ID работы: 8018502

Предопределено

Слэш
NC-17
В процессе
213
автор
Fornicis бета
Размер:
планируется Макси, написано 214 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
213 Нравится 157 Отзывы 58 В сборник Скачать

Пролог. «Всего лишь писатель»

Настройки текста
Примечания:
      Вот уже несколько дней его преследует какое-то тяжелое гадостное чувство. Чувство, будто за ним следят. Предчувствие сюжетной завязки.       Второй час ночи, элитный ночной клуб на вершине горы. Разноцветный сигаретный дым плывет в густом воздухе, пахнет дорогим алкоголем и натуральной кожей. Душно. Их скромная компания сидит в VIP-зоне за черным столом, все такие серьезные, в официальных костюмах — признанные литераторы, сливки интеллектуальной элиты. Других бы просто не позвали на вечер в честь переизбрания Мэра, после которого они все и отправились сюда, чтобы продолжить празднование. Теперь не хватает только одного в их компании, самого главного. Мирон делает большой глоток теплого виски и косится на изящную стеклянную лестницу посреди зала, переливающуюся, как лед на солнце, в свете клубных огней. На ней никого нет.       Навязчивый мягкий голос звучит, перебивая далекую музыку с танцпола внизу. Мирон пытается вслушаться. — «...роман я, мол, ваш храню под подушкой, и все время думаю: «А что бы сделала Эмилия на моем месте?», ведь мы с ней так похожи, просто кровные сестры, — выразительно рассказывает полноватый человек с цепкими глазами в сером костюме, из-под его брюк показываются яркие фиолетовые носки — маленькая эпатажная деталь, — и такой Вы ва-абще хороший писатель, что одно Ваше слово — и я отдамся Вам прямо сейчас, прямо на этом столе — все ради искусства!..» Я выслушал ее серьезно, продолжительно хмыкнул и говорю: «Спасибо Вам, Наталья, за все эти теплые слова и за Ваш неподдельный, так сказать, интерес к литературе, но, к сожалению, не могу принять все это на свой счет, поскольку… — он выдерживает театральную паузу, — это даже не мой роман».       Раздается громкий смех. Мирон тоже улыбается, он не слышал половину истории, но, кажется, она была забавной. Силаев всегда рассказывает что-то остроумное, такое уж у него амплуа. На свой кусок хлеба он зарабатывает беллетристикой, пишет эротические романы, очень популярные, но действительно похожие на все остальные эротические романы как две капли. А еще служит главредом в большом светском гламурном издании. — Charmant. И что же потом? — Потом я, как истинный джентльмен, дабы сгладить неловкость, говорю ей, мол, если ее предложение еще в силе, то мой стол — к ее услугам. Она, конечно, зарделась, выпалила: «Хам!» и ускакала из кабинета на своих двадцатисантиметровых шпильках так, что редакция содрогалась еще неделю. А жаль, услуги там были совершенно то, что надо. Если вы понимаете, о чем я, — сально улыбается он. — Хоть бы раз обошлись без этой своей похабщины, Силаев, — хмуро произносит лысый мужчина (или мужик?) со шрамом на виске и смертельно уставшим лицом, одетый в простую черную плохо выглаженную рубашку. Захаров, тоже писатель, когда-то писал очень дельные рассказы в реалистической традиции, а теперь — пишет про войну. Шрам свой тоже, вроде как, на войне получил, во время боевых действий, с которых он вернулся совсем недавно. Да, Мирон сам ничего не знал про то, с кем там воюет Горгород, и, признаться, ему было откровенно плевать. Ну, воюет и воюет, ему-то что? — Что такое? Неужели скрепы шатаются от слова «секс»? — искренне изумляется Силаев. — Нет, просто кто про что, а вшивый про баню. Солдаты столько об этом не говорят, сколько вы. — Уж извините, работа у меня такая. Вся сплошь связана с еблей. Только в моих романах персонажи ебут друг друга, а в редакции журнала — ебут уже меня.       На этот раз Мирон тоже смеется. Смотрит в стакан и с разочарованием замечает, что тот пуст, только одинокая капля маслом стекает по стенке. Кажется, надо пойти взять еще. Они здесь надолго. — Messieurs, — напевно тянет в нос модный драматург под псевдонимом Жорж де Помм, ужасно востребованный на Западе, где бесконечно ставятся его прогрессивные толерантные пьесы, но «не до конца понимаемый» в Горгороде. Несмотря на то, что они с Мироном ровесники, волосы у Жоржа полностью седые и такая же седая маленькая бородка, контрастирующая с ярким шелковым шарфиком на шее. — Кто-нибудь был вчера на премьере в Малом театре? — Я, — без энтузиазма откликается Силаев. — А вы, mon cher Miron Yanovich? — ласково произносит его имя Жорж на потешный французский манер. — Нет, к сожалению. Был занят, — лжет Мирон. Его, конечно, звали, и он даже обещался быть, но алкоголь и шлюхи в модном баре показались ему более заманчивой перспективой на вечер. И трудно его за это осудить.       Жорж переводит взгляд на Захарова, но тут даже не требуется задавать вопрос, все понятно по лицу. — Я не люблю современный театр, — мужицки прямо заявляет Захаров, на что Силаев тут же оживляется. — Почему же? Нет, дайте-ка я сам угадаю… Богохульство? Или нет-нет. Пропаганда гомосексуализма? — Издевательство над классикой, западопоклонничество и разврат. — Ах черт. Но я был близко, согласитесь? Особенно насчет последнего. — И как вам премьера, mon ami? — обращается Жорж к Силаеву, показательно игнорируя слова Захарова. — Да, считай, зря сходил. Думал, туда придет Тараканова, но она «заболела». А эти дионисийцы, сволочи такие, зажопили даже канапешки с лососем на фуршет… — А что спектакль? — Спектакль? Да хрен его знает. Я пришел-то только к третьему акту.       Мирон решает, что без выпивки долго этих разговоров он не вынесет. Никогда не выносил.       Он встает, небрежно бросает, что скоро вернется, — «да-да, Жорж, очень скоро» — и идет к барной стойке. Берет «как обычно». Замечает краем глаза, что на балконе никого — редкое зрелище, видимо, сегодня будний день. Мирон не считает дни, ему никуда не нужно. Для него время существует только в контексте «десять дней до сдачи рукописи… семь… три… на два дня просрочил сдачу рукописи… на пять… на месяц... на шесть».       Вообще-то у него есть обязательства. Он мог бы, например, ходить в «Империю», где он, вроде как, числится главредом. Или в Семнашку, где он вообще названый сооснователь. Но и на то, и на другое ему с недавних пор абсолютно похуй. Единственное, что его ебет сейчас — новый сборник, в котором еще нет ни единой одобренной им строчки. Вот, что висит над ним дамокловым мечом. А, ну еще, может быть, его ебет то письмо, которое по воле какого-то злого рока оказалось в его почтовом ящике сегодня утром. То блядское письмо…       Мирон берет из рук бармена свой двойной шотландский виски, с тоской смотрит на балкон, но выйти туда не решается: оттуда не видно лестницу, рискует пропустить его появление. Неспешно плетется обратно. Ловит на себе взгляд какой-то юной блондинки в розовом с глубоким декольте, машинально улыбается ей, она кокетливо трепещет ресницами. Миленькая. Как он любит. Она провожает его однозначным взглядом, но Мирон только с разочарованием думает, что это даже близко не тот взгляд, который он ощущает на себе уже несколько дней. Тяжелый неизбежный взгляд, преследующий его, где бы он ни был.       Он возвращается, занимает свое место на краю, с которого лестницу видно лучше всего. По ней поднимается только толстенький дядечка в полосатом костюме, пьяно покачивающийся и смеющийся о чем-то сам с собой. Не тот. Да где же, черт возьми, его носит?.. — Уж полночь близится, а Глиена все нет, — патетично выдыхает вместе с сигаретным дымом Силаев. — Заканчивает хлопоты по сегодняшнему вечеру, je pense. — Видимо. Большой день для него, верно? Думаю, это вообще вершина его организаторского мастерства: собрать столько чиновников, олигархов и знаменитостей в одном зале так, чтобы они не сожрали друг друга — мой нижайший поклон…       День правда был знаменательный. Глиен готовился к нему последние несколько месяцев. Переизбрание Мэра, что вообще могло быть важнее в Горгороде? Разве что победа в какой-нибудь очередной войне или долгожданная казнь подземного заговорщика Гуру. Но это все были бы разовые акции, а не регулярное торжество, повторяющееся каждые четыре года. Глиен организовал мероприятие со всей подходящей случаю тщательностью. Со своим фирменным педантизмом продумал каждую деталь, каждый шаг всех участников, даже каждую мысль в их голове, чтобы все прошло как по нотам. — И с каким блеском! С`est magnifique! Только Фон Глиен мог бы провернуть такое.       