***
Утром я смотрела, как за окнами кафе люди куда-то торопились в зимних сумерках. Вечерний снег еще не растаял, так что вид города наконец немного соответствовал числу на календаре; еще сонная, я грела руки о горячую чашку и любовалась. Обычно в эти дни я занималась ответственным делом: уже отбегав свое за подарками, пыталась ненавязчиво помочь Тине с выбором; это всегда была тяжкая борьба несчастных намеков против тяжелых мыслей о работе. Отдел Тины был жутко неприветливым, даже перед праздниками, мне повезло куда больше. Хотелось, чтобы Тини сидела за моим столиком. Не будь всего этого бреда, тянущегося с осени, она порадовалась бы за меня. Если подумать, я вряд ли рассказала бы ей, что на самом деле происходило с дедушкой и чего я боялась. Но я убедила бы ее, что теперь-то этого страха нет; что дар, который напоминал неприрученную бестию, теперь становился понятной и контролируемой частью меня самой. Тина гордилась бы. Я со школы не видела гордости в ее добрых, вечно улыбающихся глазах. Да и особо нечем было гордиться: это я могла любоваться сестрой-аврором, борющейся со злом… Аврором. Вот бы хоть на секунду поверить, что скоро все закончится. Я притворилась, что не заметила, как итальянец вошел в кофейню, опуская воротник. Безжизненным, но обманчиво-дружелюбным движением он махнул официанту на задорное «Эй, Массимо», — а потом занял столик. Достал из внутреннего кармана пальто свернутую газету и снова принялся что-то выписывать. От Массимо веяло каким-то холодом, как от проема, ведущего в темный подвал. Конечно, это чувствовала одна я — кроме каких-то тяжелых, заторможенных движений ничто в поведении Массимо не выдавало, что у него было на уме. Да и кто стал бы подозревать болезненное одиночество у человека, который так приветливо обращается к знакомцам, завтракает перед работой в кафе и выглядит как европейская версия простого парня из Бронкса, только ухоженный и в возрасте? Не будь я легилиментом, сама не догадалась бы. В газете он искал работу. Самую простую, ему явно неподходящую — даже внешность намекала, что Массимо клонило к творчеству. Он и сам это понимал; и через вакансию думал о жене: она оказалась права, не стоило ему публиковать «ту статью», — только он не послушал, списав ее слова на злость из-за очередной ссоры. Или просто сил исправить готовое не нашлось. Дурацкая система снова пережевала и выплюнула чью-то душу. Как удивительно. Но, по крайней мере, он искал работу. С женой, судя по всему, даже спасать уже было нечего; но хоть какое-то занятие у него осталось. Когда я думала наделать глупостей, я не видела ничего, что могло бы удержать. Но я в любом случае не решилась бы; Массимо же вызывал беспокойство. Я вздрогнула — официантка уронила поднос; звук стекла и металла на полу еще недолго резонировал в комнате. Кажется, кто-то не выспался или уже начал отмечать; я усмехнулась. В свое время после подобного я уговорила Абернети не ругаться, хотя из-за вышестоящего начальства оштрафовали меня по всем правилам; но, судя по реакции самой официантки, зверские разбирательства ее не ожидали. Я снова заглянула в мысли Массимо. Черт возьми. Военный. Автоматные очереди, горы тел, грязь и вонь под дымным небом… Я тряхнула головой и отвлеклась, пока не поздно — первобытный, тихий, какой-то прибитый ужас все равно успел ухватиться за внутренности сырой рукой. Нет, это меня не касалось. Я вспомнила, как вечером ранее целовала Винду на улице, а потом в шутку жаловалась на холодные руки — Винда часто не замечала, как сама начинала замерзать. Я знала, что, вернувшись из кафе, застала бы ее спящей или завтракающей, и что я могла обнять ее и прятаться в ее руках, пока в чувстве безопасности и уюта не растворятся все остальные чувства. …и это сработало. Я сидела в кафе, за стенами которого брезжил бледный зимний рассвет и люди метались туда-сюда в предвкушении праздника; в чашке остывали остатки кофе. Я сидела