторожно за руку и резко понимаешь: мертвая. Под пальцами — холод и смерть. Больше некуда стремиться, все ее стремление — движение к скорейшему разложению. В ней нет больше ничего, даже внутренностей, что уж говорить о желаниях, мыслях, мечтах. И Алиса производила на него ровно то же завораживающе-мрачное органическо-отталкивающее впечатление. Но она пугает еще больше тем, что может разговаривать, изображать эмоции и вообще — всячески симулировать жизнь. Как заводная кукла. Очень качественно сделанная, впрочем: у нее шелковая кожа и мягкие горячие губы, чуть липкие от бордовой помады, у нее острые кафельные зубы и они больно кусают, у нее натуральное тяжелое дыхание. Все это так похоже на настоящего человека. И все это так не живо…       Славе муторно от этого инфернального физиологического ощущения. Стремно. Поэтому он просто хочет, чтобы все скорее закончилось. И, как любой русский человек, которому что-то не нравится, он ждет и терпит, терпит и ждет.       Ему кажется, что когти сейчас прорвут кожу на его шее, вскроют артерию. Это больно. Алиса слишком сильно тянет за его волосы, и его безвольная голова откидывается, приоткрывается рефлекторно рот, который она тут же захватывает с жестокостью завоевателя. Склизко упругий язык проходится по слизистой, зубы прикусывают неприязненно, с силой сдавливая пульсирующую жилку. Слава шумно выдыхает воздух носом, и этот звук отчего-то кажется ему ужасно уязвимым. Прикрывает глаза. Его мокрая ладонь срывается с края стола, который она сжимала, и он от этого вздрагивает. Ладно, все. Хватит. Нужно уже что-нибудь…       Не может. Он просто не может ее оттолкнуть, руки не поднимаются. Нет, он точно не из робкого десятка, а просто, как объяснить… Как будто бы, как будто бы… это странное чувство, ему как будто бы ее… жалко? Нет, что за хуйня, не может же такого быть… Не может.       Алиса вдруг отпускает его. Слава открывает глаза, смотрит на нее пристально, мерно раздувая ноздри воздухом. А на него снизу глядят глаза запутавшейся капризной девочки, у которой он только что отобрал дорогую игрушку, и она в ответ — обиженно стукнула его лопатой. Справедливо, это даже справедливо, по законам двора… Он даже как будто понимает. Наверное, поэтому он и позволяет ей встать на носочки, схватившись за его плечи, опять прижаться к нему всем телом и тихо, по большому секрету, прошептать ему в самое ухо, как, бывает, иногда шепчет его сестра: — Не лезь в это все, Слава… Ты и понятия не имеешь, куда ввязываешься. Это игры больших мальчиков, они тебя сожрут… Лучше отступись, пока не поздно, а то это плохо кончится. Вот увидишь. Не стоит переходить мне дорогу…       Да, блядь. Только дай человеку шанс, называется, он тут же поспешит доказать, какая же он гнида. Как это раздражает. Кого она тут из себя строит? Это что-то из разряда «да ты хоть знаешь, кто мой отец?!». Скажи она хоть раз честно и без ебучих попыток кем-то манипулировать, он бы отдал ей все деньги, не раздумывая. Легко ему сейчас так говорить, потому что этого никогда не будет. Потому что она просто жалкая лживая наркоманка, просравшая свой мозг и свою жизнь на порошке, и ничего больше, кем бы там ни был ее отец по-настоящему. Славе теперь хочется мерзотно сплюнуть, но вместо этого он облизывает свои пострадавшие губы, сжимает челюсти, дергает шеей, не сдержав отвращения, и зло проговаривает: — В следующий раз… придумай угрозы, которые хотя бы будут убедительно звучать.       Она тихо смеется на это, будто он сказал что-то забавное. Ебнутая, а. Больная на голову. Потом щебечет весело: — Я не буду плакать на твоих похоронах.       Ну и новость, милая. Никто не будет. Слава бы и сам не стал.

