Акрасия

NC-17
Завершён
1623
11
автор
Фэндом:
Размер:
452 страницы, 209 495 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1623 Нравится 507 Отзывы 1170 В сборник

Адский рай

Настройки
      — Где ты был?       Феррари в гордом одиночестве рассекает просторы пустой трассы, погрязшей в оттенках ночи. Чимин навряд ли вслух скажет, но он влюбился в эту машину с первого прерывистого глотка воздуха, пропитанного дорогой кожей. Ему не интересно количество нулей на её ценнике, которых, кстати говоря, головокружительно много, но парень не перестаёт восхищаться этим стальным изяществом. Феррари словно великий мастер изготавливал, отливая детали по подобию вольной лошади, сбивающей копыта о горные скалы.       Сейчас же, когда верх иномарки поднят, а приборная панель отражается неоном в глазах художника, хочется просто продлить этот момент, превратить в вечность. Ветер ласково перебирает светлые волосы Чимина, пробегается по смуглой коже, срисовывает с неё карту сокровищ. Город замирает, а в окнах затухают последние огоньки, стараясь как можно быстрее оставить жнеца со своей добычей наедине.       Пак глубже ныряет в схваченный в спешке свитер и наконец-то отрывается от однотипного пейзажа улиц. Лицо Юнги сложно разглядеть в темноте, но он пытается, превращая глаза в узкие щёлочки. От жнеца за версту несёт диковинной ненавистью, которую он сгрызает корочкой с губ и слизывает редкой кровью. Он маринует молчание в банке спирта, чьи капли, вероятнее всего, были совсем недавно опрокинуты на обделанные джинсой ноги. По-другому объяснить наличие противного шлейфа виски в салоне Феррари Пак не может. Правда, для пьяного Юнги ведёт машину чересчур ровно, может быть, поэтому Чимин продолжает чувствовать себя расслабленно. А, может быть, это потому, что он слишком глуп?       Центр Сеула остаётся позади, а Чимин всё ещё не знает, куда и зачем его везут. Он совсем не ожидал услышать поздней ночью измученный, выученный по нотам голос, лично разглядеть растерянность на сутулых плечах человека, что город крепко держит под когтями и кормит печалью. Юнги спросил лишь о том, занят ли сейчас парень, а потом без объяснений устроил игру в молчанку, в которой явно сегодня победит. И здесь наверно стоит сказать, что единственный вопрос был больше задан из-за неумения начинать диалог. Чимину бы в любом случае пришлось покинуть квартиру этой ночью.       Художника нисколько не нервирует рёв движка машины, запредельная скорость, за вождение на которой обычному горожанину обязательно бы выписали штраф, не страшит парня даже очевидно нетрезвый водитель и его звонкая отрешённость. Да, Чимин наверняка глупец. Просто за эти ночи он повидал столько кошмаров, столько кровопролитных снов наяву пережил, что присутствие живого Юнги опьяняет, словно это сам Пак переносчик запаха алкоголя. Ему хочется долго слушать чужой голос спустя столько часов пропажи, узнавать, что же жнец делал всё это время, не прибавилось ли на его счету мертвецов или неожиданно помилованных. Но Мин припечатывает к месту беспощадной тишиной, заставляя биться в попытках хоть одну букву вслух произнести.       Чимин искренне недолюбливает парки аттракционов, а их отношения с Юнги по-другому невозможно назвать. Парню словно достался золотой билет на самую страшную горку, где нет ремней безопасности, местами не достаёт рельс, а конечной точки поездки даже с огромного колеса обозрения не увидишь. И вот бросает Чимина из одного конца в другой — по кругу — руки давно стёрты об поручни, глаза высушены от резких подъёмов, а голос осип из-за неожиданных падений. Больно и связкам, и челюстным суставам: когда же хоть кто-то потянет за ручку стоп-крана и остановит этот разрушительный аттракцион длиной в вечность?       Точно не Юнги. Он же чёртов контролёр, который не предупреждает о спёртом воздухе на самом верху и не просит держаться крепче на очередном кульбите. Испытывает, что ли? Проверяет на прочность шитого из дорогого материала художника, словно надеется, что тот по швам треснет, разлетаясь изумрудами на дно вагончика. А Чимин всего лишь ждёт остановки, прячет тихие вскрики страха в гортани и просто хочет, чтоб давали больше, чем забирали, радовали иногда — не пора ли, в конце концов? И он совсем не жалеет себя, как малолетки, как те маленькие детки, что насыпали в ладонь горсть таблеток и тихонько молились: «только бы откачали». То ли это привычка уже такая выработалась, то ли инстинкт самосохранения сошёл на нет — одно и то же, как итог.       Феррари всё-таки останавливается. Юнги моргает ультрамариновыми зрачками, внутри которых ничего святого более не осталось. Руки сильно сжимают обивку руля, норовя ту вовсе на части разорвать, а взгляд перемещается на незнакомую полосу леса. Они за городом.       — Где ты был? — вопрос повторяется, а ответ умалчивается.       Юнги не должен был приезжать к Чимину этой ночью, не должен был слушать пение нежити в своей голове, проснувшейся от спеси наркотика и алкоголя. У него внутри сейчас что-то вроде вулканического осадка, лавы, растекающейся по стенкам желудка и ощутимо жгущей. Всё теряется, путается: улыбка художника — это ключ к двери в сады Эдема или же Освенцим? Правда ли его нимб над головой из золота вылит или притворяется, являясь при этом обычным неразлагающимся пластиком?       Ещё и этот повторяющийся вопрос — заезженная пластинка, портативный диск с вирусами, который громко проигрывает единственную фразу, полную волнения, но больше интереса. Три дня молчания и сотни секунд вне доступа превратились для Чимина в столетия, для Юнги — в один хлопок веками. Он старался не думать о художнике, ведь работа важнее, ведь именно она не бросала в сложные моменты, подсыпала горячие пули в ладонь.       Только оказалось всё не так просто. Чимин был везде и в каждом. Он находился чаинкой на дне кружки, пробуждая воспоминания о том, как жнец проник в обитель искусства; лучом терялся среди воздушных пылинок; пачкал лёгкие Юнги краской изнутри, когда в новостях, которые создавали фон для тихой квартиры, говорили о новой выставке в центральной галерее. И, конечно же, Чимин смотрел мокрыми от слёз глазами с висящей в спальне картины, заставляя Юнги вскакивать с нагретой постели и плестись на кухню за очередной дозой спиртного. Он уже чёртов алкоголик, не просыхает сутки напролёт, не зная, кого винить за это: себя или всё-таки создателя мёртвой реки?       Потом появляется Тэхён, который заставляет лишний раз думать, углубляться в размышления. А спас ли Юнги Чимина, если бы именно он извивался от рук Намджуна, ползая по полу и избегая осколков битого стекла, как сегодня это делал Тэ? Смог ли жнец так же обездвижено смотреть на эту композицию проданного главе полотна, где художника заставляют подобно вшивой суке облизывать ноги хозяина? Или даже так работа и преданность клану не смогли бы дать сколы?       