Фон Глиен был неподражаем сегодня. Мирон смотрел на него издалека (ближе ему не позволял статус) и восхищался. Внешне Глиен выглядел совершенно непринужденно, пока порхал от одного чиновника высшего эшелона к другому, опыляя их своими остроумными ответами, уместными замечаниями и изысканными комплиментами. Внутренне же он держал под своим ментальным контролем тысячу элементов единого механизма, любой из которых сегодня мог пойти не так. Но не пошел.       Официант не наступил богатой даме на платье и не пролил случайно вино на рукав Главы Департамента обороны. Повар не пересолил соус и не передержал дольше нужного воздушный ягодный десерт с украшениями из съедобного золота. Госпожа Мамонтова не заметила похожие сережки от Картье на госпоже Соболевой и не пустила ей шпильку на этот счет. Солнце не грело слишком сильно и не заставило тучного Вице-мэра нетерпеливо обмахиваться салфеткой. Весь мир сегодня работал ровно так, как нужно было Глиену, с радостью исполняя свою партию в его концерте. И, наверное, даже если бы на планету летел метеорит, который должен был уничтожить все живое в этот вечер, он бы остановился и подождал немного, пока Глиен не разрешит ему продолжить. Глиену всегда невероятно везет в таких делах. Наверное, само мироздание любит его и желает, чтобы он преуспел в каждом своем начинании.       Но, разумеется, есть и те, кого не устраивает такой порядок вещей. — Не преувеличивайте, — отрезает Захаров. — Его здесь нет, и лебезить вам не перед кем. — Кто здесь лебезит?! Я не лебежу! — вспыхивает Жорж, раздувая крылья своего замечательного маленького носа. — Я говорю vérité!       Силаев же нисколько не смущается замечания. Он чуть склоняет голову и смотрит на Захарова с лукавым прищуром. — А вы снова за свое, да? Все никак не успокоитесь? — Не успокоюсь. И не собираюсь успокаиваться, — отвечает он и тянется за стопкой водки, кивает в сторону Силаева. — Будете? — Воздержусь, — кривится Силаев, глядя на то, как Захаров махом закидывает в себя водку и занюхивает тыльной стороной собственной ладони. — Puis-je me joindre à cette conversation? — Жорж, ради Бога, здесь никто ни бельмеса не понимает по-французски, кроме вас! Парле рюс, сильвупле! — Bien! Скажите мне, о чем, собственно, речь? — А, это любимая присказка Алексея Ивановича. Называется «не может нерусский человек, загнивающий европеец, занимать пост Главы Департамента (великой горгородской) культуры! Це есть мракобесие, бездуховность и разложение нации! Короче говоря: пиздец!». Правильно я, Алексей Иванович, говорю?       Мирон делает глоток виски и косится на Захарова. Тот только пожимает плечами: — В общих чертах. — Qu… Как?! — выпучивает глаза Жорж. — Вы недовольны, что Фон Глиен — Глава по культуре? Только потому что он иностранец? — Так и есть.       Да, старая песня. Патриоты-охранители поют ее на все лады с тех пор, как Глиен занял пост. То есть уже четвертый год. Глиен всегда относился к этому с иронией. «Если я усну, проснусь через сто лет, и меня спросят, что сейчас происходит в Горгороде, я отвечу: пьют и ищут скрытую угрозу от внешнего врага», — смеялся он. Хотя Мирон особо не видел поводов для смеха, реакционные националистические настроения в городе были слишком сильны, и множество людей разделяло их, с упоением читая, как доброе имя Фон Глиена полощут в сомнительных СМИ. Потом травля прекратилась, но осадочек остался. — На секундочку напоминаю, джентльмены, что Глиен, вообще-то, родился в Горгороде, — отмечает Силаев, шумно втягивает в себя коктейль через трубочку. — Памятник его незабвенному батюшке-генералу у нас на Площади Победы стоит, уж вы-то, Захаров, с вашим военным прошлым, постыдились бы не знать. Так что слово «иностранец» здесь не применимо ну никак. — Весьма применимо, — упорствует Захаров. — И все я знаю. Да, вы правы, родился он здесь, отец его — уважаемый человек, достойнейший полководец, но… Где он рос? Где прожил большую часть жизни? В Германии. А учился? В Англии. Ведь так?       Не просто в Англии, а в Оксфорде, по специальности «Экономика и Менеджмент». Даже окончил с отличием. Вы себе, Захаров, хотя бы представить можете, что такое Оксфорд с отличием, а? Какой это уровень образования? Вы, выпускник какого-нибудь вшивого Литературного имени Горького, Луначарского, Какого-то-хера-с-горы-ского? — Та-ак. — Ну так и почему, в таком случае, я не могу называть его иностранцем? — Хотя бы потому, что он, извиняюсь за физиологические подробности, вылез из своей достопочтенной матушки-аристократки аккурат на территории нашего богоспасаемого государства. — Мало просто родиться здесь, Силаев. Здесь нужно жить. — Так он и живет. — Недостаточно.       Силаев изображает на лице мягкую, почти плавленную ухмылочку и по-кошачьи щурит уголки глаз, прежде чем произнести своим нежно-глумливым тоном: — О, так неужели же есть какие-то цифры, сколько и где человек должен прожить, чтобы быть местным? Посвятите же нас в них, маэстро, а то как же это: живем себе, а таких вещей монументальных не знаем. Я вот в прошлом году три месяца провел в Таиланде. Так что я, может, больше не горгородец? Может, я теперь общепризнанный таец? А я к этому не готов, знаете ли. Из меня выйдет хуевенький ледибой… — Не фиглярствуйте. — А Вы не несите чепухи. Глиен совершенно точно горгородский. Да и вообще, дорогой, Вы просто подумайте: он вернулся сюда в сознательном возрасте, по собственной воле. Выбрал свое немытое нищее Отечество вместо жирной и комфортной загнивающей…       «Выбрал свое немытое нищее Отечество вместо жирной и комфортной…» — это хорошо сказано, очень хорошо. Мирон тепло смотрит на то, как Силаев топит желатиновую вишенку в оставшихся от своего коктейля взбитых сливках, но, впрочем, скоро не выдерживает этого зрелища и переводит взгляд на Жоржа. Седая бородка электрически топоршится на его остром подбородке, выражая скрытое неудовольствие. — Отечество, — медленно, с усмешкой произносит Захаров, пока тянется за своей выпивкой. — Отечество, Силаев, это не просто место рождения по паспорту, это намного, намного большее…       Захаров многозначительно замолкает и прерывается на то, чтобы великодержавно вылить в себя еще одну стопку. «Тяжело пошла». Мирон неотрывно наблюдает за ним, ожидая, пока тот продолжит, но водка будто отформатировала его мозг начисто. — И что же такое «Отечество»? — вдруг спрашивает Мирон, впервые за долгое время напоминая о своем существовании. — А? Отечество? — вспоминает Захаров и поворачивается к нему. — Да, Отечество… Ну, это очень просто, Мирон Янович, вы сами знаете. Отечество — это земля, где вы родились, росли и крепли. Где вы перенимали традиции, культуру и язык, национальное мышление, если хотите. Где чтили предков и свой род. Где учились верить в Бога. Где усвоили народные ценности. Где вы стали из мальчика мужчиной, в конце концов. Отечество — это государство, гражданином которого вы являетесь, которое будете защищать и за которое пожертвуете собой, если потребуется. Вы должны служить своему Отечеству. Честь Отечества — Ваша честь. Так что, господа, Горгород — наше Отечество и… — «Смерть неизбежна», — хихикает Силаев, резко обрывая дошедший до пика пафос высказывания.       