в кафе, потому что хотела помочь незнакомцу, которому эта помощь правда была нужна. Массимо таращился перед собой, не двигаясь; судя по остекленевшим глазам, он видел совсем не то, что перед ним находилось. Может, ему тоже стоило всего лишь напомнить, где он и кто он, за руку вывести из воспоминаний? Но как? Неподалеку от его столика вилась официантка, собирая осколки, но никто не обращал на нее внимания. Волшебников в кофейне я не слышала, разве что какой-нибудь невероятно сильный окклюмент притаился за углом, так что я незаметно достала палочку. Записная книжка спрыгнула со стола Массимо на пол, когда официантка проходила мимо. Сам Массимо так и смотрел вперед в молчаливом оцепенении. Я оставила деньги на столике и, накинув пальто, зашагала к выходу. Не было времени проверять очевидное, из кафе стоило убираться скорее. Я сделала вид, что случайно заметила книжку, и подняла ее. — Простите, сэр. — Я дотронулась до плеча Массимо, и тот, вздрогнув, уставился на меня. — Похоже, это ваше. — Cosa? Он ни слова не понял. И при этом продолжил думать на английском. — Le è caduta questa, — пояснила я, тряхнув книжечкой. Не зря читала разговорник. Все еще в дымке непонимания, Массимо глянул на находку и только спустя с десяток секунд осознал, что произошло. Выдавил улыбку, посмотрел на меня с наигранной признательностью во взгляде. Возвращение в реальность потребовало много сил. — Grazie. Я ответила ему быстрой улыбкой и ушла, на ходу застегивая пальто и завязывая шарф. Ноги сами понесли подальше от кафе: хотелось прогуляться на случай, если меня все-таки кто-то заметил и решил выследить. Я, наверное, с полчаса петляла по улицам города, притаившегося в ожидании праздника; никто за мной не шел, но хотелось проверить. Кончался декабрь, а призрак лета из Рима никуда не собирался; едва выглянуло солнце, улицы заиграли насыщенными теплыми красками, даже снег делу не помогал. В поисках закоулка, из которого можно незаметно трансгрессировать, я вышла на какую-то площадь с небольшой каруселью. Небольшой — по меркам Нью-Йорка; подойдя поближе, я даже на каблуках почувствовала себя маленькой девочкой рядом с большой машиной. Площадь в начале рабочего дня пустовала, и карусель, конечно, никто не включал. Замороженные в галопе лошади стояли на месте, покрытые испариной растаявшего снега; но куча лампочек под крышей и витражи в центре механизма обещали вечерний маленький карнавал. Все это выглядело как-то тоскливо, не совсем правильно; в таких местах должно быть много людей, должна играть музыка, которую перекрикивают дети, должна быть ночь — яркая и уютная. Или жаркий день, раз уж вокруг простиралась Италия. Но в детстве я представляла вечер. Правда, потом я как-то забыла, что мечтала покататься на карусели; девочек повзрослее такое не должно волновать. Мне почему-то захотелось вернуться, только чтобы все было правильно. Может, летом? Или через год-другой. Когда все закончится и можно будет не волноваться о чем-то серьезном, как в детстве. Когда будет много людей, которым ничего не угрожает. Когда никого из толпы залп салюта или взорвавшаяся лампочка гирлянды не заставит вспомнить о стрельбе и бомбах. Я еще немного плутала по городу, теперь — чтобы избавиться от мрачного настроения. Ближайший рынок исправил положение, и с гордостью от того, что я не повелась ни на чью провокацию, я вернулась домой. Винда в легком темно-зеленом халатике завтракала в столовой: закинув голые ноги на соседний стул, она читала газету и пила кофе. Зрелище как минимум потрясающее; я подошла со спины и обняла. Пообещала себе отучиться прятаться от мира, утыкаясь в изгиб шеи Винды. — И тебе доброе утро, — сказала Винда с усмешкой и погладила мое предплечье. — Ты в порядке? Она знала, куда я ушла утром и зачем; я кивнула и промычала будто бы беззаботное «у-у-угу». И ведь не соврала. Винда поняла, что большего от меня не дождется, и снова начала читать. Вспыхнула