Юнги поворачивает голову в сторону притихшего парня, затаившего дыхание в ожидании. Хочется сказать ему нечто тёплое или хотя бы вернуть верх машины нажатием одной кнопки, потому что губы Чимина медленно теряют вишнёвый оттенок, бледнея. У Юнги сразу мысль в голове появляется — вкусить их, раздирая в кровь и выпивая ту, словно нектар. Но это всё наркотики, проклятая дурь управляет жнецом и, пока она не успела заставить свалиться на колени перед ангелом, Мин выходит из Феррари.       Голова наполняется свинцом и тяжелеет от внезапного приступа ярости. Демоны вопиют, они выпускают когти и скребутся, требуя нового подношения. А вокруг никого — одни высокие деревья, словно прутья клетки и огни города вдалеке. Зато есть Чимин. Чимин, который вжимается в сидение, когда его больно хватают за ворот свитера и пытаются выволочь из салона. Вся боль у него на лице написана, и Юнги тому виной. Он должен сказать: «Эй, это я виноват, это всё у меня в голове. Я сжигаю нас до тла». Но вместо этого жнец прижимает парня к холодному капоту, ставя по бокам руки и упираясь мутным взглядом в зрачки-угольки.       — Чимин, скажи мне, ты, блять, больной? У тебя что-то типо разновидности стокгольмского синдрома? — рычит почти в губы, а художник глядит на него и через секунду белёс, как мел. Он ещё меньше, ещё фарфоровей, чем был. И в его глазах надежда делается мала — в них теперь зола. — Я столько раз пытался тебя убить, а ты всё возвращаешься! Так сильно понравилось? Совсем не боишься?       Боится, конечно, Чимин боится. Этот страх скворчит и вьётся ужом на сковороде, рвётся кожей на затылке и плещет кровью. Что ни фраза жнеца, то пулемётным речитативом, что ни пауза, то овраг или топь. Не нужно было доверять высоким надеждам, торговаться с Дьяволом, вверяя ему самого себя. Тот же не умеет чувствовать — лишь играть, чтобы сладко, потом бессильно, смертельно больно. За что же ты, Юнги, так с Чимином? Разве он враг тебе, чтобы в глаза да слезоточивым, чтобы трясины, пустоши да пожарища? Он ведь тебе не враг.       У Юнги другие представления сейчас. Он просто потерялся, заблудился в обширном море жизни, где всегда был откровенно одинок и теперь не знает, как правильно себя вести. Его же учили: то, что мешает непременно нужно уничтожить. А значит будет кроваво, чтобы глазки из орбит вылезали, и прохлада прошибала от такой связи. Юнги крепко держит сердце художника в руке, как джойстик, беспристрастно исследует чужие сгустки ужаса, язвы злобы, глухой на себя, и поразившие ткани надуманные предательства. Но какие предательства, Чимин, вы же верны друг другу никогда не были.       Что-то замыкает, провода оголяются и искорками жгут череп. Юнги сумасброден, проводит носом по чужой холодной щеке, слегка вздрогнувшей, и вместо дури вдыхает тошнотворную ваниль. Запах дешёвого шампуня из магазинчика напротив дома доходит до капилляров быстрее, чем любая доза и ударяет по ощущениям. Он слышит, как быстро бьётся сердце Чимина, как его потрясывает от залёгшего в округе тумана и дурмана глаз демона, как ему хочется свалиться на сырую землю обессиленно и просить оставить. Возможно, навсегда.       — Хочешь знать, где я был? — вопрос больше звучит риторически, Пак на него не смеет отвечать. Они теперь меняются ролями — молчанка оказалась самой ужасной игрой.       Рука Юнги перемещается за собственную спину и, отодвинув край пальто, являет ночи знакомый кольт. У Чимина ноги подкашиваются от серебряного блеска ствола оружия, и он цепляется пальцами за капот Феррари, оставляя влажные отпечатки. Его дуло парень выучил наизусть, там шероховатость по ободку и с краю где-то неровность от сильного выстрела. Чимин стискивает зубы, лишь бы только не закричать, он сегодня будет паинькой, покивает ему — жнецу — подыграет. Всё равно съеден тьмой и паникой, а слабость обещает рай. Сколько же можно держать лицо?       Сдайсясдайсясдайся.       — Часами ранее я вот этими руками распотрошил человека, — Чимин немеет, когда жнец обвивает его талию, притягивая ближе к себе и угловато усмехаясь. — Вот этим кольтом прострелил ему колено, а после и голову.       Всё повторяется. Они возвращаются в тот день, когда Чимин впервые увидел смерть своего соулмейта во сне и прибежал предупредить его об опасности. Тем вечером вроде бы дождь собирался. А, может быть, и не вечер это был вовсе, а, может, и без дождя — всё теперь однотонно, однородно становится под колыбельную страха. Но единственное хорошо помнится: что сейчас, что тогда — жнец отказывается чувствовать, доверять, поэтому рассаживает гнилости по организму художника. Он — животное, подло раненное в область сердца и жаждущее получить исцеление от своей жертвы, от своего самого дорогого в жизни, на самом деле. И какое же всё-таки ужасное он создаёт дежавю: Юнги прислоняет дуло пистолета к виску Чимина, ведёт ниже, дотрагиваясь до оголённой кожи шеи, пока вторая рука ныряет под свитер мальчишки, обводя шершавыми пальцами напрягшееся тело.       В глазах одно желание обладать, самолично лицезреть труп ангела в окровавленных ладонях — это был бы самый прекрасный пейзаж. Юнги же здесь царь, согнал весь народ прочь и заклинает своим именем на лютую смерть. А Чимин сплошными трещинами покрывается от того, что человек, который уже давно занимает внутри него отдельную комнатку, так чудовищно поступает. И в его глазах нет ничего — облако пустоты, и, о Боже, неужели он теряет свою глупую надежду, коей клялся быть верен даже на той стороне могилы?       Чимин ёрзает от холода оружия, от теплоты чужих прикосновений, давясь таким близким цитрусом. Честно, хочется вцепиться в воротник чужого пальто и оторвать от себя всю эту грязь, стереть следы ладоней с оливковой кожи, которую пачкают в чей-то склизкой крови. Юнги её лишь размазывает по слегка выступающим рёбрам, словно кистью выводит многозначащие символы, знаки принадлежности, боясь лишний раз метнуть взгляд к затвердевающему янтарю глаз художника. Кольт так и покоится у виска. Он сегодня служит предостережением, мол, не дёргайся, ангел, мы ещё не таких видали заключённых, не таких ещё под землю прятали.       — Стреляй уже, — шепчет Чимин, когда жнец склоняет голову на его плечо, словно пытаясь прижаться ближе, спрятать парня ещё глубже внутри себя.       