*

      Больше им говорить не о чем, даже поливать друг друга дерьмом уже нет смысла.       Но прежде, чем отпустить совсем, она вдруг подается вперед и хватает зубами беззащитную бледную мочку его уха. Кусает. Сильно и резко, практически до крови. Слава издает громкое кряхтящее: «Блядь» и отшатывается в сторону, сгибаясь, прижимая к уху ладонь. Пару мгновений она еще садистски наслаждается гримасой боли на его лице. Терпи, Слава. Ради искусства. Ван Гог терпел и ты терпи. Один-один, теперь будет один-один.       И, хотя Слава стонет и шипит очень мелодично, но ей это слишком скоро надоедает, она бросает через плечо: «еще увидимся, милый», разворачивается и выходит прочь из редакции. Идет быстро, не останавливаясь, не зная куда. Закуривает на ходу, но даже не может вдохнуть дым, просто держит сигарету у губ.       Ее будущее снова ускользает от нее, в который раз, бесконечный цикл. Но в этот раз она не может его упустить, потому что она потеряет не деньги, похуй на деньги, она потеряет уголь. Без него все остальное бессмысленно. Они нужны ей, слишком нужны. Теперь, когда в ее жизни впервые появился ебучий смысл. И если только она их не получит… Славе пиздец. Но нет, этого не будет, она не проиграет. Она сейчас все обдумает, рассчитает расклад, скорректирует стратегию, как учил папа, как…       Блядь, она даже не может нормально думать, ей так плохо. Она чувствует подступающее удушье, которое предвещает паническую атаку в недалеком будущем, может, через пару дней. Она теряет контроль. Она даже не хочет бороться. Хочет просто ширнуться, и все, все, больше ей ничего не надо. Всего один раз… Нет, нельзя. Один раз, чтобы не было так хуево, а потом она все придумает, все сделает, все выиграет, только один раз… Боже, как плохо.       Она думает о писателе, ей становится совсем тошно. Писатель — ее единственная надежда теперь, он один. Она только и может, что повторять про себя: «Пожалуйста… Пожалуйста, хотя бы ты, ты же говорил, что любишь, говорил… Так пожалуйста, хотя бы ты, хотя бы ты… выбери…

выбери меня…»

      Она хочет было броситься к нему и сдавленно плакать в его тощие белые коленки, пока он осторожно гладит ее по волосам. Но вместо этого она идет туда, откуда пришла, чтобы наутро унести с собой запах грязных пальцев, портвейна и неаккуратный бордовый засос, хамски сияющий на ее худой жилистой шее…

*

      Слава опять стоит у раковины. Он прижимает к уху мокрую кухонную тряпку, скользкую, пахнущую плесенью, и тихо шипит: — Сука ебнутая.       Как он вообще пережил этот разговор, а? Такое чувство, что пообщался с одержимой демонами тринадцатилетней девочкой, которая под конец совсем уж осатанела и кинулась кусаться. Бесноватая. Лишь бы бешенство от нее не подхватить. А то еще… К черту. Он устал, он правда устал генерировать эти идиотские остроты и сравнения. Он просто очень устал.       Слава заваливается на пол возле мойки, прижимается к ней спиной. Он видит, что у него мелко трясется рука, он знает, что если сейчас проведет дрожащими пальцами по шее, там будет испарина. Теперь, выдохнув, он может признать, что это было стрессово, да? Что он действительно не понимает как это пережил? А нужно было всего-то запереться здесь, тогда все было бы нормально…       Конченый у Оксимирона вкус на женщин. Пустоголовые инфантильные избалованные наркоманки с садистскими наклонностями и психозом, корчащие из себя хуй пойми что — мечта поэта. Нет, Слава не поймет, никогда не поймет… Что вообще, блядь, только что произошло между ними? Как это назвать? «Ожесточенная полемика, окончившаяся патом»? А это был именно пат, потому что никакого триумфа Слава не ощущал, нет. Пиррова победа. Триумфаторы, они же обычно не стоят столбом, если их целуют их противники, да? И триумфаторам, кажется, не пытаются отгрызть уши? Кажется, нет такой энциклопедии, где он мог бы это уточнить.       И, хотя он не победил, Алиса все-таки проиграла. Проиграла из-за своей тупости и недальновидности, из-за того, что рассказала о задании Ване, из-за того, что потом посвятила в подробности Славу, решив, что может им управлять, из-за того, в конце концов, что у нее не хватило воли сдержаться и снова не начать долбить. Будь она осторожнее, все вышло бы по-другому. Но жалко ли ему ее? Ага, хуй там. Че ее жалеть, долбанутую? Может, она хоть так, въебавшись лбом в стену, уже одумается, перестанет играть в шпионские игры и вернется к себе, на верхушку? Пора бы уже, пора, нечего ей, заблудшей (паршивой) овце, здесь делать. Если она вернется наверх, Слава будет считать, что жизнь ей спас (понять бы еще, подвиг это или преступление против человечества). Всего-то за пять миллионов.       «Я возьму все пять». О Господи, вот он долбоеб, конечно. Как ему это все только в голову пришло? Это все логические задачки, все они, проклятые. Говорила ему мама: «иди с ребятами на улице побегай, че сидишь, как сыч», а он… вырастился на мамкину голову. «Я возьму все пять» — ха. Красота. Кто еще из них с Алисой больной? По обоим психушка плачет.       Будущий миллионер встает с липкого пола переговорной, бросает тряпку в раковину и, ощупывая подуспокоившуюся мочку пальцами, возвращается в редакцию, останавливается возле своего стола. Ну что, пойти ему к Гуру? Сказать: «знаете что, Алиса — ебучая наркоманка, давайте сюда первую часть ее блядского задания, все деньги я забираю, Оксимирону, как того хочет плательщик, проебу». Ну, а что? Может же так сказать? Может. «Можешь», — говорит сашина хорошая школа, в которой ее не будут щемить по углам гоповатые курицы за цветные волосы. «Можешь», — соглашается мамина поездка в санаторий, которую врач рекомендует ей уж который год, а она все откладывает. «Можешь», — поддакивает, наконец, и новая квартира, в которой нет ни тараканов, ни мокриц между плитками, ни потеков на стенах, ни бомжей и наркоманов в подъезде (кроме Славы, разве что), мещанский раёк. «Можешь, Славик, можешь, и кто не поступил бы так же — пусть первый бросит камень».       Так пять миллионов, Слава, ну? Готов продать свою душу за пять миллионов? Помни, она стоит намного дешевле, фактически ничего, так что сделка более чем выгодная.       Бери лямы, обеспечь семью и вскройся со спокойным сердцем. Жить-то, проиграв, ты все равно нормально не сможешь. У тебя же все не как у людей, у тебя же всегда пан или пропал. И, добровольно проиграв Оксимирону, ты разве сможешь потом смотреть в зеркало? или в глаза ребят из «Антихайпа»? или даже самого ебанного Оксимирона? Какой он будет самодовольный, как раздуется его эго до небес, накрыв тенью весь Горгород, вызвав наступление вечной ночи. И напишет он пару унизительных рассказов, обличающих завравшихся выскочек, как ты, а потом снова перестанет писать, потому что все уже всем доказал. И продолжит получать литературные премии «за заслуги». И мир останется прежним, ровно таким, какой и был, один только Слава будет ходить в нем неприкаянным призраком, без души, которую он продал за пять миллионов…       Или он пошлет всех нахуй и победит. Что будет? Сначала шумиха в прессе, обрывающийся телефон, автографы, «а можно?.. а как вы?.. а что вы?..», подскочившие продажи, рекламные заказы, счастливое лицо Замая… А еще Гуру, который, узнав обо всем, наверняка будет очень разочарован такой подставой с его стороны — «испортил задание»: проигравшего Оксимирона заказчик больше не хочет: порченный товар. Но что может сделать Гуру? Максимум — выгнать их с редакцией из подполья. Что ж, это страшно, нигде больше печататься им не дадут. А что может сделать заказчик? «Один из самых влиятельных людей Горогрода». Либо авторитет, либо власть — неизвестно еще, что хуже. Но зачем власти склонять писателя к революции? Значит, авторитет. А раз авторитет, то исход всегда один — паяльник в жопе. Славе не хотелось иметь паяльник в жопе, это было бы не очень удобно. Но вариант без паяльника и без души тоже как-то не очень…       Так что, Слава? Приз или деньги? Выбирай, Якубович уже заждался.       Слава опять оказывается перед главным выбором своей жизни: простое, понятное и комфортное против сложного, хаотичного, непредсказуемого и с паяльником в жопе. Нормальная жизнь, которой тошно жить, или триумф творчества, ради которого можно и сдохнуть? Напыщенная жирная ухмылка Оксимирона или его яростный болезненный ненавидящий взгляд? Кажется, выбор все это время был очевиднее, чем ему казалось…       Слава, наконец, садится за стол и принимается дописывать раунд, победоносный раунд, который должен вынести соперника с первой же попытки. Потому что Слава не был бы Славой, если бы… ну, и далее по тексту. Над его ржавой, заляпанной чернилами машинкой висит бумажка, Слава иногда бросает на нее взгляд. Там значится: «Д. Х.» и номер телефона с заграничным кодом, больше ничего. Глядя на нее в очередной раз и сжимая пальцами мочку уха, Слава вдруг думает: «предательство». Откуда она это только взяла, а? Уж кем-кем, а предателем Слава точно не является. Да и что это вообще значит — «предательство»? Что-то же оно должно значить? — … это было самое настоящее предательство, — вспоминается ему пьяный голос бывшего лит. агента, когда-то работавшего с известнейшим объединением «Вагабунд», а ныне — редактора отдела в муниципальной газетке. — Самых подробностей