Захаров убийственно косится на него. — Скажите честно, Силаев, Вы — либерал? — Я? Отнюдь. Я тот еще консерватор и даже, прости Господи, патриот. И речь мне Ваша даже очень понравилась, ей-Богу. Я в восторге. — А я либерал, — гордо вскидывает голову Жорж и блестит вызывающе глазами. — Et alors quoi? — Да с Вами-то давно все понятно, мусье… — Что же Вам со мной понятно, если… — начинает было Жорж, но Захаров тут же перебивает его, обращаясь к Мирону. — Будете? — указывает он на стопку. — За Отечество? — Давайте, — глухо откликается Мирон. Чутье подсказывает ему, что, как бы ему ни претило, в его положении таких тостов лучше не избегать. Особенно если их предлагают люди вроде Захарова. — Если Мирон Янович будет, то и я буду, — подает голос Силаев и подмигивает Мирону ласково. Жорж смотрит на них всех с нескрываемой обидой. — А мне не предложите, monsieur Zakharov? — выпячивает он вперед губы. — Горгород и мое Отечество тоже. Я здесь родился и живу всю жизнь. — Нет уж, Гоша. Вы свое Отечество не любите. Говорите на французском, одеваетесь как француз, ведете себя как француз и пишете свои водевили тоже для французов. Вот и пейте тогда с французами…       «И валите в свою Францию», — наверное, очень хочется добавить ему, но он почему-то не добавляет. Рука Мирона со стопкой зависает в воздухе, Силаев тоже не решается пить. Оба они сочувственно смотрят на Жоржа, который мстительно щурится и стискивает аккуратными розовыми пальчиками ножку бокала с вином. — Superbe, ну и пожалуйста, больно мне надо, — фыркает он, складывая руки на груди. — Но Вы должны знать, monsieur Zakharov, что в одном Вы насчет меня не правы: я свое Отечество люблю. Да, люблю. Но не так, как Вы. Не бездумно. У меня к моему patrie много вопросов. И я не боюсь их задавать. Имею для этого смелость. — Хулить Родину в непростые времена много смелости не нужно. — Они у вас всегда «непростые», — неожиданно распаляется Жорж. — Всегда «непростые времена, надо потерпеть, надо затянуть пояса, вот потом заживем…». Всю нашу историю так! А виноват всегда кто-то другой, но никак не наше собственное barbarie, ignorance, — «варварство, невежество»: догадывается Мирон, — la conscience de l'esclave — «э-э-э»: не догадывается Мирон, но Жорж сам поясняет, — то есть сознание раба. Это я и не люблю в своем Отечестве. Этот коллективисьм, традисьеналисьм, это «у соседа трава зеленее», это «и так сойдет». Это и есть наше «национальное мышление», о котором Вы говорили и которое я всей душой презираю. Вот оно все: лень, зависть, разгильдяйство, чинопочитание и, pardonnez-moi, даже pokhuisme. И эти ваши ценности, valeurs intellectuelles, это просто смешно. Ваш Бог, который учит только терпеть и подчиняться, то есть быть рабами. Ваши войны, на которых вы забрасываете чужие армии трупами, чтобы доказать миру, будто у вас осталось былое величие. Ваше государство, которое…       Стопка в руке Мирона вздрагивает — он чувствует, что Жорж ступил на очень тонкий лед. Вдруг скрипит стол — это Силаев неосторожно дергает ногой и случайно сдвигает ножку. Жорж обращает на это внимание и замолкает на секунду, оглядывает всех присутствующих, их напряженные лица. Один Захаров улыбается хищно и облизывает свои сухие губы. — Что Вы вы замолчали? Продолжайте. Вы же «имеете смелость», так? — Оставьте, Жорж, — сладко тянет Силаев. — Не в такой же торжественный день это начинать.       Жорж рассеянно оглядывает его лицо, думает секунду и согласно кивает. Не в день же переизбрания Мэра критиковать его правительство. Ведь сегодня его праздник — его снова избрал его народ, выказал свою волю. И их волю тоже. Кто они здесь такие, чтобы оспаривать результаты выборов? Критиковать линию партии? Да никто, абсолютно никто. Всего лишь писатели. — Vous avez raison, mon ami, — бормочет хорошо знакомая самоцензура в лице Жоржа и прикладывается к бокалу с вином.       Захаров на это жестко усмехается, цедит сквозь зубы: «Либералы» и выпивает стопку без всякого тоста. Мирон пользуется этим, чтобы отставить свою в сторону и сесть на диване поглубже. Лестница все еще пустует. За их столиком царит угрюмое молчание, нарушаемое только далекой музыкой с танцпола и хрустом захаровского соленого огурца. — Господа, мы, кажется, говорили про Глиена, верно? — напоминает Силаев, пытаясь откатить беседу назад, в безопасное русло. Глиен-то, исповедующий плюрализм мнений, ничего им не сделает, чего не скажешь об остальных членах Горсовета. — Oui. Monsieur Zakharov демонстрировал нам свои шовинистские взгляды, — хмуро отвечает Жорж. — Они не шовинистские, Гоша. — Неужели? «Человек не может занимать должность из-за принадлежности к другой нации» — это, разве, не шовинисьм? — Нет, это здравый смысл, — раздраженно морщится Захаров. — Мне надоело, что вы с Силаевым притворяетесь идиотами и заставляете меня разжевывать вам очевидные вещи. Моя мысль очень проста и понятна: не может нашу культуру возглавлять носитель другой культуры. Все. Я никак не ущемляю Глиена, как человека, этим мнением. Просто говорю, что поставить его на эту должность было ошибкой. Ну и что же в этом шовинистского? — Tout. — Раз «все», то аргументируйте, а так — это просто треп.       Просто треп, верно. Это все просто бессмысленный треп. Мирон лежит головой на спинке дивана и разглядывает блики на пустой стеклянной лестнице. — О, а я, кажется, могу привести вам один контраргументик. Он простенький, всего два слова. — Ну? — Екатерина Вторая. — Нет, это другое. — Ну почему же? Кто еще сделал больше для русской культуры?       Время подходит к трем. Стрелки на часах Мирона щелкают лениво, в два раза медленнее, чем нужно. Мирон нетерпеливо стучит ногтем по стеклу, пытаясь расшевелить их, как рыбок в аквариуме. — Давайте не начинать эти исторические споры, Силаев. Мы с вами можем вести их часами и все равно ни к чему не приходим. — А я и не собираюсь вести с вами исторический спор, Алексей Иванович. Я только говорю, что, может быть, иностранец во главе нашей святой культуры это вовсе не такой конец света, как вам кажется? Тем более, такой, как Глиен. Который знает эту самую культуру лучше нас всех вместе взятых, и действительно за нее радеет...       Мирон прикрывает глаза, будто надеясь, что так время пойдет быстрее. А, может, надеясь на то, что, когда он их откроет, Глиен будет уже здесь. — Радеет — ха. Не ожидал от вас такой наивности. Вы еще скажите, что в политику он пришел просто, чтобы служить обществу, а весь его капитал — исключительно наследство от матери-аристократки. Слышали мы эти сказочки, знаем. — А что, у вас есть доказательства обратного? Сколько же тайн вы храните от нас, мой дорогой! Умоляю вас, поделитесь с нами…       Мирон открывает глаза, но Глиена все еще нет. Он тяжко вздыхает и ерзает в кресле, чувствуя, что успел отсидеть себе задницу на слишком мягких для его костей диванах. — Здесь нет никаких тайн, нужно просто пораскинуть мозгами… — В самом деле? Так просто? Как же я сам не додумался! — Вы снова паясничаете? — Нет-нет, что вы, я внимательно слушаю. — В этом случае отсутствие доказательств только служит подтверждением тому, что Глиен — умный и осторожный человек, который умеет обставить дело... — «Отсутствие доказательств служит подтверждением» — невероятно! Продолжайте-продолжайте, я весь внимание. — Ну что еще мне здесь продолжать? Вы подумайте сами: зачем еще идут в политику, если не воровать?       О, три часа ночи. Самое время для появления, Глиен. Тебе же нравится число «три», не так ли? У проходящей мимо девушки очень длинные ноги, длиной со всего Мирона. Это повод начать комплексовать. — Даже не знаю, Алексей Иванович… Вот вы сходите в эту политику и расскажете нам. Вас ведь уже зовут в Народное собрание, так? — Что? С чего вы это взяли? — Да вот пораскинул мозгами. Вам туда дорожка прям постелена. Вы ж у нас патриотический писатель, герой войны, там таких очень любят... — Оставьте эти разговоры. Это все чушь собачья. Я в политику не собирался и не собираюсь. — Как скажете, Алексей Иванович. Как скажете...       Может, снова отрастить волосы? Или он уже совсем облысел от своих вечных нервов? Глиен, ты как считаешь? Ах да, тебя же здесь нет… Пять минут четвертого, ты просрал такой момент для появления.       Стрелки на часах отрезают кусочек торта. Лед звонко бьется о стенку стакана, чавкает соленая рыба на зубах. Жорж откашливается как-то очень по-французски, как будто это хрустит свежий багет, поправляет часы на руке, в точности повторяя жест Мирона. — Не припомню, чтобы Фон Глиен хоть раз так опаздывал. Он всегда так пунктуален. C`est bizarre.       