Окровавленная рука застывает под тёплым свитером, а сбивчивое дыхание сменяет тишина. Ваниль внезапно перестаёт казаться такой противной, а тот комок тошноты, застрявший в горле Юнги, оказывается смесью градуса и дозы. Жнец в секунды отрывается от чужой шеи, которую уже успел покрыть ожогами горячего дыхания, и наконец-то позволяет себе рассмотреть художника. Тот всё ещё держится за сталь иномарки, терпя боль в пояснице, но не наваливаясь на капот — боится быть разлитым по нему подобно сладкому яду, что Мин желает поглотить. Волосы Чимина больше не принадлежат ветру, они сбивчиво спадают на лоб, покрывшийся испариной, леденея от лесной прохлады. И где же та надежда? Где уверенность и спесь ярких красок, улыбки и смеха?       «Вот же она» — словно говорит Пак печальным взглядом, приподнимая уголки искусанных губ. Он правда улыбается, принимает чужие прикосновения, как нечто обязательное. Чимин, детка, ты состоишь из лампочек, просто лампочек в сотню ватт, поражающих не комнаты в домах, но чьи-то подпорченные органы. А о личном счастье в инструкции к этим лапочкам не написано ничего. Так и продержится мальчишка год с лишним и однажды лопнет, треснет по ободку — перегорит, полетит битым стеклом в мусор. А собирать те осколки будет Юнги — сам жнец, что сейчас с удовольствием бы на курок нажал, да только мышцы затекли, набравшись холодного свинца. Как и во все прошлые десятки раз.       — Прости, что мы связаны с тобой, — давит из себя художник, хватая цитрусовый кислород в перерывах между ощутимыми касаниями кольта у виска. — Прости, что из-за меня ты не смог нажать на курок, когда это было так необходимо. Прости, что тебе пришлось спасать меня от проблем, в которые ты же меня и втянул. Прости, что тебе пришлось купить мою картину и выслушивать мои многословные речи. Прости, что я недостаточно мёртв для тебя, Мин Юнги, — на последних словах голос Чимина срывается, он прячется под веками, глотает комья отчаянья, ощущая, как хватка на его талии становится грубее. — Прости, что я полюбил тебя…       Художник чувствует, что кто-то вылезает и сползает по лицу из слёзных желез. Ночь жалеет его, подхватывает влагу с щёк и целует ветром в уголок губ. Чимин давит в себе всхлипы, молясь услышать выстрел в округе, как свой последний звук в этом мире. Он устал, у него нет сил не то что стоять, даже дышать, просто существовать. Кровь прилипла к коже, проникла в поры, что не отмыть, а холод, кажется, навсегда запомнился пульсирующему виску. Где же смысл Юнги, где же теперь твои повадки палача и темнота настоящего охотника? Почему же ты не стреляешь?       Последнее желание Чимина не исполняется. Кольт летит на землю, руки покидают фарфор чужого тела, а жнец всё-таки падает на колени перед парнем. Его язык вмиг стал неповоротлив, тяжел и скуп, словно состоит из железных скоб. Темнота проясняется, открывая всю грязь, все открытые раны, подаренные художнику. И как только жнец позволил себе коснуться его? У него же все права на Чимина отобраны, авторские кавычки удалены. Какая месть, Юнги, за что ты мстишь? За собственную больную душу или же за её отсутствие?       Сизый дым рассеивается кругом, они находятся где-то в центре — в окружности собственного мира. Кошмар расширенных зрачков теряется, приобретая свой обычный строгий вид, хотя сейчас более разбитый, удручённый. Юнги осмеливается поднять взгляд, встречаясь с разлитыми океанами тревоги и скрученного страха. Да, это всё демон сотворил, и это он теперь в ногах ангела вместо сторожевого пса сидит. На Чимине от его укусов места живого не осталось, а он, как всегда, оказывается невредим. Ужасная несправедливость, не правда ли? Святые — они же всегда великомученики, проходят утёсы жестокости, чтобы вдохнуть запах маковых полей. У них раны на животворящей коже голосом поют человечьим и голосом волчьим, но те терпят. Черти же адские никогда не страдают и не плачут слезами хрустальными. Они больше блохи обычные с отравой всякой, в пустом дырявом ангельском кармане прячутся, просятся к райским садам прикоснуться.       Юнги такая одна блоха, заблудившаяся в накрахмаленной рубахе золотого мальчика, составом своим близкого к небесной манне. Только не нужны ему все эти божественные чертоги, правда. Вы оставьте его у подножья Чимина и позвольте отречься от каждого греха, чтобы не хотелось сдохнуть из-за алого металла, разлитого на ладонях.       Юнги жарит взглядом Чимина и думает наверняка, что не хотел ничего дурного. Просто возвести парня в дамки, сделать форвардом, козырем, высшей лигой. На деле же — инквизиция, если одним словом. Художника, как дурную весть в средневековье, сжигают на костре, стирая кости в пепел и устраивая пиршество после. Один жнец печально хлебает на нём вино, вспоминая, как от одного взгляда чужого мышцы парализовало, как лишало воли и корнями в виски вплеталось узнаваемое чувство опустошённости. Этот маленький мальчик, углом резцы, низкий пояс джинсов, свитера вырез, он же мальчишка, он до конца не вырос, мощный, внезапный — Юнги его в пыль стирает.       Чимин находит в глазах жнеца потухающие искры, он видит в них наступающий рассвет и уходящий дурман. В красных лучах восстающего солнца он выглядит совсем иначе, не так, как при лесном запахе тьмы и прели. Юнги художника скоба, его зазноба, он продирает до озноба, заставляет срывать внутренний голос и корчиться от переизбытка яда в крови. Даже сейчас, смотря снизу вверх, продолжает творить боль в грудине паренька. Тот наверняка должен ощущать себя идолом, Богом, если хотите, который заставил пасть Сатану, опустить руки и проклясть всё своё существо. Но всем известно, каков Чимин. Он же любит этого демона намного больше суток — даже вслух смел об этом сказать — его глаза — в полопавшихся сосудах, а края рукавов — в слезах. И Пака всё ещё лихорадит слегка, а одежда липнет к окровавленному животу, слегка расслабившему пресс. Но вся эта мерзость не мешает ему спуститься с неба, вернее, капота и, сползая по металлу, сесть напротив Юнги, опираясь на грязь шипованного колеса.       Теперь они на одном уровне — равняются в рангах. Нет больше теории жертва-охотник. Это ведь их последняя жизнь, последнее тело, одноместный крепкий скелет, поэтому не стоит себе врать. Чувства у Юнги существуют, немного пыльные и дырявые летят в виде купюр на игральный стол. Он делает свою ставку на Чимина — смертельный вирус, мурашки от улыбки южной. Тот наверняка ощущает эту немую просьбу жнеца «не дай мне проиграть. Мы теперь на одной стороне», и кивает ментально, на уровне выдумок. В одной лодке, значит. (Или могиле).       Господа, ставки сделаны, господа, ставок больше нет.       — Мне жаль, Чимин, — выдавливает Юнги, выцепляя на лице художника не сходящий испуг и высохшие солёные полосы, от которых небывалая ржавчина на фарфоре проявляется. — Я просто слишком пьян.       — Всегда, когда пьёшь, хочешь меня убить?       Болезненней, кажется, вопроса не придумаешь. «Не только пьяным, но и трезвым. И не хочу, но хотел» — вертится на языке, исчезая в глотке. — «Я же уже сломался, взгляни, пал на сырую землю — раскаялся». Внутри жнеца давно месиво, потому что демоны сошли с ума от такой низменности, от такой грязи на коленях хозяина. Неужели художник не видит сего крушения?       — Это не так, — врёт Мин, клянясь, что в последний раз, опуская взгляд к побледневшим от холода рукам парня, вжимающих ногти в кожу. Опять сломался. Играет стойкого солдатика, даже позывы рвотные сдерживает, что от одного воспоминания про собственную окровавленную плоть появляются. Чимин страдает, но всё также красив и безупречен, не считая потухших искр в глазах — Юнги обещает их вернуть, даже ценой потери собственного зрения. Ведь его, да, теперь только так будет думать он, его мальчик готов вешаться от тоски, от дерьмового проигрыша ими написанной песни. А жнец, запоминайте эту ночь, больше и не жнец вовсе, не тот бывалый головорез — он ангел падший, который снимает корону со своей головы и кладет её к ногам Чимина, где сам и оказывается.       И если Господь решил жнеца погубит, то Он, как обычно, на высоте.       — Шутка, — совсем невесело усмехается Чимин, обнаруживая в зрачках Юнги своё отражение. Он не обижен нисколько, ведь знал, с кем в адском пекле повенчан, но слегка мёртв и хочет вопить от всей резкой боли, бьющей по каждой клеточке тела. Только не при Юнги, не при Сатане, что сам еле сдерживает крики. — Отвези меня домой.       Последнее звучит так удручённо, боязливо, недоверчиво, что жнецу заскулить хочется, незряче пряча извинения в складки свитера. Он же не о таком мечтал, совсем не эти картины видел в галерее своих мыслей. Может быть, и правда Юнги просто не везёт, не дано ему беречь самые дорогие богатства? Чимину ведь наверняка желается чувствовать нежность, а не скупое сердцебиение и безразличную сталь движений. У художника больше сил не хватит смотреть, как Юнги, губы плавя в дерзкой ухмылке, накалывает на кончик вилки его трепетное «люблю» и, не прожевав, глотает. Так он видит их общий печальный обед, который больше на поминки похож, помпезные такие, где в лимонном соке подают позолоченное сердце одного глупого однолюба. И только Юнги знает, с какой несвойственной аккуратностью он держит на языке эти хрупкие чувства, нарекая их вкус медовой карамелью.       Чимин первым поднимается с земли, отряхивая несуществующую пыль. Ему хочется поскорее вернуться в свою захламлённую квартирку и прямо в одежде подставить плечи под холодный душ. Хватит с него, ну, пожалуйста, навек уже настрадался, наглотался кубов угарного дыма. Как их теперь откашлять-то? Только если раскалёнными щипцами доставать или выцарапывать, чтоб под ободком ногтей весь ужас остался. Уже нельзя ждать ни минуты, скоро весь смог слезами наружу выпросится, принизит и без того униженного художника перед его личным демоном. А он, простите, очень сильный мальчик, поэтому готов растечься от солёной влаги лишь в одиночестве, в комнате, где больше не пахнет порохом патронов, жжёным железом и металлическим цитрусом.       Чимин осторожно открывает дверцу Феррари, которой в порыве злости Юнги небрежно хлопнул. Салон машины уже не выглядит таким привлекательным, а неоновая панель перестаёт завораживать своей дорогой изящностью. Плевать парню на всё. Ему домой надо, домой, под крышу, за дверь, что обещает спасти от этого около лесного кошмара — лучше бы ты просто приснился.       Восходящие лучи солнца теряются в высветленных волосах художника, когда его хватают за запястье, пихая в безвоздушное пространство, и вновь пригвождают к капоту. Главное правило любого поединка: никогда не поворачивайся спиной к своему врагу. Чимин пренебрегает этим советом и теперь прячется под чёрными ресницами от запредельно близко стоящего жнеца. По бокам опять руки расставлены — стальные изгороди, из-под которых даже подкопом не выберешься. О, и, может быть, художнику сегодня повезёт. Наверняка Юнги решил закончить начатое, и за это ему полагается холодное «спасибо». Дыра в виске лучшего любого ледяного душа.       Правда, Чимин ошибается на этот раз. Он даже это почти понимает, когда вместо грубости обнаруживает тепло на своих щеках. То ладони жнеца проходятся по мягкой коже, тоже просят прощения, умоляют вернуть былой румянец. Юнги так беспощаден. Он плавит взглядом чужие родинки, не упускает момента налюбоваться золотыми переливами взъерошенных волос, их мягкостью на ощупь и ванилью на запах. Между его пальцев священный огонь, честно, иначе Чимин не может объяснить, отчего чужие прикосновения жгут, но ожогов не оставляют. Даже на шее, где вроде бы петля висит, даже на ушной раковине, за которую бережно заправляют вьющуюся прядь — нет ран, их нет.       Юнги расчищает дорогу до блестящих от озорства глаз и внимательно смотрит, как у тех дрожат веки. Чимин явно на тот свет собрался, вроде бы место себе в небесной колеснице занял. Но жнец, ныне наречённый контролёром в дурацком парке аттракционов, отнимает у мальчишки билет. «Вы опоздали. Ваше место занял другой». Пак не верит, что его в живых оставить решили и сужается в размерах, плавится, словно воск у свечи. Ну, куда ему? Неужели в объятия жнеца? Там же страшно, там армия мертвецов и их голоса повсюду, кои саундтреком жизни Юнги стали. Но он, словно чувствуя сомнение художника, небывалый испуг, нежнее проводит кончиками пальцев по контурам нахмуренных бровей, кончику вздёрнутого носа и ранкам искусанных губ. Это что же, Чимину необходимо сдаться?       Он медленно открывает глаза, встречаясь с чужими, полными тоски и раскаяния, мол, вот моя молитва, прими, я так сильно виноват. Но Чимин же не божество, он грехи прощать не приучен, да и принимает их с трудом, поэтому горячо выдыхает в этой опасной близости и устало улыбается. Больше не опасается, просто вздрагивает от окатившего спокойствия, как после закончившейся дозы адреналина. Юнги ему тоже улыбается, греет щёки ладонями и в один миг прижимается к пухлым губам. Чимин, опешивши, приоткрывает рот в немом окрике, а парень пользуется этим и проникает языком внутрь, пробуя чужую слюну на вкус. Она металл — художник себе всё внутри искусал. Этот совсем не невинный поцелуй получается таким мокрым, таким колючим, что губы болят. Юнги парню весь накопившийся мёд дарит, добавляя каплю спиртного, чтобы голова кругом шла. Но откуда такая внезапность? Откуда такая надежда в загнанном дыхании жнеца? Откуда эта мягкость, от которой Чимин всё-таки садится на капот Феррари, не в силах выдержать напор? Его влажные губы начинают отвечать, заставляя Юнги ухмыльнуться и не сильно прикусить их, после бережно зализывая. Чимин тянется к напряжённым плечам, хватаясь за них, как за спасательный круг, и сильнее вжимает чужое тело в себя, ставшее вмиг безопасным.       Что, опять сумасшедшие горки, Юнги? С Чимином по-другому не получается. И если жнец — контроллер на полставки, то художник — создатель чертежей этого аттракциона, властитель каждого поворота. И Мин обещает Аду передать объяснительную в письменной форме, расписать по графам свои ошибки и предательства. Теперь он не готов принять титул наследника проклятых земель, потому что нашёлся в этом мире мальчишка, способный оглушить, сделать рабским тружеником, принадлежавшим лишь его изумрудной душе.       Юнги поцелуем закрепляет извинения за сегодняшнюю проклятую ночь и, понимая, что отнял у Чимина всё дыхание, нехотя отлипает от сладких губ. Те всё ещё блестят от слюны. Пак смотрит на него не испугано, но растерянно. Это точка или запятая сейчас была? Поцелуй навевает запах прощания, но с нотками приветствия, и Чимин очень надеется, что вся эта внезапная нежность не исчезнет по наступлению следующего дня.       — Ты играешь? — хрипит он, переводя дыхание.       Юнги улыбается.