я, конечно, не знаю, а имена преступников, конечно, раскрывать не могу, но, как я слышал от Димы, а не доверять ему у меня оснований нет, примерно так все и было. То есть после того, как их избили те, скажем так, криминальные элементы, Хинтер на следующий же день уехал в Германию, так и не опубликовав опровержения, а вот Федоров обещал ему приехать, но потом перестал выходить на связь, а потом еще и выпустил тот самый знаменитый текст о распаде их тандема, ну, вы это и так знаете, что там было. Не успел, как говорится, три раза пропеть петух, да-а… Грустно, грустно это все, разумеется. Был самый блестящий дуэт нашей теперешней литературы, просто Ильф и Петров, да-а…       Славе даже сложно с ним не согласиться. — А вы ведь первый, кто так про это расспрашивает, — подумав, вдруг удивляется редактор отдела. — Обычно все, когда узнают, с кем я работал, пытаются узнать другое. — Это что, например? — Были ли у них гомосексуальные отношения, — лукаво улыбается редактор. — А были? — усмехается Слава.       Редактор качает головой. — Одна кружка пива — один ответ, молодой человек, такой был уговор.       Резонно. Слава достает мелочь из кармана, пересчитывает и задумчиво разглядывает ее у себя на руке. — Слушайте, а может, я куплю вам бутылку водки, а вы мне дадите нынешний телефон Хинтера? Наверняка же он у вас есть. — Есть. А вам он зачем? — Хочу ему задать вопрос. По творческой части. Очень уважаю его как писателя. Обмозговав славины слова и пошкрябав себя ногтем по брови, редактор выдыхает: — Ну ладно, это можно. Такое он любит.       И уже записывая его номер на вырванном из тетрадки листе, добавляет: — Только не говорите ему, что от меня. Я должен ему денег…       Слава смотрит на записку с номером, которым он так и не воспользовался. Вернее как, он звонил один раз, но услышав в трубке хриплое басистое немецкое: «Hallo?» тут же бросил.       Дмитрий Хинтер, он же Бамберг, он же Шокк, все-таки был легендой литературы. А Слава пока был не очень смешным анекдотом литературы. И, уж наверное, звонить Хинтеру и выяснять по какой причине он рассорился со своим лучшим другом и братом по разуму, со стороны Славы было как-то странновато. Слишком по-журналистски, в плохом смысле. А все-таки, если редактор не соврал в главных деталях рассказа, то история могла бы выйти очень интересной, когда Хинтер добавит деталей… Все это произошло еще с месяц назад, когда ни о баттле, ни об Алисе речи даже не шло. Но, пожалуй, оказалось как никогда кстати. Поэтому, да, имея на руках такую историю, Слава даже не сомневается в своей победе.       «Что ж, завтра позвоню». Почему не сейчас, Слава себе объяснить никак не может, Хинтер, зная, как он ненавидит Оксимирона, вполне мог бы ему помочь. Но, может, именно поэтому Слава и не хотел звонить. А может, и не поэтому. В любом случае он не хотел. И если он чего-то не хочет, заставить его сделать это невозможно, — Алиса тому пример.       Слава работает за столом еще несколько часов, пока текст на раунд не становится цельным, затем дважды пробегается по нему глазами, проверяя композицию и стилистику, и, полностью удовлетворившись, изможденно падает спать на диван в переговорной с мыслью о том, чтобы завтра с утра встать и отнести текст в типографию. И сон его прекрасен. Как сон человека, лишенного мук совести.

***

      Три недели. Прошло три недели. Всего три. Целых три. Какой же бесконечно долгий срок…       Тяжелая кожаная куртка соскальзывает с ее рук, обнажая круглые плечи и сомкнутые острые лопатки, шумно падает на ковер посреди комнаты. Она чуть поворачивают голову, ресницы ее дрожат, как от ветра, свет мягко стекает по строгому профилю на тонкую шею, бесстыдно пробирается под черную бретельку. Тихий горький вздох срывается в полутьму. — Ну? Так и будешь стоять на пороге?       Она ласково усмехается. Мирон послушно проходит в собственный дом, бросает на пол вымокшие кроссовки. Секунду медлит, но все же стаскивает с себя пропитанную водой толстовку трясущимися руками, нервно вырываясь из нее, словно из полиэтиленовой пленки. Оставляет тут же, на полу, проходит внутрь. Каждая мышца напрягшегося впалого торса чувствует ее взгляд физически, такой жгущий, вызывающий лихорадку.       Мирон открывает шкаф, срывает с плечиков хрустящую белую рубашку, она развевается в его руках флагом поверженного войска. Рубашка еще не успевает опуститься на плечи, как раздается предательский вражеский выстрел: пуля попадает в лопатку, выходит насквозь, прошибая тело болью, — это мягко ложится ее теплая ладонь на его кожу. Мирон замирает. Ее щека прижимается к ткани, ластясь, заискивая. — Такой холодный, — шепчет она едва слышно.       