идея — даже пятна под опущенными веками пошли; я открыла глаза и всмотрелась в текст газеты, которую читала Винда. Итальянский. В голове Винды он чудесным образом становился английским. Я понимала каждое слово. Могу поспорить, разговорник был ни при чем — не станут же туристов учить, как обсуждать профсоюзы или подстрекать местных к протестам. (Впрочем, в убежище Гриндевальда и Винды можно было бы найти и не такую книжку). Я понимала чужой язык. Вот почему казалось, что Массимо думал на английском, а Нелла на нем говорила. Вот, почему они удивлялись, едва я открывала рот. — Это что, не-маговские новости? — Я выпрямилась, мимолетно поцеловав Винду за ухом, и чарами организовала себе чашку какао. — Да. Нарочитое безразличие Винды значило, что она не хотела о чем-то говорить. Я пожала плечами и села рядом, так, чтобы тоже оказаться в теплом пятне солнечного света, сочащегося сквозь окно. Поводила пальцем по ободку кружки, пространно глядя в сторону. Если мы хотели остановить не-магов, пока те не наворотили дел, логично, что Винда и Гриндевальд занимались не-маговской политикой и интересовались ею. Логично — и все равно как-то странно, непривычно. Я ведь даже не знала, что на самом деле мы делали в Италии. Зачем мы сюда приехали? Не просто же организовать мне отпуск с целым списком приятных бонусов. Винда сказала, что она объяснит всем мое исчезновение как минимум на месяц — как бы она не обобралась проблем из-за того, что я ничего не делала. — Спрашивай уже, — с каким-то добрым снисхождением сказала Винда и отложила газету, взяла чашку обеими руками. Похоже, Винда послеживала за мной, или у меня все мысли на лбу написаны. — Тебе не нужна моя помощь — как легилимента? — Нет. — Винда улыбнулась. — Не переживай. У тебя будет еще много случаев почитать отвратительных подлецов. Честно говоря, прирожденным лидером я бы ее не назвала. Хотя в Нурменгарде ее все если не любили, то уважали, а то и побаивались; в любом случае, все сторонники Геллерта Гриндевальда так или иначе оглядывались на мнение Винды Розье. Наверное, если она правда держалась не лучшего мнения об итальянских магах, то делала это скрытно. То есть, о своей неприязни она сказала только мне и, может быть, Гриндевальду. Приятно. — Понятно, — усмехнулась я. — А чем вы занимаетесь? Винда подняла бровь и сделала глоток кофе. — Политика, авроры, снова политика, — буднично перечислила она. — Я делаю здесь то же, что и в Германии. Помогаю кому надо, узнаю что надо, использую это как надо — на этом все, bye-bye mein Herr. Почему тебе стало интересно? Я пожала плечами. — Просто не хочу, чтобы у тебя были проблемы. Она наклонила голову к плечу и ухмыльнулась, глядя на меня. Ее фирменный непонятный, но внимательный взгляд. О чем она думала? Иногда она воспринимала все через полупроницаемую призму цинизма и возведенной в абсолют практичности; кто знает, что ей могло померещиться. Я, конечно, могла узнать наверняка, но не хотела. Хватило догадки, что она увидела в моих словах скрытую угрозу. — Их и не будет, — наконец сказала она. На целое мгновение она стала той самой хищной незнакомой, чужой мадемуазель Розье, с которой меня ничего не связывало и которая вызывала скорее опаску, чем доверие, — но она сама будто осознала это и стряхнула наваждение едва заметным движением головы. В огромных глазах зажегся теплый огонек. — Все в порядке, не беспокойся. Тебе нужен отдых. — Пауза. — И мне спокойнее, когда тебе не приходится разбираться с тем, что может причинить тебе вред. Я улыбнулась. — Спасибо. К нежному огоньку в глазах Винды прибавилась медленная, уверенная, красноречиво-пошлая ухмылка. — Ты можешь лучше. Ну конечно. В понимании Винды секс — неизбежное и естественное продолжение любого разговора по душам. Если эмоции — то только самые сильные, если близость — то только такая, чтобы все было очевидно. Я прикусила губу и не стала разыгрывать невинного романтика: быстро