***

      Сейчас что-то около полудня, и район, знаменитый своими сумасшедшими ночами, спит, спрятавши библию под подушку. Панорамные окна занавешены толстыми шторами, за складками которых уставшие от многочасовых танцев на шесте девушки смывают броский макияж. На улицах редко можно встретить разбуженного барменом пьяницу, ищущего выход из этого устрашающего места или ещё реже — дорогую иномарку, мнущую асфальт горячими колёсами. Последняя неожиданно появляется из-за угла, грозно порыкивая мотором. «Смерть пришла» — шепчутся по углам драгдиллеры, глубже ныряя в накинутые капюшоны, чтоб было не видно лица. «Наш любимый демон» — дополняют девушки, подвязывая шёлковый поясок от халата на талии и выглядывая в межоконные щёлки. «Проклятие человечества» — сплёвывает проходимец, незаметно склоняя голову перед блеском чёрного Феррари. Говорить-то он сколько угодно может, да боязнь быть распятым на главной площади намного сильнее желания высказать слова ненависти главному работнику преисподней.       Юнги негромко сигналит бесстрашному прохожему, который распинается с ним в негласных приветствиях, и проезжает мимо. Руки плохо выворачивают руль, так ещё и на дороге мешаются. Всё-таки последняя дорожка дури была явно лишней. Глаза неприятно щиплет, словно химикатов насыпали, тело ломит, а тремор мучает ещё с того самого момента, когда дверь подъезда художника захлопнулась. Хотелось бы, чтоб не навсегда. Хотя, если Чимин и правда больше не покажется в жизни жнеца, то это будет более чем заслужено. Он ведь тоже устал, тоже не всесильный для такого тяжкого груза, как корявая любовь. Юнги только такую пока способен дарить. От неё обязательно будет пахнуть кровью и металлом Беретты, дулом которой он, как губами, готов Чимина между лопаток или в висок целовать. Так же вкусно, так же карамельно, чтобы лёгкие лопались, а ноги теряли всю силу. Юнги внезапно хочется создать стаю, а не быть одиноким волком, загрызающим насмерть ночных путников. Только получится ли осуществить это? — Едва ли.       По дороге назад, в город, Чимин выглядел подавленно. Он накручивал нитку от свитера на палец и ожидал скорее увидеть знакомые пейзажи родного дворика, вздрагивая от каждого шороха в салоне. Запуганным и разочарованным — вот каким сделал его Мин. Можно, конечно, своё поведение оправдывать наркотиками, алкоголем, плохой погодой или атмосферным давлением, да только глаза всё беспощадно выдают. Каждую соринку на зрачке, в крапинку белка и рвущуюся сетчатку сосудов видно издалека. Это такой изысканный стиль и качество боли, изобретённые жнецом. Он сам себя убивает, а заодно за собой по земле тащит тело художника, чью спину лучистой плетью сечёт солнце.       И Юнги вечность будет кричать: «я не хотел». Это же кто-то другой живёт в его шкуре и иногда ломает только-только достроенные башенки. Это всё демоны, черти, бесы, но только не Юнги, нет. Он же больше морской мальчик, любивший бегать по берегу и собирать ракушки, резать пятки об их хрупкие раковины и жечься в солях моря. Мама ругала парнишку за неаккуратность и клеила пластыри, которые через полчаса оказывались приставшими к коврам в доме, а отец лишь по-доброму усмехался над любознательным сыном. Какая идиллия. В то время крабы вылезали из песка, сейчас же ворона вынимает потроха мелкой рыбёшки в полтора броска. А на море шторм выбрасывает на песчаный пляж чью-то женскую одёжку. Постойте, это окровавленный белый сарафан, с таким кружевным низом.       Юнги, ну, правда, что же с нами стало?       Феррари тормозит у притона, практически врезаясь в высокий бордюр. Юнги чертыхается, проклиная дикие флешбэки, и, скрестив руки на руле, кладёт на них звенящую голову. Закрывает глаза на секунду, а там, под веками, уже другие кошмары его поджидают. Нигде жнецу не спрятаться, нет для него на этой земле места спокойного, а если всё-таки и существует крохотный урывок счастья, то сейчас у него отгул, он наверняка плачет в пустой квартире, отмывая железо с тела и губ. Выстрадал мальчишка своё признание, свою неприкосновенность. Но какой ценой? Юнги даже вспоминать об этом не желает, крепче сжимая рукав пальто. Опять всё испортил, сломал и выкорчевал последние ростки искристости художника. Только радости от этого никакой не получил — мучается, кормит цепных демонов собственным мясом, не скупясь на порции. Может хотя бы так сдохнет.       — Почему ты пьян и не дома? — дверь Феррари хлопает, а пассажирское сидение скрипит от чужой джинсы. Юнги головы не поднимает, а лишь поворачивает её, без улыбки рассматривая неожиданного гостя.       О, Чонгук, ты тоже выглядишь ужасно.       Кажется, громкое заявление о возвращении в собственную квартиру поубавило звук за ночь. Парень выглядит больше, чем несчастно. Не то чтобы Гук заядлый спортсмен или фанат марафонов, но он всегда старался выбраться на позднюю пробежку и по возможности заскочить в спортзал, дабы не выглядеть на фоне подчинённых таким уж сопляком. Иногда в его кухонном арсенале проскакивали протеиновые коктейли и белковые батончики, которые Юнги периодически приходилось таскать из-за банального отсутствия продуктов в холодильнике. Все это помогало держаться Чонгуку на плаву, выглядеть более подтянуто, и даже заваленный закусками диван не портил ожившую статую Аполлона. Но что-то подпортили эти сутки — срок годности, по-видимому. Свежесть лица сменил серый холст, горделивая осанка сдулась, а блеск глаз остался в палетке перламутровых теней комнаты двести тридцать пять. Вероятно, Гук не спал всю ночь, пересматривая на пыльной плазме сериалы девяностых и запивая их заезженные шутки банкой пива. А потом, когда закончилась последняя серия, он одиноко ходил мимо заученных стен, полок, мебели, фотографий, где повсюду остались её вещи. Чонгук напоминает самого паршивого персонажа многих историй, которого ты не знаешь к кому пристроить, но и выбрасывать жалко. Он в междуречье, он потерялся, бессмысленно борется с призраками, скелетами, что норовят вот-вот вывалиться из шкафа. Успей собрать их кости и спрятать на самое дно, к изношенной одежде.       — Аналогичный вопрос, — Мин быстро выцепляет слегка заметные нотки алкоголя, которые принёс младший, и те заметно отличаются от его собственного высокого градуса, что помог пробить дыру разочарования в душе одного солнечного мальчишки.       — Я пришёл к Тэхёну, — опуская голову, словно раскаиваясь, отвечает он. Скелет уже свисает с верхней полки, и Юнги небрежно запихивает его назад, зажимая череп дверцей. Рано ещё, рано. Одному жнецу все карты раскрыты, а другим знать необязательно — он кладбище секретов. — Ты, как я понимаю, тоже?       Жнец молча кивает, переводя взгляд на пустую парковку, так хорошо открывающую вид на сонный бордель. За толстыми окнами комнат тугая тишина, накрывающая уставшие от трудной ночи прекрасные тела. У них в запасе ещё какая-то пара часов спокойствия, а после продолжительная подготовка к принятию клиентов. Что-то вроде каждодневного ритуала, который подразумевает принятие разбавленной персиковым маслом ванны, сокрытие ран, оставленных прошлыми посетителями, подбор нижнего белья и броской косметики, что будет заметна даже в приглушённом свете.       Здешние бабочки работают исправно. Намджун отбирал их из сотен людей, выставленных на аукционе, и дарил якобы лучшую жизнь. И действительно, а что плохого? «Papillon» избавил их от сырых полуразвалившихся домишек, где держат «неприкаянных», подарил им бархатные стены, деньги, позволил пользоваться свободой с условием на обязательный возврат. А тех, кто приходил работать в бордель по своей воле, разочаровываясь в жизни, Намджун вовсе любил больше остальных. Они же его ангелы, его единственные дети, чьи слёзы он не готов продать даже за миллионы зелёных. Ну, правда же, неплохо?       Если бы не одно «но», вокруг которого крутится жизнь любого человека — предназначенные. Проституткам не позволено иметь связи с выжженными на запястье. Глава же не миротворец, в конце концов, и устраивать свидания влюблённым не намерен. Поэтому арсенал бабочек очень часто меняется. Они умирают. Сгнивают в своих комнатах или на коленях заботливого хозяина, задыхаясь от боли в органах и сердце. Наверняка сожалеют, что провели эти никчёмные годы жизни в стенах борделя, предавались разврату, полыхали от тяжести незнакомых рук, терпели их издёвки и послужили мечом для убийства своего соулмейта.       Юнги не раз слышал, как истерзанные болезнью девушки молились на смертном одре, как они просили прощения у Всевышнего и у своей любви, которая либо уже покинула этот мир, либо спешит приобрести урну в колумбарии. Их шёпот был сбивчивым, прерывался болезненным кашлем, что заставлял сплёвывать кровь на плитку и в страхе размазывать ладонями по поверхности. Бабочки не хотели умирать, но молча принимали свою участь, довольствуясь обещаниями Намджуна об их «правильных» похоронах, где, конечно, не будет священника, но поприсутствует сам глава, поле цветов и выполненное по всем правилам погребение (на деле же обыкновенное сожжение тела в сернистой кислоте, но знать об этом смертникам не обязательно).       Совсем скоро должна зачахнуть ещё пара девушек и совсем молоденький паренёк, который последние годы пользовался успехом у Намджуна и являлся шумным соседом Тэхёна. Последний относился к нему нейтрально и даже иногда перебрасывался с мальчишкой короткими фразами в коридоре. Именно он посвятил Тэ в «измены» главы, что, по сути, ими не являлись. Может быть, поэтому он быстро переварил это и, как ни в чём не бывало, продолжил прогулки до кабинета Намджуна. Спектакль требовал продолжения, и только сейчас завершилась его первая часть. Наступил антракт. И Юнги остаётся лишь кусать губы в ожидании продолжения.       — Почему, когда нам плохо, мы возвращаемся сюда? — Чонгук тоже устремляет взгляд на громоздкое здание и его потухшую от дневного света вывеску. Где-то там, в самом дальнем углу комнаты, он оставил всё своё прошлое, деля жизнь на «до» и «после». Оба периода, кстати, получились довольно безрадостными.       — Мы возвращаемся домой.       Притон словно усмехается из-за услышанного, раскрывая свой рот — массивные двери — из которых появляется силуэт девушки. Она отдаёт охране какую-то записку, видимо, от главы, и те безоговорочно её отпускают. Прогулка перед смертью. Бледное лицо, явно исхудавшее от страшной болезни тело и омертвлённые глаза, что полгода назад горели сапфирами. О, Юнги помнит красоту её иностранных кровей и насколько сильно девушка ей гордилась — такую яркую помесь наций сложно будет отыскать ещё раз. За ночь, проведённую в её компании, платили большие деньги, не скупясь лишний раз накинуть сверху, и с исчезновением диковинной бабочки Намджун ещё успеет уловить этот минус в кармане.       Девушка пропадает в пустоте района, а жнец думает, что всё здесь стало неправильным. Раньше в глазах занавеса стальная была, а в ушах шёпот демонов стоял, а теперь всё меняется: солнце не умирает, садясь за горизонт — оно прячется от темноты, отступает на шаг. Юнги, увы, не светило, и никто из подкрыльных обитателей Намджуна им не является, а оттого ход назад для них проигрыш. Та длинноногая красотка несёт бремя проигрыша на себе последние часы и после, издавая смертельный вопль, передаст эту ношу другому покойнику, стоящему на очереди к ванне с кислотой без талона и записи. И наверняка так не должно быть, — думает Юнги, тормоша воспоминания прошлой ночи. Ну разве можно отбирать у людей любовь? Такой поступок смерти подобен.       — Нас преследуют сплошные неудачи, — подмечает Чонгук, пристёгивая ремень, тем самым показывая то, что из Феррари он больше не выйдет. Всё-таки подняться к Тэхёну для него предельно сложно, и пускай сегодня парень побудет трусом.       — Как мы можем преследовать сами себя? — усмехается Мин, заводя машину.       Действительно, хватит на сегодня разочарований. Мальчик-Франция благосклонен к своим друзьям-неудачникам, поэтому обязательно простит этот прогул. Им правда нужно домой, к кухонному столу с не помытыми чайными кружками, переполненной пепельницей и тарелками остывшего рамена. Туда, где в спальне бурлит кровавая река.       — Думаю, нам нужно что-то менять, — в одиночку страшно, Юнги понимает. — Стоит ли отпустить, если это послужит для тебя концом?       — Конец одного пути означает начало нового.       Гук отмалчивается, пока не в силах согласиться со словами старшего. То, что его гложет, слишком уж глубоко вросло и потому не может быть отпущено в грозовое небо подобно воздушному шарику. А если бы Чонгук попытался, то сам же и лопнул: без соулмейта в этом мире сложно.