У Мирона действительно ледяная кожа, бледная, будто бескровная. Алиса осторожно разворачивает его к себе, и он не сопротивляется. Она вглядывается в его изможденное серое лицо, опущенные уголки губ, невидяще устремленные куда-то в сторону потемневшие глаза.       Измученный. Проигравший. Уставший. Слабый. «Не люблю слабых», — так она говорила, и это так шло ее образу демонической женщины. По всем канонам она должна была бросить его погибать, предчувствуя его поражение, как она и сделала, а теперь вот зачем-то пришла. Зачем-то пришла…       Мирон переводит на нее внимательный взгляд. Что-то в ней будто изменилось, но он не совсем понимает что. Чуть впали щеки, чуть больше изломились острые брови, чуть заострился нос. Она мягко улыбается ему, приникает, обхватывая вокруг корпуса, целует в шею обжигающе. Он прикрывает глаза, втягивая воздух. — Чем займемся? — она кокетливо заигрывает с ним, надо же, какой абсурд. Выдыхает жарко. Женская ладонь призывно ложится на его солнечное сплетение, зажав дыхание, придавив его к позвоночнику.       Мирон снова чувствует свое сердце, и оно бьется. Засасывает глубоко ее запах, в нем есть что-то незнакомое, химически-соленое, чужое, но больше всего того, к чему он успел привыкнуть, а потом долго и болезненно отвыкал. Так и не отвык до конца.       Поддаться и забыть обо всем. Одним движением губ уничтожить прошедшие три недели. Прижать, сдавить беспощадно, сминать руками тело, стирая грязные следы чужих жадных пальцев, заставить забыть их всех, наполнить своим запахом, наполнить собой до отказа, до хрипа и дрожи. Так легко, так верно, так жизненно-необходимо… — Я хотел бы, — его голос звучит совсем глухо, вынужденно, а прикрытые веки дрожат, выдавая внутреннее усилие, — поговорить с тобой.       Алиса обескураженно изгибает бровь. — Поговорить? — повторяет она насмешливо. — Ты хочешь говорить сейчас?       Подушечки пальцев впиваются в его мышцы настойчиво, но Мирон осторожно, практически не касаясь, подхватывает ее руку под запястьем и отстраняет от себя. Так спокойно и безжалостно, будто не совершает преступления. Алиса смотрит на него в замешательстве, пока он твердыми пальцами впихивает пуговицы в петельки. Белое ложится на тело, будто саван. Он поднимает на нее взгляд, полный внутренних противоречивых смыслов, она считывает их все до единого и ухмыляется. — Ну, давай поговорим. Что ж.       Отворачивается от него, уверенно идет на кухню, покачивая бедрами. Она все еще хозяйка здесь, и все в доме готово подчиняться ей по первому требованию, будто каждая молекула только и ждала ее возвращения. Мирон слышит, как открывается окно на кухне, как скрипит стул, что-то звенит. Он медленно плетется туда же, шаркая босыми стопами, застает внутри кинематографично красивую сцену.       Темно, она сидит за столом, курит, из-за ее спины в комнату вторгается мрачный влажный воздух, наполненный дождем, свет уличного фонаря очерчивает ее фигуру: скрещенные бедра, прямую спину, открытую почти полностью и антично-белую, откинутую голову и разомкнутые вишневые губы, сигарету в роденовски-изящной кисти. Дым рассеивается задумчиво, поднимаясь к потолку, на столе стоят пустые бокалы из-под шампанского. Это что-то из нуара или, может, из парижского кабака. Что-то не отсюда.       Она подхватывает один из бокалов, крутит в пальцах, разглядывая едва заметный розоватый след жениной гигиенички. Усмехается. Потом ее глаза цепко ловят Мирона, провожают до подоконника, у которого он останавливается, неуверенно скрестив руки на груди.       Он никогда не любил разговоры — «слово произнесенное есть ложь», ведь так? С ней ему было достаточно взглядов и касаний. Красивого впечатления. Но теперь ему зачем-то нужно узнать то, что он не хочет знать, чтобы убедится в том, в чем он и так уже убежден… как глупо. — Как глупо, — произносит она. — Мы с тобой будем выяснять отношения на кухне, как какая-то мещанская парочка. «Где ты была все это время, я тебя спрашиваю? С кем ты трахалась, потаскушка? С молочником?!», — смеется. — Пó‎шло, Окси, ей-Богу, пó‎шло.       Она затягивается, глядя на него искоса, Мирон отвечает спокойным взглядом, ему больше не привыкать к обвинениям в клишированности. — Не думай, что у меня появилась страсть к плохим комедиям, — говорит сдержанно, ровно. — Мне только нужно задать тебе пару вопросов. Это, разумеется, не допрос, и ты можешь не отвечать. Но я бы хотел, чтобы ты ответила… — Я подумаю.       Она садится на стуле удобнее, поворачивается к нему, закинув локоть на спинку, ждет. — Ну и? — Почему ты ушла из Семнашки в тот вечер?       