оценив возможности маневра, перебралась на колени Винды и поцеловала ее. Утренняя Винда была моей самой любимой; она еще не использовала одежду и макияж как броню; в распущенные волосы можно зарыться пальцами, а к мягкой коже — прижаться губами и вдыхать спокойный, уютный, дорогой запах кремов и чего-то неуловимого, но хорошо знакомого. Почти родного. Я отстранилась и посмотрела Винде в глаза, потом прошлась взглядом по красивому лицу. Интересно, многим ли позволено знать, что у суровой непредсказуемой Винды Розье под слоями пудры прячутся очаровательные веснушки? — Ты же знаешь, что я не враг тебе, правда? Она усмехнулась; она смотрела на меня снизу вверх, но уверенности и какой-то властности во взгляде было не меньше, чем если бы она возвышалась надо мной. — Прочитала? — Догадалась. Она облизнула губы — я чуть не послала все к чертям, — и, немного подумав, сказала: — Прости. Трудно отказываться от привычек, без которых не выжить. Еще одна мысль, которую я не могла осознать сразу; Винда поцеловала, не дожидаясь ответа, и все отошло на второй план. И все-таки, что она имела в виду? Учитывая наше положение, наверное, разумно было подозревать угрозу в окружающих — но в близких людях? Кроме меня ей был близок разве что Гриндевальд, его она тоже постоянно опасалась? Она стала вторым человеком в Нурменгарде. Знала столько, сколько Гриндевальд никому больше не доверял. Что он сделал бы, засомневавшись в ее надежности и полезности? Она так старалась показать, что они друг другу доверяют: старые друзья, накрепко связанные друг с другом сообщники. Но — до Рима. До того, как маячившее на горизонте доверие между нами обрело форму и вес; я сама ей многое рассказала, избавляя чувства от всяких тайн, как обычно избавляются от одежды. Неудивительно, что она решила сказать что-то лишнее только теперь; и еще неудивительно, что она сначала пробовала и примерялась, не выдавая все сразу. Она была не из тех людей, которые готовы изливать душу, едва получив порцию откровенности. И, правда, если в Нурменгарде Винде что-то угрожало, ей не стоило называть некоторые вещи своими именами. Она ведь наверняка тоже знала о легилименции Гриндевальда; чего она не знала, так это того, что я его раскусила (правда, скорее всего, по его же замыслу) — так что она точно не думала, что я на самом деле могла от него что-то скрывать. «Что-то скрывать от Гриндевальда», тем не менее, было бы откровенно страшно. Поэтому я пообещала себе никаким образом не требовать от Винды прямолинейности. Может, наше счастье и было сюрреалистичным и слегка неправильным, но я не могла позволить его забрать. Мириться с этим не стала бы в любом случае. Я думала об этом, глядя, как Винда за столом разбирает какие-то письма и документы, задумчиво приоткрыв красивые губы; и — потом — в перерывах между пустыми разговорами, пока я лежала на диване, пристроив голову на ее коленях; и когда мы снова выбрались в город, на этот раз без хождения по острию непонимания. Оказалось, что я несколько привыкла к тому, какой Винда может быть ласковой, внимательной и если не веселой, то как-то по-кошачьи довольной; теперь пришлось думать, что Винду в любой момент могли у меня забрать (и кто!). Что бы ни бывало между нами, я правда не хотела ее терять. Снова эта внезапная мысль — я любила ее. Как будто я каждый раз убеждала себя в этом и не могла убедиться окончательно. Так глупо. Все было очевидно, в самом деле.***