***

      К вечеру Чимин соскребает своё потерявшее силы тело с кровати. Губы болезненно ноют, кожа пахнет металлом и цитрусом, а мысли все в пробоинах. Это не разлом и даже не маленькая трещина — просто очередная доза разочарования. Такое послевкусие проигрыша, хотя никакой дуэли не состоялось, так, маленькая баталия, которая не принесла обоим сторонам жертв. А те предполагались. Зато есть пострадавшие — два, скажем прямо, мальчишки, один из которых возомнил себя Всенизшим, а второй бьётся в попытках спасти этого недобога. Чимин пока не понял, какую роль он играет.       Подбрасываемые памятью картинки тёмного густого леса около трассы вызывают мерзкие мурашки. Их хочется прихлопнуть, выжечь с кожи пламенем спички, даря той все закопанные меж извилинами немыслимые чувства. Отчего же Вы не пропадаете после того, как оказались размазаны перед капотом Феррари? Не стихают, сводят с ума, разрастаются, глядишь, каждую клеточку заволокут свой незыблемостью. У любви оказались прочные стены, выдерживающие даже взрывы гранат, что безжалостно бросает жнец прямо в цель, прямо в сердце. После них затянутый алым маревом горизонт, парочка развалившихся кирпичиков и желание стать никому не нужной грудой мусора. Но если бы. Демон бдит, он не спит ночами, карауля свою жертву, моделируя новые планы по уничтожению и беспромедлительному воскрешению своего золота. Оно же нравится ему, ну нравится же. С Чимином хоть на край, хоть за край хочется: они единым сияньем облиты, очернены одинаково также.       Это просто этап принятия, мальчик, ты его смело преодолел, только сейчас не расклейся, прошу.       Перебирая мокрые пряди под водой, Чимин мимолётно касается острых скул, думая, что его собственные руки намного мягче ладоней жнеца, но точно не нежней. Они проигрывают чужим чувственным касаниям, пропитанным соком сожаления и тоски. Это правда так странно: Юнги этими же руками хребты людей заживо вырывает, а спустя часы познаёт искусство мягкотелости, бережливости. Губы словно вторят этим мыслям, ноя от горячих капель, попадающих на ранки. Их тоже касались, рвали вишнёвую мякоть, залечивали ментоловым поцелуем, любили, наверно. Чимин помнит этот контраст, когда хотелось умереть от пули, а после сдохнуть вдвойне из-за слабости, из-за нежелания вновь быть оставленным одному. Его голос такой же хамелеон. Из плещущего озлобленностью превращается в спокойный, чем-то напоминающий морской прибой. Жнец в миг ослабел перед своим мальчиком, рождённым в Раю, перед тем, как он разулыбался и упал на асфальт. Юнги хоть и наплевать на всё, что ему разрешат или не — он Потрошитель, он поступает со здравым смыслом, швыряет трупы в кусты, словно окурок щелчком — но вот Чимин, и мышцы парализует, реальность натягивается скафандром, перекрывая доступ к кислороду. Держать кольт становится невмоготу, а сокрушать город страшными сводками новостей интересом сходит на нет.       Но это всё происходит потом, после удара молнией в зрачок, который наконец-то проясняется от тока. Сначала боль, затем безболье, врачевание ран. А у художника их хватает, и если бы те говорить могли — кормил бы сотню ртов. Юнги их создатель, покинутый отец, что сейчас норовит вернуться, подзаштопать гниения, наложить тугие марли и скрепить лёгким поцелуем. Чимин, только позволь, только разреши жнецу различать цвета своей души, и запоздалое спасение придёт. Он теперь понял, он остыл, он — твой.       Чимин скидывает сырое полотенце на пол, выбирая из груды вещей чистую футболку. Всё, погрустил и хватит, пора идти на работу. Та пара (десятков) слезинок остаются сохнуть на поверхности подушки, а ядовитые укусы змеи в груди пускай продолжают кровить. Не станет больше парень тратить минуты своей вроде уходящей жизни на ворошение в собственных изнывающих внутренностях. Прошлая ночь — полёт птицы наивности, которая была убита пулей заземления. Не нужно было окунаться в эту игру жнеца, не нужно было доверять его якобы заинтересованному взгляду.       Художник, верните себе осторожность. О, он вернёт, смотрите внимательно.       На часах пять вечера, и Чимин торопится сбежать из пропитанной печалью квартиры к чернильному искусству, к мастеру, что обыденно похлопает по плечу и предложит таблетку от грусти. Пак откажется, конечно, но порцию необходимого тепла всё равно получит — Хосок, как никто другой, умеет хватать за шкирку, вытягивать из болотной жижи страха и одиночества или страха одиночества. Юнги же пока практикуется, обещает заменить когда-нибудь друга художника, обогнать его на пару ступеней и первым подать руку изнывающему от боли ангелу. Он клянётся, что однажды сделается спокойным, упрощённым, таким, чтобы одним взглядом уметь успокоить. Чимин, но ты верь, переваривай в себе ту кошмарную поездку, заставившую разлюбить рёв движка Феррари и чуть-чуть жнеца. Хотя нет, ложь, последнее точно не заставило — нити судьбы не рвутся так просто. Верь и жди, как губы вновь кольнёт мокрый поцелуй и как долго ты будешь сопротивляться, чтобы только ни пасть, ни схватиться за покатистые плечи, прижимаясь ближе.       Чимин, ты только не поверь той обманчивой тёмной ночи — Юнги бы себя быстрей застрелил, чем тебя раскромсал.       