Ему кажется, что вместе с этим вопросом что-то оглушительно трещит. Как будто это ломается, рушится на кусочки то самое клише, хрустальный мутный образ и их отношений, и самой Алисы, под натиском жизненной правды. Если сейчас он пытается выяснить с ней отношения, то что же будет потом? Появятся эти самые настоящие отношения? Романтические прогулки? Подарки на годовщины? Выбор шкафа в гостиную? Знакомство с родителями? Решение завести собаку? Ссоры из-за поздних возвращений домой и грязных тарелок в раковине? Нормальная человеческая жизнь? Все это невозможно даже представить. Нет, только не с ними. «Пó‎шло, Окси, ей-Богу, пó‎шло».              Они так негласно договорились с самого начала, чтобы создать эту иллюзию: не задавать вопросов, не ебать друг другу мозг, все это внезапно начнется и так же резко закончится. Просто мираж, небольшой обман зрения. Он никогда не хотел это нарушать, сам не хотел, не хотел видеть ее иначе как накрашенной в черном платье или голой, на нем. Не хотел знать дату ее рождения и имя первого питомца. Не хотел различать в ней настоящего человека, только картинку, и любить эту картинку. Так и было, до того, как она ушла. Но теперь она вернулась. И за это время он успел измениться… А картинка осталась все той же. — Я ушла, — проговаривает она напускно скучающим тоном, — потому что захотела уйти, вот и все.       Все той же. — Тогда почему ты захотела уйти? — спрашивает он настойчиво.       Она смеется над ним, закрывает лицо ладонью на секунду, выдыхает тихо: — Боже…       Мирон молчит. Пусть она смеется. Пусть издевается над ним, пытаясь вернуть статус-кво. Все равно. Он больше не хочет играть в миражи, больше не может убеждать себя в том, что любит ее. Он ее не знает, совсем не знает. Не знает другой, не курящей в темноте, не издевающейся, не с ядовитой ухмылкой. Если бы только она позволила ему узнать, то, может, это могло бы стать чем-то большим. Если бы пустила внутрь своей головы… Ведь есть же у них что-то общее, что-то, кроме физического. Ведь стояли же они когда-то в наступающем рассвете возле ночного клуба в центре города и она говорила ему вещи, которые он всегда мечтал услышать от другого человека… Если бы она позволила. — А почему бы нам не оставить то, что было три недели назад, м? — недовольно щурится она, выпуская дым.       Мирон пожимает плечами. — Прекрасно, давай оставим. В таком случае, объясни мне по крайней мере, — он коротко втягивает носом воздух, — зачем ты вернулась?       У Алисы тяжелый взгляд, и он ложится на него бременем, его с трудом можно выдержать на себе. Под таким взглядом сдаются армии, под таким взглядом отрекаются от престола. Мирону, впрочем, не от чего больше отрекаться. И больше он не будет отступать. Ни перед ней, ни перед кем.       Алиса приоткрывает губы, очень медленно проговаривает: — Что ты хочешь услышать, — и издевательски добавляет: — любимый? — Правду, — тихо выдыхает Мирон. — Правду переоценивают, Окси, зачем тебе правда? Что, тебе легче от нее станет? — Нет. — И ты все равно хочешь ее услышать? — Он поджимает губы вместо ответа, и она цинично ухмыляется на это. — Ладно, тогда слушай… Я вернулась, потому что у меня закончились деньги, которые мой отец дает мне на содержание. Такой ответ тебя удовлетворит?       Мирон отрывисто хмыкает, отводит взгляд и окидывает им свою кухню. Он раньше и не замечал какого она мерзотного цвета. Кажется, она совсем недавно стала такой. Впитала в себя всю злобу, с которой люди пытаются задеть его в этих стенах. Сначала Слава, теперь Алиса. Только теперь что-то будто идет не так, будто…       Будто это должно было быть больнее.       Да, что-то в нем действительно сломалось, так и есть. Он перестает узнавать себя. Творчески, человечески, чувственно. Он знает себя другим. Того, другого Мирона, это все бы задело, ему было бы больно, он бы отчаянно злился и сжимал кулаки. А Мирон сегодняшний будто… воспринимает все, как должное. Может, Слава и прав, может, он действительно робот. Равнодушный, бесчувственный. Но ведь чувствовал же он там, внизу, когда…       Деньги, ей нужны деньги. Ну что ж, глупо было бы притворяться, что он этого не знал, всегда знал. Лишь играл роль, будто не замечает. Ей нужны от него деньги, а он… Он бы лучше взял всю наличку, которая есть в сейфе, и бросил бы в чей-нибудь горящий камин, не в исступлении, как Настасья Филипповна, а медленно и хладнокровно. И ничего бы не почувствовал. Просто смотрел бы как в огне горят крутые тачки, шлюхи, золотые цепи, килограммы гора, о которых мечтают столь многие и которые никогда бы уже не смогли удовлетворить его, даже ненадолго.       