Акрасия

NC-17
Завершён
1623
11
автор
Фэндом:
Размер:
452 страницы, 209 495 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1623 Нравится 507 Отзывы 1170 В сборник

Бог, прошу, (не) услышь мои молитвы

Настройки
      До притона Юнги добрался быстро и намного раньше установленного времени, а потому вместо неприятных разговоров с Намджуном предпочёл выпить чашку кофе в баре на первом этаже, перекинувшись парой фраз со стайкой полусонных бабочек. Они явно обработали несколько тяжёлых клиентов и сейчас восполняют запасы белка, ковыряясь вилками в ароматном омлете. Завидев Юнги, девушки лишь устало помахали рукой, приглашая за свой стол, где успели намёками донести о хорошем расположении духа главы и его удивительной щедрости. Странно видеть Намджуна довольным, пока каждый уважающий себя рот просто обязан наговорить пакостей о подгнивающей репутации клана Ким.       И Тэхён, которого жнец также не обделил вниманием, согласился с мнением здешних жителей. Даже больше: он рассказал, что Намджун готовит отдельный зал с рядами бутылок дорогого алкоголя и начищенных пилонов, дабы угодить гостю. Это напрягает, ведь такие празднества устраивались лишь после заключения наиважнейших сделок, выгода из которых извлекалась неимоверная, но носила больше насильственный характер. То есть, пока Юнги ходил с заряженным кольтом по углам кабинета, бедный «партнёр» трясущейся рукой подписывал документацию, боясь лишний раз взглянуть на Намджуна. Сегодня же никаких дополнительных требований Юнги не поступало, кроме как «быть на месте к полудню». Конец цитаты.       Но Тэхёна эти странности будто бы не касались. Он всё носился по комнате, выискивая свои любимые духи, радостно сообщая, что Намджун его не ждёт сегодня, тот будет занят и не придёт. Зато Хосок обещал вытащить птичку из клетки на пару часов. Они видите ли сдали большинство неношеной (аж с ценником) одежды Тэ в магазины и теперь могут откупаться от охраны ещё месяца два. Юнги плохо понимал вкус этого счастья, но всё равно не смог сдержаться и улыбнулся, пока ему перед лицом махали безымянным пальцем, обтянутым чернильным плющом. В конце концов, сейчас Тэхён — подстреленный журавль — воюет с небом, всё порывается взлететь, и, даже кажется, вот-вот разрежет крылом синеву. И это радует, даёт надежду бывшему любовнику-нынешнему другу увидеть птенца на воле без примесей в глазах. Ныне Юнги желает Тэхёну только такого будущего. Застёгивает ему золотой кулон на шее и мысленно продолжает желать исключительного горячего солнцепёка, а не занавешенного плотными шторами километрового звёздного скопления.       Птичка должна жить. Простите, но после выхлебанной грязи она просто обязана ощутить штиль. Опровержения не принимаются.       Полдень встречает Юнги усмешкой Намджуна и его необычайно довольной рожей. Становится мерзко выслушивать и без того выученные правила встречи важных гостей. Жнец их зазубрил ещё после первой сделки, но Намджун, видимо, считает своим чёртовым долгом в очередной раз напомнить о сдержанном (молчаливом) поведении и беспрекословном потакании главе, то бишь, самому себе. Ну, а разве может быть иначе? Мы здесь не в игры играем, а встречаем какого-то важного дяденьку. Поэтому Юнги ровняет осанку, пока стоит по правую сторону от стола с выпивкой и фруктами — такого давно в борделе никто не видел. Намджун, как нам известно, перерос уважение, уверенно считая себя вершиной цепочки мироздания, порой отказывая посетителям даже в стакане воды, мол, вот выйдешь отсюда и напьёшься, а пока трезво мысли и ставь подпись ровно. Зато сейчас как распинается! Невольно становится интересно: чья уважаемая морда появится в дверях кабинета с минуты на минуту? Не Бога ли?       