В тату-салоне удивительно пусто. Даже ресепшен, где Сохён неустанно принимает гостей, остался без хозяйки. Чимин сбрасывает капюшон ветровки со слегка мокрой головы и, озираясь по сторонам, проходит вглубь заведения. В их кабинете приглушённо горит свет, и еле слышится шуршание. О том, что в салон мог пробраться кто-то посторонний и обчистить, парень даже мысли не допускает. Этот район — гавань одного прославленного клана, чьё руководство не допускает набегов чужаков, и если те всё-таки имеются, безвременно устраняет. Здешние жильцы также маловероятно смогли бы позволить себе учинить зло мастеру — он уважаемая личность, которая славится первоклассным качеством выполняемой работы и холодностью нравов. Да и не предупреждал Хосок о раннем закрытии, а значит именно он сейчас создаёт шум в ограниченном пространстве.       Чимин медленно идёт на полосу света, стелющуюся из приоткрытой двери кабинета, и застывает в проёме, ловя взглядом тени кружащихся в воздухе набросков. В Хосока словно вселился зверь: он сбрасывает со столов каждую аккуратную стопку листов, морщится от приклеенных к стене фотографий готовых татуировок, подставка со стерильными инструментами тоже летит на пол, цепляя грязь чужих подошв, а яркая лампа, что всегда стоит около кушетки, теперь валяется в другом углу помещения среди осколков не удержавшей удар лампочки. Пак не может разобрать маниакального шёпота мастера, но успевает проследить за каждым дрогнувшим на лице мускулом. То затаило жгучую боль, известную лишь двоим в этом мире.       Хосок так исстрадался, так возненавидел себя, что, словив отражение в небольшом зеркале, незамедлительно разбивает его, вонзая стекляшки в плоть. Такую муку он заслужил, да, пускай глубже заходит каждое отражение, как в гости, и случайно остаётся навсегда, заражая кровь. Чон жаждет своего наказания, добровольно вызывается влезть в петлю, если она сыграет роль извинения, если позволит обратить время вспять.       — Ты что творишь! — вскрикивает Чимин, напрочь забывая о своём плачевном состоянии и подбегая к освирепевшему другу. Тот даже не удивляется внезапному появлению художника, но не даёт до себя дотронуться, сверкая затуманенными глазами. Глазами, у которых пропал цвет — сплошное чёрное нечто. Чимина пробирает от этой знакомой густоты, которая вчера жила в жнеце, управляла его разумом и не щадила наречённого судьбой. — Ты принимал? — шепчет он, наивно молясь на отрицательный ответ.       Да, Хосок принимал, принимал в огромных дозировках. Он не справился, не выдержал ломоты костей и свёрлышек в рёбрах, оттого побрёл в задрипанный городской клуб и выцепил там знакомого дилера. Тот смеялся ему в лицо, мол, давно не виделись, чертяга, где же ты растерял свою силу, опять за старое, да? Мастеру харкнуть хотелось на его люминесцентную куртку, окунуть головой в грязь, чтоб не бросал эту правду так открыто. Но он этого не сделал, а лишь безблагодарно принял пакетик дури и исчез в длинных сальных коридорах. Руки зудели от холода, а слизистая носа в предвкушении горела, когда парень выравнивал дорожки на крышке вонючего клубного унитаза. Дальше лишь пустота и каскад отражений повсюду, что пристыженно жгли затылок от развязанного поведения Хосока. Он же, ничего не ощущая, продолжал тереться об незнакомые тела, липко жаться к потным футболкам, рубашкам, пробираться под короткие юбки, но знать меру, помнить цену фонарика.       На утро слегка отпустило. Пришло треклятое осознание и почувствовалась мерзость собственных рук, что до сих пор пахнут помесью дешёвых духов. Тэхён такими не пользуется, нет, он пахнет иначе — дороже. Мальчик в стократном размере лучше всех обитателей паршивого клуба, лучше вин, толстых сигар и, казалось, лучше чистого порошка. Хосок понимал, что обманул, что отпустил хватку — теперь не цепляется за Тэхёна, как за бесценность. От этого хотелось взывать к небу, гореть в пламени собственной ненависти и погибать. Прощений не хватит, чтобы успокоить сердце Хосока, что до сих пор бьётся в бешеном ритме из-за крупной дозы или же из-за засевшей комком в горле истине, до которой так долго доходил и в одночасье предал. Мастер жаждет расстрела за все свои деяния.       Ну же, жнец, отыщись и покарай отступника за то, что тот не выполнил обещаний.       Тэхён, Тэхён, не смолкай в голове изменщика — не смотри в зеркала.       — Дай сюда, — Чимин нервно хватает руку парня с израненными костяшками, не желая более ждать ответа. Та кровоточит, ноет от боли и норовит остаться с новыми шрамами. Пак пытается плеснуть на неё спирт, взятый с нетронутого столика для бутыльков с краской, но Хосок опять вырывается, отшвыривая не нужную помощь друга к остальным вещам на полу.       — Прекращай уже! Ты можешь получить заражение!       — Да плевать! — громко кричит мастер, размахивая руками в воздухе. — Ты же ни черта не знаешь, Чимин, не понимаешь, что я чувствую! Ты там с Юнги развлекаешься, ездишь на свиданки, выставки, достаёшь чистые кружки под чай, — художника прошибает от такого, проводами глотку обвивает, но он терпит, глотая вязкую слюну и отступая на шаг от ошалевшего Хосока. — А что насчёт меня?! Насчёт нас… — в глазах мелькает душная тоска, только водопада слёз не хватает, — это же я виноват, я не справился, Чимин, — Хосок понижает голос, делая его почти бесцветным, и сползает по стене на пол, зарываясь в пропотевшие волосы и оттягивая их в стороны. Хочется с корнями вырвать, скальпом снять и выбросить в мусорный бак. Там мастеру самое место. — Из-за меня он так страдает. Тэхён так сильно мучается…       Пак застывает. Нет, он не мог ошибиться, здесь всё сопоставимо ужасно. Жизнь не шутит с ним, она проверяет на выдержку и ровняет разные судьбы на одну дорогу. Дорогу, ведущую к вырытым могильным ямам, не иначе.       — Тэхён? — переспрашивает Чимин, а в голове уже мелькает статный блондин, что смеётся низким баритоном. — Твоего соулмейта зовут Тэхён?
1623 Нравится 507 Отзывы 1170 В сборник
Отзывы (11)