Да-да, точно бизэйр, хотя Мирон понятия не имеет, как это переводится. Наверное, «паскудство ссаное». Свет огней меняется в следующем порядке: красный, синий, зеленый, золотистый, и никак иначе. — Наверное, он просто передает информацию о сегодняшнем вечере иностранным спецслужбам? Так ведь, по-вашему, он должен себя вести, Алексей Иванович? — Зря вы смеетесь, между прочим, Силаев. Всякий эмигрант — потенциальный предатель. Это факт известный.       Ой, да в пизду. Мирон с громким стуком ставит свой стакан на столик и резко поднимается на ноги. Пытается скрыть выражение слишком явной неприязни на своем лице, но не уверен, насколько хорошо у него это получается. — Пойду воздухом подышу.       Ему что-то говорят в след, но ему так насрать, что он даже не слышит.       Каким-то чудом на балконе все еще никого. Мирон подходит к стеклянной перегородке, заваливается на нее, жадно втягивает в себя ночной город. Почти Нью-Йоркские огни шумного мегаполиса мерцают слепяще, миражно маня каким-то еще неизведанным удовольствием, непознанным наслаждением, обещая что-то неконкретное.       Глиен неслышно подходит со спины, встает рядом.       Нет, не так.       Глиен неслышно подходит со спины, встает рядом. Измученный ночной пьянкой Лондон выдыхает перед наступающим похмельным рассветом. Мирон смотрит на него с какой-то совершенно непонятной для себя надеждой. Глиен смотрит на него с пугающей определенность. Нет, нет, нечего так смотреть, он еще ничего не решил, ничего…       Ехать в город, где у тебя нет ничерта, бросать всю свою лондонскую жизнь, за право жить которой ты так долго боролся, совершать прыжок веры в никуда — немыслимо, невозможно, неправильно.       Оставаться здесь, снова мыть тарелки и пробивать пиво в супермаркете со своим оксфордским дипломом, складывать рукописи на помятых листках в стол гостиничного номера, не слышать родную речь месяцами, не быть прочитанным, понятым, услышанным — немыслимо, невозможно, неправильно.       Мирон мучительно вдыхает туманный кельтский воздух и переводит на Глиена умоляющий взгляд. Глиен ловит его и улыбается мягко. Говорит спокойно на таком желанном и таком недосягаемом языке, отрезая все пути к отступлению:       «Пора возвращаться домой».       Мирон оборачивается, но Глиена здесь все еще нет. Его нет, когда он нужен больше всего. Так себе друг, конечно. А, впрочем, Мирон не лучше. Вряд ли можно назвать образцово-показательным того, кто позволяет крыть своего приятеля всеми возможными хуями у того за спиной. Но Мирон не считал, что он вообще имеет право высказываться по предмету дискуссии, по крайней мере, вслух. Он все еще в этом городе на птичьих правах. По крайней мере, он сам так считает.       Трижды эмигрант — шутка ли? Трагикомедия. Еще нигде и никогда до этого его не считали «своим», здесь они хотя бы не говорят этого прямо ему в лицо. Предлагают выпить за Отечество, ха. Нет, там было по-другому. Те спрашивали: «Woher kommst du? Where are you from?» ещё до того, как он успевал открыть рот, чтобы выдать себя акцентом. Они с одного взгляда знали: он чужой. Оторванный от своих корней, с перекрытым воздухом в полиэтиленовом мешке. Он просто был другой породы, и, как бы ни старался мимикрировать, не мог подделать свою ДНК.       А здесь он точно так же не может подделать свою биографию. Да, это правда — он другой. Он рос в других лабораторных условиях. Да, не здесь он впервые влюбился, не здесь написал свое первое стихотворение, не здесь в первый раз увидел порнуху и не здесь лишился девственности. Да, его пугали бандиты не в малиновых пиджаках, а с черной кожей. Да, у него была не Сега, а Супер Нинтендо. И да, его поздравлял не Мэр на Новый год, а Королева на Рождество. Но, на самом деле, даже не это делает его другим, верно? Он по-другому мыслит, вот в чем суть. Слишком прагматичный и осторожный для местного, слишком сумасбродный для англичанина, слишком мечтательный для немца. Всегда и везде не «свой». И вообще нездешний, как говорят, «не от мира сего». Ну вот, может, в том, другом, мире и будет какое-то местечко, где он станет «своим», а в этом — увольте. Но, может, где-то там, где его пока нет...       Интересно, Глиен чувствует это все так же? Они никогда не говорили об этом. Они говорили только о возвращении на Родину, но никогда — о том, примут ли их там, будут ли они там счастливы. А зря, может, стоило бы. Может, подумали бы еще десять раз, нужно ли им возвращаться сюда.       Мирон запихивает в рот сигарету. Шестая за день, ну пиздец. А ведь почти уже бросил, но жизнь не дает ему расслабляться. Первые пять он скурил сегодня, пока ходил туда-сюда по дому, перечитывая то письмо… Ну вот, опять он вспомнил про письмо. Сука. Мозг, почему бы тебе не пойти на хуй, а? Ведь он почти уже забыл, почти успокоился.       «Нихуя ты не забыл, нихуя не успокоился».       Да, это правда. Ему нужен Глиен. Только он может помочь. Только он не жалеет его почем зря, а спокойно возвращает в реальность, напоминая ему то, о чем он все время забывает. То, зачем он здесь.       Мирон ждет Глиена, как раненый морфия. Потому что Глиен подбирает те самые нужные обезболивающие слова, которые Мирон принимает разом, таблетку за таблеткой, не задавая лишних вопросов. Обычный врач бы его жалобы не принял. «Доктор, представляете, на меня нагнал разочаровавшийся во мне фанат, и я никак не могу с этим справиться! Пропишите мне что-нибудь, срочно! Лучше, конечно, лоботомию...». Господи, самому от себя не тошно? Тошно. Получил письмо от ноунейма ебаного и убивается весь день, как брошенная девчонка — вот он, ваш хваленый Оксимирон? Да, вот он. Страдает, курит шестую сигарету на балконе. Но не потому что, блядь, у него такое нежное самомнение, или там он хочет, чтобы его все любили (хотя это бы многое упростило). А только лишь потому, что слова какого-то анонима так сильно вошли в резонанс с его собственными внутренними колебаниями, что тонкий подвесной мост его нормальности едва не обрушился с треском в реку. Иными словами, только лишь потому, что в глубине души он сам задавал себе эти долбанные вопросы или, вернее, только один, главный, вопрос:       «Кем ты стал?».       Он горько затягивается и прячет лицо в ладонь. Он не знает, не знает, не знает. Какого ж Дьявола так плохо, а? Видимо, он болен. У него интоксикация ненавистью к себе. Модный психолог сказал бы, что у него вообще токсичные отношения с самим собой: сложно любить кого-то сильнее, чем он себя, сложно ненавидеть кого-то сильнее, чем он себя. Жаль, что с собой нельзя расстаться (вернее как, можно, но церковь такое запрещает и не будет отпевать), даже отдохнуть день (если только запастись достаточным количеством гора и отключиться?..). Но, несмотря на все свои затейливые внутренние противоречия, он знает, точно знает, что все делает правильно. Что по-другому здесь просто нельзя. И Глиен сказал бы ему то же самое.       «Слышишь, мудила? Нельзя по-другому, тебе говорят. Никто не должен подставлять свою голову ради твоей пресловутой мифической истины. Никто и, в особенности, я. Я даже не «ваш», ищи другого дурака... И никакой я тебе не «старший брат», завязывай там с психотропными, додик. Ты всего лишь покупаешь мои книжки, я всего лишь их пишу: вот и все, что нас связывает. Бизьнесь, ничего личного. Так что ничего я тебе не должен, ничего я тебе обещал, ясно? Сам себя спасай, а я — всего лишь писатель...»       Если честно, Мирон уже тысячу раз жалел, что вернулся в Горгород. Здесь все было сложнее, неочевиднее, все было с каким-то подвохом и двойным дном. Но, в конце концов, размышляя о том, стоило ли ему возвращаться, он понял, что просто не мог этого избежать.       