Канун Рождества каждый раз был по-своему, как-то неуловимо уютным и счастливым с Тиной, но самое яркое воспоминание было связано с вечером не с ней. И даже, что странно, не с Ньютом и Якобом, хотя я никогда раньше не гонялась за невообразимыми существами по всему Нью-Йорку, незаметно для самой себя устраивая личную жизнь, — и не собиралась этот чудесный опыт повторять. Нет, я невольно сравнивала каждое преддверие праздника с, как ни странно, вечеринкой коллеги, на которую попала случайно. Эта коллега с мужем жила в огромной квартире, скрытой от не-магов чарами; она вместила кучу народу, даже для смертельно скучного Грейвза нашлось место так, чтобы все вокруг не мрачнело от его присутствия. Кто-то подарил хозяйке праздника щенка, кто-то случайно разбил незнакомой дамочке нос, но кутеж это, конечно, остановило ненадолго. Тот случай, когда суматоха и веселье кружат голову: даже алкоголя не надо, чтобы запьянеть. Когда даже в четырех стенах на высоте нескольких миль чувствуешь свободу. Много людей, знакомых и не очень, у всех — немного плавающие интонации бодрых голосов и мысли, которые незаметно объединяли, несмотря на преграды вроде разных характеров, черепных коробок или количества влитого огневиски. Много мыслей, которые в других условиях озвучены не были бы — и которые, обретя форму слов, внезапно не вызывали катастрофу, совсем наоборот. Или такое: когда кто-то, смерив тебя взглядом как легкодоступную девчонку, с хмельной улыбкой подсаживался и вдруг совершенно серьезно начинал говорить о вечном (считая, что девчонка слишком пьяна, чтобы засмеять). Пестрое веселье, скоротечная искренность, общая непринужденность и много-много вещей, которые напоминают о числе на календаре: шампанское, куча подарков, притащенная кто-вы-вообще-такие-добро-пожаловать гостями. Как будто все разом окунулись в действительность легилимента. В ней рамки приличия окружающих всегда напоминают скорее легко преодолимые барьеры, а попытки притворяться едва не вызывают смех вроде того, что в ту ночь сотрясал крышу над квартирой моей коллеги. Которая, к слову, скоропостижно уволилась и подалась в активные домохозяйки при муже — так хорошо погуляли. Так вот эту странную, по-своему уникальную мерку сместила другая. Мы с Виндой решили, что в Италии давно нужно было продегустировать вино, и так вышло, что после этого домой мы вернулись в просто фантастически хорошем настроении и еще одной бутылкой Амароне. Винда открыла ее, не спрашивая: похоже, «отвратительные подлецы» за пару недель в Риме ее хорошенько достали. Потом она решила сыграть на фортепиано, которое я так старательно настраивала несколько дней назад — разумеется, я забралась на него, как часто делают певицы в клубах. Вот так и получилось — обе слегка пьяные; я пела, пожалуй, слишком выразительно, Винда играла (слишком хорошо для ее состояния, между прочим). И мне не нужно было читать ее, чтобы знать, о чем она думала; не нужно было опасаться, что, все-таки поймав на чтении, она одернет меня, пусть даже если не всерьез. Я чувствовала свободу. Свободу посреди мира, который вот-вот стал бы нашим. Свободу наплевать на все и оставаться в четырех стенах с одним-единственным человеком, который не возводил смехотворные барьеры приличий. И я снова убедилась в том, в чем должна была убедиться давно. Я замолкла посреди песни, наблюдая за руками Винды, уверенными и быстрыми. Она как будто практиковалась каждый день, что плохо походило на правду; скорее, в юности ее так выучили, что навык со временем совсем не ослаб. Хотелось спросить о том, любила ли Винда эти уроки, и ценил ли кто ее талант, и предпочла бы она что-то другое, и знал ли кто в Шармбатоне, а если знал, преследовало ли ее это назойливое стремление школьного руководства пристроить на глупые мероприятия каждого хоть сколько-нибудь талантливого ученика… Но больше всего хотелось знать, имело ли это для Винды значение. Она понимала Криденса в вопросе семьи. Точнее, в вопросе сиротства при живых каких-никаких родителях. В ней встрепенулась такая огнеопасная злость, когда Винда заговорила о семье — если бы эту злость не поселили в душе маленькой Винды, стала бы она такой, какой была теперь? Винда закончила играть и потянулась к своему бокалу вина, который стоял рядом с моим бедром, на крышке пианино. — Сочту твое выражение лица за комплимент. Я пожала плечами и широко улыбнулась. — Да ты настоящий профессионал, знаешь. Так