Нет-нет, мыслите уже! А морда-то знакомая — изуродованная шрамом и многолетней обидой.       — Инсон! — Юнги от знакомой ауры злопамятства кланяется как-то отрывисто, спотыкаясь на показательном почтении. А Намджун загорается улыбкой, словно и не ждал мужчину вовсе, словно не для него сейчас десяток уставших бабочек вновь наносят броский макияж. — Рад видеть! Проходи-проходи, — он жмёт чужую руку, кидая на Инсона неоднозначный взгляд: то ли пристрелить хочет, то ли предложить стакан виски. Вообще всё больше походит на спектакль: каждый разыгрывает роль для себя любимого, внушая собственную значимость. Кому? Ну, кому-то. Хотя бы собеседнику или вон той стене.       — Я подумал над твоим предложением, — без промедления начинает Инсон, присаживаясь в предложенное кресло, — выгодно, однако.       Намджун удовлетворённо кивает, открывая бутылку односолодового, и разливает янтарь по стаканам. Заранее положенный туда лёд хрустит, а градус режет воздух, позволяя захмелеть и без принятия виски внутрь, без заученного обжига. Юнги же молчит, следуя правилам, но ручку кольта чувствует копчиком, делает расчёты, когда придётся схватиться за неё. Не нравится ему эта встреча. Ощущения безопасности нет, впрочем, как и причины снять пистолет с предохранителя. Всё как-то коряво, неясно, будто всё вокруг — мираж, через который пробраться способен лишь давний житель пустынь, привыкший к обману зрачков. У Юнги не выходит разглядеть обман, оттого он дважды обдумывает смысл произнесённых Инсоном слов, пытаясь отыскать подсказки, знаки, что помогут стать зрячим. Работа пса заключается в этом, не так ли?       — Что решил? — Намджун не спешит пить, а просто болтает алкоголь в стакане, слушая, как лёд ударяется о стенки. — Никаких акцизов и налоговых служб — чем не жизнь?       — А риски?       — Риски? — усмехается глава, облокачиваясь на спинку кресла и закидывая ногу на ногу, — то, что ты вышел из дома, сел в машину и говоришь сейчас со мной — уже серьёзный риск. Всё остальное не настолько страшно.       Инсон всё равно сомневается. Он щурится, наклоняет голову набок и впивается тяжёлым взглядом в наглого паренька, предлагающего ему стать партнёром по распространению всяких химикатов за границами Кореи. Почему именно Инсон? Ну, у него в Китае своя небезызвестная сеть казино, которая, кстати, намного чище здешних баров по шкале запрещённых средств. Поганить её, конечно, не хочется, да и с властями давно заключено перемирие: никаких дилеров на территории развлекательных заведений, а взамен ни единой проверки и процент с прибыли. То есть, с Инсона сняты все запреты, кроме ничтожной крохи, за которую драку устроил бы разве что неисправимый дурак. И вот Намджун просит устроить эту самую драку, нет, даже мордобой — настоящую перестрелку с властями!       Но Инсон же не дурак!       — А, и ещё, — Намджун метит добить смятения, схватить за горло «своё», — я верну долг с процентами и золотом.       Ой, дурак!       Мужчина скалится, глотая виски и облизывая потрескавшиеся от ветра губы. Рука свободно черкает внизу листа незамысловатую роспись, а шрам растекается по щеке, когда Инсон давит одобрительную улыбку. Сложно сказать, какая (необдуманная) сила движет им, ведь дело не стоит рисков. Да, Намджун предлагает миллионы, защиту от остатков власти и налоговых служб, но при этом подминает добрую часть Китая под себя, затевая развить там теневой бизнес наркоторговли. Грубо говоря, теперь подпольная часть страны будет принадлежать ему — Намджун метит захватить очередное государство и, кажется, заключает последнюю сделку на пути к полному обладанию, очередному скипетру. Сейчас ещё наладит воздушную торговлю и повадится в гости к «друзьям» на другой стороне света. Королю всё мало.       — С Вами приятно иметь дело, — Намджун язвительно переходит на деловой тон, буквально выхватывая документ из-под носа мужчины и пряча его в ящик стола, — думаю, нам стоит немного расслабиться, — подмигивает он, закатывая рукава рубашки, и располагается на своём месте более свободно, с присущей победителю вальяжностью. Инсон со словами партнёра соглашается, посмеиваясь, отчего пуговицы на его пиджаке, что сдерживают возрастное пузо, скрипят, норовя отлететь в глаз собеседнику. — Юнги, — впервые за весь диалог, да ещё и с такой напускной гордостью, будто бы Намджун представляет пса на международной выставке. — Чонгук сейчас на приёмке, привези нам чего-нибудь стоящего.       О, как.       Кость бросили.       Юнги хмурится, хочет вылезти из своей шкуры бойцовской собаки и наконец-то покусать «хозяина». Что за казус? Неужели его заставили присутствовать на встрече лишь для того, чтобы в один момент отдать приказ метнуться за новой партией чистого кокса? Жнеца — преемника трона всего нечеловеческого — вновь придавливают носком лакированной и просят закрыть дверь с обратной стороны. Хорошо постоял в стороне, неплохо погрыз глазами дорогого гостя, а теперь, будь добр, повозись в грязи, буквально спустись в один ряд с мальчиками на побегушках.       Намджун, оказывается, теряется день за днём, забывает все прошлые года, когда землю из одной миски жрали, когда черви сходили за мясо, а вода из лужи напоминала нектар. Те мальчики были ничем, и Юнги пришлось стать для друга всем. Он и щит, и меч, и рассадник чумы, и учредитель очереди мертвецом — принял на себя всю мерзость. Как итог: списан со счётов. Или как иначе объяснить приказ главы?       И он опять подлежит безотказному исполнению.       Жнец лишь слегка кивает присутствующим, прокалывает взглядом друга и хлопает дверью кабинета. Случайно вышло. По коридору идёт ураганом, пожирающим всё живое; бурей, созданной недобогом, что ещё неоднократно пожалеет о содеянном. Наверняка. Юнги быстро проходит мимо двести тридцать пятой комнаты, из которой доносится громкое звучание мотивов французских улиц. Тэхён негласно объявил соседям о музыкальном часе, совсем не волнуясь об их усталости и покорёженности ночным шелестом атласа. В стиле избалованного мальчика.       Телефон пищит (всегда вовремя): Чонгук в сообщении раскрывает координаты нахождения, искренне удивляясь спешке старшего, да и вообще его скором появлении. На поставки наркотиков он приезжал лишь в те редкие моменты, когда случалось неурегулирование интересов сторон. Сейчас же всё в порядке, даже отлично, но Юнги отдаёт приказ ждать его на месте. Ну, Гук и ждёт, на пальцах объясняя иностранцам, почему им необходимо проторчать с многодолларовым багажом ещё некоторое время.       Юнги закипает сернистой кислотой — злится на проклятого Намджуна и на себя такого же проклятого. На то, что не способен вырваться из бархатных стен, посвятить себя жгучему теплу, которое по утрам походит на «лучший момент в моей жизни». Но его путь убийцы, посланника Смерти — привычка — этакая привязанность к ментолу или даже долгому сну. И Юнги попытается от неё избавиться, честно, начнёт с сегодняшнего дня: вывалит на стол главы упаковку порошка, рисуя пальцами правила уважения, одного уровня существования. Они ведь с Намджуном одинаковы — оба ничтожества. Значит, и псов тоже двое.