Потому что Горгород — необычное место. Он ядовит. Он отравляет собой каждого жителя до такой степени, что жить без его наркотического яда становится физически невыносимо. И нет, речь вовсе не про гор, а про сам город. Мирон как-то слышал байки про то, что под городом зарыты какие-то старые радиоактивные отходы (и, может, поэтому он так светится по ночам?). Он в это, конечно, не верил, но в этом что-то было. Было что-то в мысли, что все они здесь — мутировавшие твари, которым лучше жить на радиоактивной свалке, чем в экологически чистой среде. Вот взять Мирона, он прожил тут всего девять лет, но уже облучился настолько, что не смог не вернуться. А Глиена? Он вообще здесь только родился. Это какую же дозу радиации они получают уже при рождении, что их так штырит всю жизнь то? В каких же тисках их всех держит этот город, эта пресловутая Родина? Дом, но капкан, буквально.        А, может, дело не в том? Может, сюда его просто привела сюжетная ветка? Может, его история — история возвращения домой? Одиссея. Одиссей возвращается в Итаку, вновь становится царем и все — сказочке должен прийти конец. Прямо как у него. Может, поэтому он и не может больше ничего написать? Все, его сюжет окончен, пора. Нет, это какой-то бред. Если его история уже закончена, то откуда же в нем тогда это неотступное предчувствие сюжетной завязки? Нет-нет, хуй там, она только начинается. И она будет связана с этим городом, его городом, его Итакой. И он не променяет ее ни на что, особенно на одобрение каких-то холуев, призывающих его пожертвовать всем ради их забавы. Пусть они идут в пизду со своей «правдой», Мирон на это больше не купится. У правды по нынешним временам слишком высокая цена, ему такую роскошь не потянуть…       Любопытно. Вот если он знает, что он прав, если верит в это, в то, что по-другому нельзя, то… почему же тогда его слова звучат, как оправдания? Почему? Да по кочану, вот почему. Все, отъебись от себя уже. Закрыли тему, а.       Мирон стряхивает пепел и опускает взгляд вниз. Там по асфальту ползают разноцветные мурашки. Двигаются от клуба к клубу в запрограммированном порядке, ведут социально-одобряемую богатую тусовую жизнь. И никто из них, конечно, не знает, что Мирон здесь, наверху, наблюдает за ними с высоты небоскреба. А если бы знали? Что бы сказали ему? «Мирон Федоров?! Быть не может, это правда вы? Какая удача!.. Можно автограф?». Его знают в этом городе, его любят в этом городе, это факт. Он самый популярный писатель здесь, кто с этим поспорит? А он вот стоит тут и парится насчет мнения каких-то трущобных лохов из… Скрип стеклянной двери перебивает мысль. — Мирон Федоров? Быть не может, это правда вы? Какая удача!..       Мирон поворачивает голову, перед ним стоит какой-то мужчина среднего возраста. Полненький лоснящийся тип с влажной улыбкой от уха до уха в приличном костюмчике в полосочку, со скрывающими раннюю лысину зачесанными волосами. Взгляд осоловелый, пьяненький, сам он чуть покачивается, алкогольное амбре намекает на то, что он неплохо повеселился сегодня. Видимо, выпавшая изо рта сигарета лежит прямо под его ногой. Мирон фирменно выгибает одну бровь, пока разглядывает его. — Это правда я, — натянув на себя сдержанную улыбочку, произносит. — С кем имею честь? — Николай Брусничкин, ваш большой-большой поклонник.       Имя какое-то знакомое, где он его мог слышать? А, впрочем, не имеет значения. Все, имеющее значение люди, были сегодня на официальном вечере, этого же там точно не было, и значит, плевать. — Вот как, — кивает Мирон и нехотя пожимает протянутую ему мокрую горячую руку, но тут же брезгливо вытирает ладонь о штанину. Его сияющий собеседник этого, конечно, не замечает. — Да-да, это правда. Очень люблю ваше творчество. У вас просто как про меня все, чесслово. — Неужели? Это что же именно? — Ну как… Вот «Безумие», например. Такая хорошая вещь. Очень жизненная, очень.       Мирон едва сдерживается, чтобы не скривить ебальник. «Безумие», блядь. «Безумие». Одна из худших его (не только его, но пошел Олежка на хуй) новелл и, закономерно, одна из самых скандальных и популярнейших. Хотя сколько, должно быть, новых фанов она притянула, а. Людей, для которых он так и войдет в историю автором «Безумия». Извините, а в какую сторону можно блевать? — Курите? — спрашивает мужчина, потом медленно опускает замасленные глаза на тлеющую в его пальцах сигарету. — А, ну да, вижу, курите… Хотите еще одну? Очень хороший табак, немецкий. Вы такой не пробовали.       Мирон усмехается, снова изгибая бровь. Не пробовал, неужели? — Что ж, давайте попробую.       Мужчина достает сигарету пальцами из пачки, облапывает ее всю, с кончика до фильтра, и только потом протягивает Мирону. Пока Мирон сомневается, стоит ли ему брать в рот вместе с сигаретой и чьи-то грязные жирные фаланги, тот не с первого раза закуривает и говорит ему, довольно щурясь: — Как мне в вас это нравится! — Что? — Что вы такой простой, совсем не пафосный. Никак остальные звезды. — А вы знаете много звезд? — интересуется Мирон, убирая сигарету в карман, где она, видимо, и сгинет навсегда, а жаль — табак правда ничего. — Ну, не много, но порядочно. В основном это те еще сволочи, простите мне мой французский, — «я то прощаю, а вот Жорж бы не простил». — Но вы — не такой. Вы — наш человек.       «Наш человек». Мирон секунду очень внимательно смотрит на покачивающегося толстяка, схватившегося за перила для устойчивости, потом хмыкает. «Наш». Ваш… — Приятно это слышать, — даже не лжет, надо же. — Вот видите? Другой бы на вашем месте меня бы уже послал, а вы…       Дальше следует небольшая тирада о его прекрасности, которую Мирон выслушивает не без явного удовольствия. Его эго иногда требует, чтобы его тешили, как маленького ребенка, какими-то простыми, но действенными приемами. Например, лестью. Правда, с каждым разом его запросы становятся все больше и больше, а Мирону все труднее и труднее делать вид, что он верит в сказанные ему громкие слова. Но сегодня у него получается. — А можете… можете дать мне автограф? — ласково просит толстячок. — Я его в рамочку дома повешу.       Мирон кивает. Конечно, он может, с барского плеча. Автограф ему приходится оставлять в маленьком кожаном блокнотике, почти полностью исписанном, исчирканном, порядком облысевшем, с засаленными страничками. Мирон думает о том, что бы такого ему написать, чтобы это не было обычным «Коле от Мирона», вспоминает одну из своих узнаваемых строчек, вырисовывает как можно более аккуратно буквы на весу, и, довольный, протягивает блокнот назад. — «Оч-чень прият-но, Грем… лин» — разбирает его почерк толстячок, думает секунду и равнодушно кивает. По его глазам Мирон видит, что отсылку тот не понял. То есть, в смысле, не понял? — А кроме «Безумия» вам у меня что-нибудь нравится? — насторожено спрашивает Мирон. — Конечно-конечно, все нравится. — Может, что-то конкретное? — Да все, все… Ох, а как вы Дениса Василенко то раскатали, да? Вот мощно было. Об этом все писали. — Ага, то-то и оно, что все писали. — Вы же ему просто карьеру сломали, если не сказать, жизнь! — Ну, не преувеличивайте. Это была небольшая газетная полемика, она не может ломать карьеры. И, тем более, жизни. — Но сломала же! Ой, это было красиво, краси-иво… Вы не планируете такое повторить? Ну, только с кем-нибудь другим. — Я не планирую свои конфликты, — «как некоторые местные селебы», — они сами случаются. — Ну да, ну да, это верно, — задумчиво шамкает губами толстячок, выпускает дым носом. Подумав, поднимает на Мирона взгляд, отдаленно напоминающий самому Мирону решительный. — Мирон Янович, скажите, а когда же выйдет ваш новый сборник? Уже столько времени прошло, и все никаких дат, никакой информации. А так хочется уже почитать… Когда же нам ждать?       Когда-никогда. «… хоть строчку пришли, Миро, сколько можно то?». Но нет у него ни строчки, ни сборника, ничего. Есть только просранные впустую часы бесконечных переписываний, есть только пепел сожженных черновиков и бессильная злость на самого себя. Когда? Да он сам хочет знать когда. Он сам ждет больше всех. Когда, Мирон, когда? Отвечай! — Скоро, — сухо бросает он. — Ну когда же? Скажите по секрету вашему преданному поклоннику! Обещаю, я буду нем, как рыба, никому больше не скажу, никому.       