и вижу, как ты усердно училась. Винда усмехнулась. — Жила от урока до урока, — скептично протянула. — Мне нравилось играть, но учитель был скучный. Лучше бы я училась сама — но приходилось терпеть его и, иногда, брата… — У тебя есть брат? — Младший. — Почему ты раньше не рассказала? — Мы с ним не близки. Винда поднялась и отошла к столику, на котором стояла бутылка вина. Не знаю, что смутило Винду больше — мои голые колени рядом с ее лицом или то, что я как бы нависала над ней, когда она сидела за клавишами. И все-таки, я насторожилась. Я хотела узнать о ее семье — и вот, время пришло; но нужно было осторожничать, чтобы Винда снова не закрылась. Ее право, конечно, но случайно обидеть ее в такой момент — то еще удовольствие. — Что-то случилось? Винда явно хотела сказать что-то совсем нелестное в адрес младшего Розье, но передумала, вместо этого молча налив себе вина. — Мы росли в одном доме, но совсем друг друга не знали. Отец настаивал, что общество mademoiselle и совместные уроки будущего наследника испортят. Мне же лучше, но когда нас все-таки вынуждали проводить время вместе, катастрофа становилась неизбежной. Я на мгновение представила, что было бы, если бы нас с Тиной так разлучали в детстве. Конечно, мы не всегда были примерными сестрами — точнее, как раз-таки типичными сестрами и были, хорошо знающими домашние ссоры и стоическую верность глупым принципам, зачастую просто чтобы позлить друг друга, — но без нее моя жизнь стала бы пустой. И бессмысленной как минимум девятнадцать лет из двадцати четырех. И, если честно, без строгих возгласов с высоты двухлетней разницы в возрасте неизвестно, где бы я оказалась. Бывало, меня тянуло куда-то совсем не туда, куда тянуться стоило. А Тина… Тина всегда знала, что, даже если бы ее горячо любимая работа подвела, всегда оставалось, за что еще побороться. Может, мы стали сестрами не по собственному желанию, но по собственному желанию мы сестрами оставались. Винду с ее братом этого лишили. И ради чего? Чтобы мальчик не размяк в компании девочки? Они эту девочку видели вообще, в самом деле? Но Винде я, конечно, сказала другое. Она явно не любила брата и не собиралась, потому что не знала, что это такое. Да и, даже если бы они близко общались, не все семьи такие дружные, как мы с Тини. Точнее, какими мы с Тини были до того, как поссорились из-за Якоба. — Но в Шармбатоне совместное обучение, разве нет? — Правда, — кивнула Винда и подошла. — Как и везде, хотя отец рассматривал Дурмстранг… Он все равно не считал образование академии достаточным. Каждое лето меня загружали музыкой, литературой, языками и прочими безумно интересными предметами юной подстилки. Брата — дуэлями, алхимией, юрисдикцией и политикой… — Это что, зависть, мисс Розье? Она посмотрела на меня так, будто я сказала сущую глупость, хотя ее голос правда был пронизан нотками глубокой оскорбленности. Вино Винде не подыгрывало совсем. Но она приблизилась и провела ладонью по моей ноге, от сгиба под коленом до щиколотки — с таким видом, что я точно уловила посыл. — В конечном итоге, я оказалась лучшим дуэлянтом. У него никогда не хватит духу. Едва ли убийство не-мага можно назвать дуэлью, но в силе духа Винде правда не откажешь. Но она говорила так, будто убийство — мерило достоинства, и чем спокойнее человек к нему относится, тем большего он заслуживал уважения. Я чуть не свихнулась после Мюнхена — поэтому не могла согласиться. — Мало кто способен на то же, что и ты. — Да, мой брат предпочитает портить жизнь часто, мало и исподтишка, — выпалила Винда и тут же поджала губы, отведя взгляд. Какое-то время она так и смотрела в сторону, мысленно взвешивая то, о чем случайно проболталась; в конце концов она вздохнула и сделала глоток вина. — Он обожал поддевать меня. Хотел ее внимания? — На одних летних каникулах его навязали мне, а я хотела провести время с подругой. Ce petit rat как-то узнал, что она была