А что бы могло?       Честно говоря, единственное, что как ему кажется, сейчас сделало бы его счастливым хотя бы на минуту это… идиотская мысль, но это — маленький письменный стол в подземной редакции, заваленный всяким дерьмом, и суета, и оглушительный стук машинок, и запах дешевой бумаги, и хриплые крики на фоне: «Федоров, блядь, где твой текст?! Должен был быть у меня на столе час назад», и хитро сощуренные серые глаза через плечо, и «Заголовок — полная хуйня. С таким заголовком только в «Империи» издаваться» едким тоном. Мирон представляет это так ярко, что мурашки пробегаются по коже. Ему приходится дважды моргнуть, чтобы снова оказаться на своей темной мерзотного цвета кухне, где нуарно сидит Алиса и пристально смотрит в его отрешенное лицо. — Ты изменился, — констатирует она после паузы. — Что произошло в эти три недели? — Ничего, — рассеянно качает головой Мирон. — Буквально. Я заперся дома, никуда не выходил, читал книги… думал. — Последнее — хуже всего, — уголок ее губ чуть дергается в усмешке. — А с тобой? — интересуется он тоном, будто из вежливости. — Тоже ничего… достойного внимания, по крайней мере.       И все-таки в ней тоже что-то изменилось. Этот запах…       Она грациозно встает, тушит сигарету о дно сувенирной, отделанной серебром, пепельницы — подарка кого-то там на что-то там, оглядывается, замечает что-то и подходит к другому, соседнему подоконнику, слева от Мирона, на котором лежит стопка книг. Берет первую. — Вот такие книги читал? — вскидывает брови, показывая Мирону обложку «Трудно быть с Богом» от издательства «Слово» авторства некоего Славы КПСС, кем бы он ни был. — Пробовал, — подтверждает он глухо. — Это ведь, кажется, не запрещено законом? — Нет конечно, — холодно отвечает она и брезгливо отбрасывает книгу на место. — Сложно запретить законом «стокгольмский синдром».       Алиса разворачивается спиной к окну и тоже обхватывает себя руками, неосознанно зеркаля позу Мирона. Они стоят так молча, в полной тишине. Только где-то очень далеко, за их спинами, шумит дождь. Мирон слушает его, задумчиво смотрит на пепельницу, в которой еще едва тлеет сигарета с бордовым отпечатком ее помады. — Ты забыл упомянуть про рассказ, — негромко произносит она, спустя время. — Какой? — Который ты опубликовал… Поздравляю с возвращением, кстати.       Кажется, что ее голос звучит печально и вынужденно, но ничего в ее виде не подтверждает этого, кроме опущенных глаз. Равнодушная. Тоже робот. Такой же, как он.       Она не бесчувственная, нет, он знает это точно, он видел ее разной, но, кажется, никогда ее чувства не относились непосредственно к нему. Кроме, разве что, легкого испуга тогда, в кабинке женского туалета… Боже, зачем он вспомнил? Он должен ненавидеть себя за этот глупый приступ в мании, и он ненавидит, но речь не о нем. Алиса. Она уважает Гуру, она терпеть не может Славу, она до дрожи и истерик ненавидит своего отца, ни во что не ставит всех остальных. А что насчет него? Этого он никогда не мог понять. Если без иллюзий, без притворства, то что насчет него?.. — Спасибо, — говорит Мирон, помедлив. — Про тебя я тоже написал рассказ. — Правда? — она поднимает голову, но не смотрит на него. — Да. Но, кажется, вышло как-то... — пытается подобрать слово, — фальшиво.       «По крайней мере, так сказал Слава. И в этом я с ним согласен…»       Она горько усмехается, кивает. — Да, все правильно. Так и должно было быть.       Снова повисает пауза. Тягостно. Со вздохом Мирон разжимает руки, упирается ладонями в подоконник. Слышно ее размеренное дыхание. Слышно, как ее пальцы неуверенно трогают край короткого платья. Спустя пару минут, она поворачивается к Мирону, постукивает ноготками по подоконнику, спрашивает без всяких эмоций: — У тебя, кажется, были вопросы. Еще остались? — Только один. — Задай.       Широко распахнутые ресницы отбрасывают тень на ее белое лицо, губы чуть поджаты, плечи быстро поднимаются и опускаются, на сгибе локтя откуда-то взялось незнакомое ему неправильной формы жирное черное пятно, будто чернильная клякса. Она смотрит на Мирона решительно, прямо в глаза. Как будто вот он — шанс узнать ее, последний шанс. Мирон отвечает ей тоскливым предрекающим взглядом. — Скажи честно, — проговаривает он, сжимая край подоконника, — ты что-нибудь ко мне чувствуешь?       У нее только чуть дергаются брови и приоткрываются губы, когда она глубоко вдыхает воздух, не больше. — Нет, — так тихо, что почти шепотом, — ничего… Совсем.       