Это свет так падает или глаза у него какие-то вороньи? Хитрые, наглые, черные. А, впрочем, может быть, просто свет. — Тогда, когда я посчитаю нужным, — отрезает Мирон и уже чуть мягче прибавляет. — Давайте-ка без этих вопросов. — Хорошо-хорошо, как скажете, — примирительно лопочет тот. — А такой еще вопрос тогда… Вы ведь не даете интервью обычно, так ведь? А перед выходом книги не хотите дать кому-нибудь? Ну, интервью? Какому-нибудь изданию...       Мирон щурится. Уточняет медленно, низким глубоким голосом: — Что вам до этого, Николай? — Я просто служу в «Горгородских ведомостях»… — А, ясно. Мистер журналист, — тут же грубо перебивает Мирон. — То-то ваше имя мне показалось знакомым. — Правда? О, я так польщен… — По вопросам интервью и прочим коммуникациям со СМИ обращайтесь к моему агенту, — заученно проговаривает официальную фразочку он, Женя бы гордилась. — Мы уже обращались, но она ведь говорит, что вы расписаны до Нового года... — Значит, так и есть. — Неужели же не найдете одного часика для старого поклонника?       Мирон криво усмехается. Ну, конечно, старого поклонника, который знает только «Безумие». Стоит ли объяснять, почему для Мирона журналисты стоят в иерархии ниже мусоров? Именно потому что они еще более беспринципные лживые твари, воспринимающие тебя только как объект, на котором они смогут заработать, и плюющие свысока на твою частную жизнь, твои чувства и твои тайны. — Мой лимит времени на старых поклонников уже исчерпан, — журналист, конечно, не понимает, о чем это он, и только моргает маленькими вороньими глазками. — А теперь — прошу простить. Разговор продолжать не могу — занят. Увидимся как-нибудь позже.       Мирон пытается обойти толстяка, стоящего на пути к двери, но тот делает шаг, загораживая ему путь. — Но когда же «позже»? Давайте договоримся! — Позвоните моему агенту. И дайте пройти, — цедит Мирон и делает шаг в другую сторону, журналист делает то же. — Вы забываетесь, — рычит он угрожающе. — Но подождите, подождите секунду, Мирон Янович, ради Бога, подождите… Ведь мы так славно говорили с вами! Давайте договоримся об интервью, вам же не сложно, а для нас — такой материал!.. Мирон Янович, ну куда вы… Ну подождите — кричит он уже в спину Мирону: с пятого раза ему-таки удается добраться до ручки и рвануть ее в сторону, с тошнотворным скрипом отворяя стеклянную дверь. — Как мне еще сказать «нет», чтобы до вас дошло? — шипит Мирон себе через плечо, ловко избегая тянущейся к нему сзади влажной ладони журналиста. — Но прошу, еще одну секунду!.. Ну выслушайте же меня, это важно!.. Ну не будьте вы, как все остальные!       Ну, это уже слишком. Мирон останавливается и оборачивается к своему преследователю так резко, что тот едва в него не врезается, и Мирону приходится остановить его, поймав за плечи и крепко сжав их на мгновение. — «Как все остальные»? Ну и кто бы еще отнесся к такому хамскому лживому куску дерьма, как вы, с таким христианским терпением, а? Любой другой просто бы скинул вашу жирную тушу с этого балкона. И был бы совершенно прав. Разве не так, господин Брусничкин? — Так, так, вы совершенно правы, только вы, только вы, — быстро лебезит журналист. — У вас есть тридцать секунд прежде чем я позову охрану. Говорите.       Журналист быстро кивает и, захлебываясь воздухом, спешно выпаливает: — Мирон Янович, умоляю вас, не давайте интервью Силаеву!       Мирон морщит лоб в недоумении. Силаев то здесь каким боком? — Он и не просил меня его дать. У вас какая-то неверная информация. — Еще не просил? Так он попросит! Скоро попросит, уверяю! Он мечтает о вашем интервью уже очень давно... Но вы не давайте ему, я вас прошу! У него работают такие ужасные журналисты, они все-все переврут. Они все напишут не так, совсем не так! И снимут вас плохо и сверстают! Уверяю вас, Мирон Янович, это испортит вам всю репутацию! Они выставят вас идиотом, обязательно выставят! А вот у нас, у нас настоящая журналистика — первый сорт! Мы…       Мирон терпеливо дослушивает хвалебную оду «Горгородским ведомостям», такую же пышную, как до этого — ему. В словоблудии Брусничкину не откажешь. Как и в настойчивости. Как теперь от него избавиться? Охрану в это все впутывать не хочется, потому что впутаешь и выйдет уже история. Не самая приятная. Про то, как журналиста тащат от него под белы рученьки, пока тот истошно орет: «Мирон Янович, как вам не стыдно так себя вести с честными тружениками пера? Позор!». А это будут лишние взгляды, лишние вопросы, возможно, лишняя заметочка в светской хронике «Горгордских ведомостей». Поэтому он мудро решает замять вопрос миром. — Ладно, Николай, — произносит он с преувеличенным снисхождением. — Так и быть, я не буду давать ему интервью.       Счастье в глазах этого мелкого человечка можно сравнить только с эмоциями собаки, хозяин которой сказал волшебное слово «гулять». Но он, конечно, не собака и поэтому вместо благодарности, с легким страхом, будто сам боясь своей наглости, выдыхает: — Обещайте! — А не жирно вам будет еще и обещания с меня брать? — снова раздражается Мирон. — Прошу, — тихо пищит Брусничкин в ответ. — О-бе-ща-ю, — со злостью плюет он каждый слог. — Довольны? Теперь отстанете от меня? — Да-да-да, конечно, конечно! Спасибо вам, спасибо, Мирон Янович! Вы самый… Вы лучший, лучший писатель! Спасибо вам! Я еще позвоню вашему агенту, Мирон Янович! До свидания! Удачи вам!.. Мирон Янович!       Мирон решает свернуть в уборную, лишь бы Брусничкин не выследил их столик и не продолжил докучать ему всю оставшуюся ночь. Но у самой двери неожиданно сталкивается с Силаевым, который бьется о его тощее твердое плечо своим — мягким, как подушка. — Упс, пардон, дружище, не заметил вас, — примирительно поднимает руки Силаев и пропускает его вперед. — Вы, собственно, в какую сторону? — Руки помыть. Испачкал. — И только? — бесцеремонно изумляется Силаев.       Мирон окидывает его насмешливым взглядом. — А что? Хотите посмотреть на меня за писсуаром? — Разумеется, хочу, зачем спрашивать? — шутит Силаев ему в тон. — Но в другой раз, сейчас я совершенно не о том… Вы, Мирон Янович, может быть, желаете несколько скрасить сегодняшний вечер? — Что вы имеете в виду? — Ну, как бы так поизящнее выразиться… Говоря иносказательно, я имею в виду… объебаться чистейшим порошком в кабинке клубного туалета, — сверкает глазами он, и Мирон тут же чувствует легкое оживление внутри. — Прекрасная идея, — отвечает чуть радостнее нужного. — Что ж вы раньше о ней молчали? — Не при этих же снобах предлагать, Мирон Янович, ей-Богу. Это они вдвоем не срут и светятся истинным знанием, а мы-то с вами нормальные обычные люди, верно? — заискивающе улыбается Силаев, достает из кармана пиджака плотно набитый пакетик и перекладывает его в руку Мирона. — К слову, в последней есть очень удобная полочка. Не для мыла, как вы понимаете, — хихикает. — Буду вам должен, — бросает Мирон, и безошибочно угадывает, что именно этой фразы Силаев и ждал от него, он тут же цепляет ее своим умным взглядом, подлавливает, как на крючок, но все же учтиво выдыхает в спину: — Для хорошего человека не жалко.       Мирон усмехается и уходит в последнюю кабинку, плотно закрыв за собой дверь.       Другое дело. Вот теперь другое дело. Чуть немеет язык и рябит в носоглотке. Чистейший порошок, не соврал, сукин сын. Мирон встряхивает своей лысой головой, пытаясь не чихнуть. Зажимает пальцами широкие ноздри. Выходящий из кабинки Силаев смотрит на него понимающе. — Ну как? Вещь же? — журчит он вместе с проточной водой, намыливает руки цветочно-розовым мылом. — Пока не знаю, спросите минут через десять. — Хо-хо, а вы искушенный гурман в этих делах, я погляжу. Ну, пойдемте, — он снова придерживает перед Мироном дверь, как перед кисейной барышней, за которой он настойчиво ухаживает, — тех двоих нельзя оставлять вдвоем надолго — сожрут друг друга, как пить дать. — Да плевать на них, — отмахивается Мирон крупным жестом и морщится. — Идемте лучше на первый этаж.       Силаев косится на него с наигранным удивлением, выразительно изогнув брови. — Тут уж как скажете, Мирон Янович. Я — раб воли вашей. — Тогда решено.       