совсем не подругой, ослушался меня и подстроил все так, чтобы отец нас раскрыл. Все случилось быстро: мгновение между тем, как в серо-зеленых глазах мелькнула ретроспективная отчужденность, и как Винда спохватилась, спрятав разум за стеной окклюменции. Я случайно поймала ее воспоминание. Огромная, внушающая опаску фигура, кричащая про позор фамилии и про то, что «удавит следующую сучку собственными руками». И еще две пары глаз: апатичная мать и виновник торжества, сам слегка напуганный тем, что натворил — у обоих смесь презрения и какого-то мерзкого празднования во взглядах. Ну конечно. За Виндой наверняка и без того замечали странности, а тут — отношения, которые все дружно сочли за извращение. И вот семья, в которой до этого просто не было любви, теперь смотрит на тебя, как на урода и изгоя. Я только бегло, на пару секунд, прикоснулась к воспоминаниям об эмоциях Винды в тот момент — хватило, чтобы мне поплохело. Столько слепой, хлещущей через все рамки ярости от бессилия. Такое глубокое и такое забитое желание сделать что-то ужасное без малейшего представления, что именно (а я-то думала, Винда была жестокой с малых лет…). И такая боль, до сжатых зубов и кулаков — у тебя незаслуженно отбирают нечто, что принадлежит тебе по праву, а ты ничего не можешь сделать. Только выносить публичную назидательную экзекуцию, чтобы никто не забывал — род важнее человека. Хотя, в общем-то, важно только то, что кто-то решил поиграть в правосудие и защиту морали — в ущерб собственным детям. — Это одно из многих его достижений, — продолжила Винда как ни в чем не бывало. — Я рада, что мы больше не видимся. — А отец?.. — О, в нем недавно проснулась родительская гордость. Когда он понял, какого влияния мы с Геллертом добились. В ее голосе улавливалось сожаление. Как будто она хотела получить повод, чтобы… — Но я не назвала бы наши отношения плохими. В каждой семье бывают ссоры. Либо Винда просто тихо ненавидела отца, не подавая виду, либо она решила соврать легилименту. Ее озлобленность в любом случае не удивляла. Наоборот. Захотелось спрыгнуть с пианино на пол и обнять, как будто это могло как-то изменить прошлое, или как будто это могло что-то изменить для Винды в настоящем. Я не могла ее изменить. Избавить от почти болезненной тяги знать, что никто никогда не посмеет возвышаться над ней и говорить, что ей можно делать, а что — нельзя. Я могла только любить ее такой, какой она была — и надеяться, что этого хватит. В этой истории непонятным остался только один момент — Винда говорила, что почти ничего не чувствует. — А та девушка, — осторожно сказала я, — ты любила ее? Винда посмотрела на меня так, будто хотела найти ответ в моем взгляде. Замерла, одновременно отстраненная и вовлеченная в момент — такой ее вид всегда заставлял волноваться; теперь она стояла совсем близко и смотрела на меня в упор, и мне хотелось чем-то ее отвлечь. — Конечно, я ее любила, — наконец сказала Винда. — Думаешь, иначе я стала бы все это терпеть? Я ни в коем случае не могла выказать радость от того, что она мне об этом рассказала, так что я так и сидела с кислым выражением лица. Даже стараться не пришлось — хватило только того, что я снова на секунду представила себя на месте Винды. — Мне жаль, что так получилось. Она усмехнулась, почти рассмеялась — на секунду показалось, что это была насмешка над сочувствием как таковым. — Это было давно и мало что значило. Кроме причины не жаловать моего брата. Такой ответ не то, чтобы устроил, и Винда с улыбкой притянула меня к себе для поцелуя. На этом мы закрыли тему — если она не хотела обсуждать свое прошлое, мне оставалось только принять правила игры. К тому же, она выбрала хороший путь отступления, работающий как часы. Но вечер — размеренный, уютный, обволакивающий приятным ощущением умиротворения — продолжался, так что я уговорила Винду сыграть на фортепиано вдвоем. В конце концов, не зря же я его настраивала.