Он кивает и отворачивается. Дождь, кажется, затихает, капли бьют реже и отчетливее. Машина проезжает под окном, проскальзывая колесами по мокрой каменной кладке, проезжая мимо того места, где только что они стояли вдвоем под дождем и смотрели друг на друга в молчании. В кабинете тикают часы. Искорка света бегает по пустым бокалам и пепельнице. Не остается больше никаких иллюзий. — Я хочу, чтобы ты ушла.       Обыденно. Спокойно. Без надрыва. Хотя оба они знают, что, если она уйдет теперь, то навсегда. Больше не вернется. А Мирон не станет искать. Она прикрывает глаза и медленно кивает головой. — Хорошо.       Он слышит как она подходит к столу, кладет в карман свою пачку сигарет, медлит, положив руку с черным пятнышком на стул, и затем идет к двери. — Подожди, — он делает шаг, и почему-то слышит, как под ногой что-то громко трещит, лед, такой, словно он идет по некрепко замерзшему озеру.       Она послушно останавливается. — Деньги, — выговаривает он. — Возьми столько, сколько тебе нужно… Ты знаешь где… Если хочешь, забирай все, я не знаю зачем они мне теперь…       Мирон сбивается, втягивает носом воздух. Алиса разворачивает голову и смотрит на него еще какое-то время, усмехается. — Не забывай занавешивать окна, ладно? — говорит тихо. — Что? — Нет, ничего…       Она выходит из комнаты, в следующий раз Мирон видит ее уже через несколько минут, в кожаной куртке, на пороге квартиры. Она широко улыбается, заметив его в коридоре. — Передашь от меня привет Славе? — вдруг щурит глаза. — Думаю, ты увидишь его раньше, чем я, — с улыбкой отвечает он. — Вряд ли, — морщит носик Алиса, потом добавляет негромко. — Я могу поцеловать тебя на прощание? — Ты можешь и не спрашивать меня об этом.       Алиса делает два шага, нежно кладет руку ему на шею, обжигая теплом, и приникает губами к щеке, где-то рядом с уголком его рта. Он жмурится, глубоко вдыхая соленый запах, смешанный с запахом ее волос, и ему почему-то кажется, что ее губы дрожат, хотя, когда она отстраняется, ее лицо выглядит вполне спокойным, даже… будто облегченным. — До встречи, — улыбается она. — До встречи, — соглашается Мирон.       Они ведь взрослые люди. Они прощаются без драмы и ни в коем случае не навсегда. Когда-нибудь еще свидятся. Когда оба будут счастливее, чем сейчас.       Она спускается по ступенькам легко, несмотря на тяжесть своих ботинок, будто слетает, практически не касаясь пола. Мирону не хочется думать, что это из-за того, что она забрала то, зачем и приходила. Он провожает ее глазами недолго, запирает дверь. Идет в спальню, там — неряшливо разобранная постель, осуждающе-пустая и холодная, потерявшая всех своих богов. Мирон садится на край.       Где-то внутри немного ноет, немного тянет и болит. Но это будто даже терпимо. Будто скоро пройдет.       Ему хорошо и спокойно от того, что Алиса ушла именно так, легко и небольно, улетела, как бабочка, как вспышка, опалившая лишь краешек его жизни. Как будто от этого происходящее становится очень правильным и разумным. Хорошо, что так, мирно и бескровно, хорошо, что так… Раз она ушла так, то, может, и он тоже перенесет это все тихо, без страданий. Немного погрустит, снова начнет курить, посмотрит задумчиво на крыши домов пару часов — и все, и отпустит. Отпустит навсегда. У она уйдет из его сердца, уйдет так же легко и весело, как сбегала с этих ступеней…       Но он, конечно, не видел и не знает, что через четыре пролета ее легкие шаги оборвались, как только она услышала звук закрывшегося замка. Что она замерла, изо всех сил стискивая пальцами деревянные перила, а потом вдруг обессиленно опустилась на колени и закрыла рукой рот, судорожно впившись зубами в нежную кожу ладони. Уткнувшись щекой в грязную металлическую балку, она дрожала всем телом и рвано вдыхала воздух носом, прикрыв глаза, изредка всхлипывая. Слезы становились угольно-черными, прежде чем сорваться с ее накрашенных ресниц на светло-серую ступеньку и превратиться в меланхоличный водяной узор. Она плакала тихо и сдавленно, хотя никто не видел ее и вряд ли мог услышать.       Сама она не знала, сколько времени провела в таком положении. Только щелчок двери где-то рядом, пролетом ниже, заставил ее вздрогнуть, а потом подняться на нетвердые ноги с дрожащими коленками, покрытые мелкими ранимыми мурашками.       Впрочем, когда она, уже выходя из подъезда, попрощалась с консьержкой, та сонно подумала, что еще не видела эту странную девушку, заходившую сюда не так часто, такой счастливой, разве что только не стоило ей, пожалуй, идти одной на улицу так поздно ночью, даже в таком хорошем районе, но впрочем, у этих богатых людей свои затеи и причуды… Размышляя об этом, она незаметно для себя тихонько засыпала под звуки кончающегося дождя.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.