И, начиная с этого момента, это уже совсем, совсем другая ночь. Она превращается в падающий калейдоскоп сменяющихся цветов, запахов, лиц, фраз. Мирон едва успевает выхватить в нем хоть что-то, чтобы присмотреться.       Ослепляющие, как фары встречных машин, прожекторы огней. Рычащие и плюющиеся колонки. Бухающая разрывами бомб музыка: бум-бум-бум. Холодный космический неон. Красный, синий, зеленый, золотистый. Ядреный запах мужского пота, карамельный — женского. Татуировка змеи на мускулистой загорелой руке, наливающей виски. «Ну что, Мирон Ян...ч… вещь?». Разве десять минут уже прошло? «Прошло уже двадцать, ха-ха… К слову о времени… я хотел бы кое... с вами обсудить, в сущ...сти… шенно… незначительное. Ч… скажете?». Потом, давайте потом, потом, потом, потом. Потом.       Крашенные волосы хлестко ударяют по лицу. Истерическо-пьяный беспричинный смех. Виски пьется, как газировка. Громкая музыка. Скрип барного стула. Пошлая шутка. Куда делся Силаев? Танцпол — пестрый коралловый риф. Свет рассеивается, будто в воде. Голое русалочье плечо с родинкой-сердечком. Знакомый розовый цвет. Глубокое декольте. Дрожащие белокурые ресницы. «Мне кажется, я те...я уже где-то ...идел». Наверху, он видел ее наверху, в той, другой ночи. «Как те... зовут?». «Рита». «Маргарита… ачит? Как у ...улгакова?». Она непонимающе улыбается. В глазах звенит блаженная пустота. «А я — Мастер. Нав...ное, это судьба». Она смеется так, будто это остроумно. Она танцует так, будто он ей за это платит. Часто дышит. Ведет руками по бедрам, поднимаясь по сужающемуся бутылочному горлу вверх к талии. Музыка долбит. Потом вдруг становится тише. Горячие твердые бедра придавливают тяжестью его колени. Жирный вкус помады и приторный — алкоголя. Глянцевые лопатки с испариной под пальцами. Вульгарно-эротичный вздох. Сладко оттянутая губа. «А, вот вы где, Мирон Янович. Простите, Христа ради, что отвлек, но я вас везде ищу. Пойдемте скорее». Куда? «К моему старому знакомому. Пойдемте, Жорж и Захаров тоже там». Ему хочется возразить, что они не могут уйти вот так, ведь кто-то тогда их не найдет, но он не может вспомнить кто. «Ладно». «И птичку свою не забудьте. Больно хороша, ха-ха». Птичка игриво ведет плечом под пристальным взглядом Силаева, поправляет смазанную помаду. Действительно, чуть не забыл. Снова музыка и долгие стеклянные ступеньки, грозящие треснуть под его ботинками.       Люди, люди, люди. Отдаленно знакомые или незнакомые вовсе. Мирону они все отчего-то вдруг кажутся прекрасными и чистыми, такими же, как он сам. «Добро пожаловать на нашу вакханалию», — радостно объявляет Силаев. Мирон недоуменно моргает несколько раз, но потом ему вдруг становится понятно: да-да, верно, вакханалия. Силаев здесь эдакий рубенсовский Вакх, хозяин праздника, с персиково-розовыми полными щечками, с упругим праздным животиком. Он приглашающе раскидывает обвитые плющем руки, зазывая в свои угодья. Здесь тонкие и гибкие нимфы с блестящей кожей, смелые и резвые вакханки с приоткрытыми губами, хмельные и весело блеющие сатиры с маленькими дудочками. У столика стоит молодой фавн с серебряной шерстью, смешно картавящий на никому неизвестном языке, трущийся своим рогом о рог какого-то незнакомого сатира. Поодаль сидит на пне старый и мудрый Силен, облысевший и пьяный вдрызг, он, невнятно жуя слова, все пытается объяснить что-то кому-то про далекие, не имеющие никакого значения, материи: Родина, верность, патриотизм, но все только смеются над этими нелепыми словами.       А Мирон, кто же тогда он на этом празднике жизни? Одиссей, конечно, Одиссей. Он вообще-то искал Итаку, а здесь оказался случайно, но… Что ж, может, это место и получше Итаки. Может, ему больше никуда и не надо. Ему хорошо и здесь, ему хорошо и так, он ничего не хочет менять.       Одиссей садится на мягкую траву. Нежная чувственная нимфа (Калипсо, ты ли это?) обвивает руками его усталые грязные от долгого пути плечи. Он разрешает ей запутать пальцы в своих несуществующих волосах и постепенно, прикрыв веки, погружается в общий праздничный гомон: шум ручья, пение птиц, крики вакханок, песни сатиров и похвалы вездесущему Вакху, самому молодому из богов. Он вслушивается во все это и постепенно начинает различать слова. «..так ты был на открытии клуба на пятой?… бля, ну харош пиздеть, это уже полное гонево… он вообще мутный, крутит что-то в Подгорье, лучше не суйся… ха-ха, прямо шестого размера? мне б такую, я б ее!.. а с близняшками?.. да она вечно в прошлой коллекции, нищебродка ебаная… Федоров? Не, не знаю такого. Силаева знаю, у меня его мамаша читает… а потом их акции ка-ак ебнулись!.. да я же говорила тебе: она сука та еще…пойдем в другое место, а, не могу я здесь… vous êtes sûr qu'il a dit ça?». Почему все эти сказочные существа говорят о таких простых низменных вещах? Ах да. Ах да…       Мирон открывает глаза. Древняя Греция со своими нимфами и сатирами куда-то исчезает, вместо нее остается только Горгород со своими доступными телками и тестостероновыми качками. Они не в тогах, но в дорогих брендовых шмотках. Надушенные парфюмом, накрашенные, уложенные, пластмассовые, излишние, чересчурные. Замкнутые только на себе. Им плевать друг на друга в той же степени, что плевать на жизнь. Если кто-то из них умрет прямо сейчас, прямо здесь — никто и бровью не поведет. И Мирон, честно говоря, тоже. Что ему от того, что в этой игре сдохнет еще один статист из массовки, упадет поставленный для вида манекен? Да ничего, совершенно ничего. Дохните хоть все, ему так похуй, так похуй. Ничего им не должен. Спасать их не должен, любить их не должен. Пусть горят они все синим пламенем, пусть ебутся конем. Каждый здесь сам за себя, сам за себя, сам за себя...       Его отпускает. Волшебная дымка проходит, и не остается больше ничего прекрасного, даже птичка резко дурнеет, хотя смотрит на него все с той же глупой полуулыбкой, все теми же пустыми, ничего не выражаюими глазами. Совершенно кукольными, пугающе мертвыми. Аж холодок по шее. Ему срочно нужно еще. Где этот ебанный Силаев?       Ну да, вот он. Сидит, развлекает байками трех юных дев одновременно, облизывает свои розовые губы — даром, что кольцо на безымянном пальце. Мирон стряхивает с себя вялые женские руки и уверенно идет к нему. Силаев встречает его отрешенной улыбкой. — Миро-он Я-я-я-нови-ич, а я уже соскучился по вам, не поверите, — тянет он напевно, будто хочет обнять его своим голосом. Но Мирон остается неприступен. — Дайте мне еще, — командует он властным тоном. — Еще... чего? — Вы знаете чего. — Но, Миро-он Я-я-нови-ич, позвольте… не слишком ли это мно-о-го на сегодня? — Не учите меня жить, а, — резко рубит Мирон, но потом думает, что, считая дневную дозу после письма, и впрямь получается жирновато, и добавляет, скорее для самого себя. — Я по чуть-чуть.       Силаев улыбается ему хитро и молча смотрит, как сфинкс, не желающий открыть свои тайны. Мирон понимает, что хуй он так что получит. С Силаевым нужен другой подход. Коммерческий. «Ты мне — я тебе», вот как для него это работает. — Как насчет интервью для вашего журнала перед выходом моей новой книги?       Он аж подкидывается на диване. Брови, как два убегающих таракана, быстро лезут на лоб. Губы приоткрываются: «как ты узнал?!». Честно говоря, Мирон уже не помнит, как он это узнал. Брусничкин остался где-то в прошлой жизни, как и то обещание ему. Как и тот, кого Мирон ждал так долго весь этот невыносимый вечер. — Ого, вот это предложение, Мирон Янович! Что ж вы раньше о нем молчали? — Вы согласны или нет? — давит нетерпеливо Мирон. — Да-да, конечно, я согласен. От такого не отказываются, что вы, — спешно бормочет Силаев, шарясь по карманам, достает заветный сверточек, протягивает его Мирону. — Извольте, это вам. Только, умоляю, осторожнее… — Не волнуйтесь, до интервью как-нибудь доживу. Как буду заканчивать сборник, обсудим с вами дату. — Да-да, конечно-конечно, обсудим-обсудим…       Мирон еле добирается до туалета, чтобы снюхать еще одну дорогу. Долго ждет, пока она подействует, в кабинке, мучительно глядя на часы: время снова ползет червяком. Возвращается. Ничего не чувствует. Догоняется прямо здесь, за столиком, никого не стесняясь. Замечает жадные до гора взгляды. Не узнающий его бухущий в хлам Захаров ворчит что-то про «долбанных торчков, которых бы расстреливать…». Мирон зло усмехается. Откидывается на спинку дивана. Ждет, ждет, ждет. Но ничего не происходит. Только сердце стучит быстрее, только нога дергается сама собой, трясутся руки, да зубы ходят туда-сюда со скрипом. А кроме этого — ничего, ничего, ничего…       Блядь. Кажется, гор перестает брать его. Ебанное дерьмище. Худшая новость из всех возможных.       Мирон садится ровно, окидывает взглядом собравшихся здесь людей. Им всем хорошо, в отличие от него. Силаев накручивает на палец длинный черный локон какой-то очаровательной губастой девицы, две другие смотрят не нее завистливыми взглядами. Птичка куда-то исчезла, ну и ладно, он не скучает. Захаров в полуотрубе (не мудрено, сколько литров водки он вообще сегодня выжрал?) положил голову на подлокотник дивана, абсолютно равнодушный к тому, какие непристойные чавкающие звуки и постанывания издают его соседи, изредка пихая его в бок коленом. Жорж на высоких тонах смеется над шуткой какого-то загорелого парня в расстегнутой рубашке, а после этот парень, осмелев, прижимает его к себе и целует в шею, заставляя томно закатить глаза. Буэ-э-э-э-э-э. Нет, это не реакция Мирона, это обильный звук вывернутого желудка. И соответствующий запах, тут же ударяющий в нос. Женское взвизгивание, мужское недовольное ворчание на диване, где только что лежал Захаров. Все ясно, водка попросилась наружу и забрала с собой друзей. Ну что ж.       Мирон встает на ноги. Берет со стола салфетку. Брезгливо дергает носом, вытирая с ботинка крошечную капельку щедро исторгшейся из горгородского патриота субстанции. Бросает салфетку на пол. Уходит, ни с кем не прощаясь. Уже у самого выхода его догоняет птичка, несколько более обдолбанная, чем Мирон ее запомнил. — Стой, мы уже уходим? Но здесь же весело! — она приближается и утыкается ему в шею носом, а Мирон с удивлением для себя отмечает, что это самая длинная фраза, которую он слышал от нее за вечер. — Вечеринка — гнилье, — сухо откликается он. — Больше не хочу здесь торчать. — Ладно, — с чем-то отдаленно напоминающим грусть выдыхает птичка. — И куда мы поедем?       «Мы». Ее руки ложатся на торс Мирона, он чувствует их тепло через рубашку, чувствует как ее бедро призывно трется об его ногу в показном нетерпении. На это он лишь громко вздыхает, кладет руку на ее талию и холодно отстраняет от себя. — Я — домой. А куда ты — понятия не имею. — Но как же… — недоуменно распахивает глаза птичка и тут же замолкает: непробиваемо равнодушное лицо Мирона не предполагает дальнейшего обсуждения, даже она в состоянии это понять. Ей остается только надуть губки и свести бровки, выражая что-то отдаленно напоминающее разочарование. Несильное, впрочем.       Мирон уже хочет уйти, но какой-то черт дергает его остановиться на пару секунд и насмешливо бросить: — Попробуй с Силаевым, милая. Ты в его вкусе. И будешь всего-то четвертой в очереди.       Он удовлетворенно усмехается, когда получает от нее негодующий взгляд и тихое, едва слышное: «мудак».       На улице прохладно. Он невольно передергивает плечами, поправляет воротник рубашки, глубоко вдыхает. Площадь выглядит оживленно, дышит ночной суетой, блестит, богато украшенная огнями. Скоро уже будет светать, сейчас рано светает.       Его чуть ведет в сторону: мягкие колени держат херово, и он стоит, немного покачиваясь. Достает из кармана белоснежный платок, проходится кончиком по крылу носа и замечает оставшиеся характерные черные следы. Быстро сминает платок и убирает в карман. Нащупывает внутри что-то странное. Это сигарета, явно не из его пачки, такая ароматная, плотно набитая, чужая. Кладет в рот, пытается закурить, но руки не слушаются и зажигалка не выбивает искру. К клубу подъезжает черный кэб. «Такси, сэр?». «Да, сейчас». Потом покурит, похуй. Он бросает сигарету и зажигалку в карман. Идет к машине, открывает дверь, думая только о том, что сейчас окажется в теплом салоне, а потом и дома, дома... в полном одиночестве, которое он так ненавидит. Может, все-таки стоило взять с собой птичку?..       Внезапно его дергает странное знакомое чувство, то самое, от которого он не может избавиться уже несколько дней, чувство, будто… Мирон замирает. Думает секунду. Медленно оборачивается. Чуть поодаль от входа в клуб стоит незнакомка, она неотрывно смотрит на него, насмешливо щуря глаза. Мирона прошибает до самого спинного мозга. Она.       Этот тяжелый взгляд, следующий за ним по пятам вот уже несколько дней. Предчувствие сюжетной завязки, предчувствие квеста, неосуществленного рока. И это все — она.       Она. Вся в черном, с белой кожей и порочно-бордовыми губами. Стоит, курит, смотрит на него, не скрываясь, не таясь больше. Ухмыляется. Самое прекрасное, что он когда-либо видел. Завораживающее до ступора. Смертельно опасное.       Он не думает больше ни единой секунды. Бросает кэб, идет к ней, не сомневаясь, не рефлексируя, как зачарованный песнью сирены. Она наблюдает за этим с любопытством, не отрываясь, только выпуская дым. — Можно попросить прикурить? Зажигалка сломалась, — говорит он первое, что приходит в голову, еще пытаясь выглядеть развязно и уверенно. — Конечно, — она отвечает, будто на французском, на настоящем французском, а не жоржевском, именно тем полагающимся мелодочиным глубоким мурлыкающим голосом. Уголки ее глаз смеются над его жалким предлогом.       Он снова достает ту чужую сигарету, зажимает губами. Она, вместо того, чтобы дать зажигалку, подается вперед и вжимает оранжевый горящий кончик своей — в его. И интимно смотрит ему прямо в глаза. Мироздание разом гаснет. Предательски дрожит что-то внутри живота. Он стоит, не двигаясь, понятия не имея, что ему теперь с этим делать. Она смеется. — Так не прикуривают, — шепчет. — Затянись.       Мирон послушно обхватывает свою сигарету пальцами, затягивается, заодно разглядывая ее черные длинные когти (ну точно сирена, попался ты, Одиссей). Уплотнившийся вязкий воздух наполняет густой мягкий цветочный фимиам хорошего немецкого табака, обволакивает их двоих дымными крыльями. Но магическим образом он не заглушает, а только подчеркивает ее собственный запах: рискованный, манящий, парализующий, нездешний, глубокий, как черная дыра... — Ты, кажется, куда-то собирался? — тянет она, щурясь. — Нет, — коротко мотает головой он, выдыхая дым в сторону. — Твоя машина еще ждет. — Все равно.       Плевать, ему больше никуда не нужно, он уже все нашел. Мышеловка захлопнулась, он ясно слышал ее щелчок. Каждая попытка вырваться только изорвет в мясо его мышцы, но ничем ему не поможет. Он это знает. Она это знает.       Она слишком хорошо его знает, знает наизусть. И все говорит, говорит ему именно те слова, которые он всегда втайне мечтал услышать от другого человеческого существа. Сердце екает: все ясно. Это именно ее он ждал всю жизнь, с самого детства, о ней грезил украдкой, о ней писал стихи, о ней дышал и плакал. А теперь она здесь, перед ним, во плоти. Его муза, его анима, его родственная душа, его Маргарита, его будущая любовь. Невероятное совпадение, что он встретил ее сейчас, когда она так нужна.       И теперь-то, когда он обрел ее, все точно будет по-другому. Теперь-то он, наконец, исполнит то, к чему его готовила судьба (или сюжет, термин неважен). Теперь он, наконец, заполнит сосущую пустоту внутри, обретет целостность и сделает все, все, все...       За пеленой смога постепенно восходит холодное горгородское солнце. Оно приносит с собой утро, так обманчиво обещающее ему начало совершенно новой, наполненной смыслом жизни. Блеф, в который он верит с наивностью ребенка. Но законы жанра не срабатывают, и очередной день застает его все там же: за дубовым столом, впустую выводящим корявую строчку:       «На Горгород опускался брусничный закат. Такой же горький, такой же…».
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.