***

      — Он лучший в своём деле, клянусь, — Глава Ким дымит сигарой, предлагая гостю в точности такую же с нечитаемыми японскими иероглифами на боку, из позолоченного портсигара. — Почти не тронутый, — пепел крошится на кожу руки, но парень боли не чувствует. Спасибо, виски. Ой, отсутствие души! И взгляд нечитаемый, будто давно мёртвый, принявший поражение и медленно ожидающий расправы. Смерть придёт и приведёт с собой друзей. Да каких! Молитва не поможет.       Инсон же только улыбается, грезит о всяком и сжимает сигару меж зубов.       И правда дурак.

***

      Чемодан на капоте тачки, а малайзийские дилеры ждут пачки денег, не прекращая бухтеть что-то на своём языке. Оно и ясно: кому вообще может понравиться такая подозрительная задержка в передаче товара? Возможно, на торговцев собираются натравить службы или что хлеще — по-крупному наебать. Всё-таки наркобизнес очень колкое дельце — один неверный шаг, и ты обезножен. Но Юнги умело (почти без акцента) поясняет парням, что в их дёрганых движениях и подозрительном прищуре нет смысла — сделка состоится. Он даже всовывает в их карманы на пару купюр больше: «за ожидание». А те как-то без энтузиазма кивают, мол, ну, спасибо, прибавил убедительности.       Чонгук перехватывает чемодан с дурью и, кивнув давним знакомым, садится на предложенное пассажирское место Феррари. Юнги нервный, дёрганый и все синонимы: похлопывает пальцами по рулю в ожидании, пока младший отыщет самый крупный пакет с порошком. Чтоб заказчик подавился. Обычных разговоров не устраивают, даже как-то неуютно (не по-семейному) молчат, вслушиваясь в шуршание полиэтилена. Гуку бы спросить что-нибудь, поинтересоваться, как там погода на другом конце города или где Юнги ночевал сегодня ночью. Вообще вопросов много — лавина — но голос подавать рвения нет. Кажется, произнеси парень слово, то его язык полетит отрезанным куском в сторону. И минус речь. Чонгук и так дефектный, поэтому решает поберечь одну из важнейших функций.       Юнги тоже молчит. Хотя хотел бы говорить, много — до язв на слизистой и кровотока в гортани. Спустя столько лет террорного немногословия наконец-то объяснить Чонгуку, как правильно пожарить бекон до хруста корочки или почему разорванные конверсы пора выбросить, а контакт Тэхёна удалить с телефона; в чем их общая вина перед миром и отчего им теперь не избежать виселицы. Говорить. Как же хочется говорить. Не потому, что все эти темы важны, а лишь по причине собственного желания быть услышанным (выслушанным). Это всё обиды виноваты. Они объявляются внезапно, такие крадущиеся чертята, что своими рожками уже всю спину жнеца изрезали. Обиды жаждут быть обнародованными; подталкивают восстать давно позабытые чувства, которые сигналят меж тёмных туч на небе и вроде бы предвещают нечто ужасное. Юнги их плохо понимает — позабыл язык эмоций.       Чимин запустил эту игру с чувствами, а Юнги поддался влиянию. И не то чтобы теперь жалеет, но с агрессией воспринимает изменения. Это же как по оголённому нерву водить ржавым гвоздём — инфицированная боль. Именно поэтому жнец так взъелся на Намджуна. Прошёл эффект заморозки, знаете ли. Вернулась ломота, началось отторжение пилюлей и лекарств. Пациент неконтролируем, позовите санитаров!       Наконец-то Чонгук извлекает один плотный пакетик дури, завёрнутый в десяток слоёв плёнки — безопасность ценного товара превыше всего. Остальные граммы пойдут на руки местным барыгам, которых сегодня нужно оповестить о новом поступлении и расценке. Всё-таки некоторые потерянные партнёрские связи сказались на изменении ценников. По этой причине скоро возрастёт преступность: деньги-то из воздуха не берутся, а ломка страшна даже верующим. Но сейчас парнишка не просит у покупателя зелёных, а с нескрываемым волнением отдаёт пакетик, тихонечко так напоминая «на связи».       Это ты о телефонной или «нашей», такой грязной, но, сука, верной?       Юнги кивает, мол, да-да, номер знаю наизусть — мордашку тоже, и прощается, оставляя разгрустневшегося Чонгука на обочине с солидным чемоданчиком в руке и разношенными конверсами на ногах. Впереди не один закоулок и бар, где он должен снабдить частички крупной системы дрянью, а думать Гук может лишь об истлевшем взгляде старшего, словно тот только вернулся с пожара. Выжил ценой «чего-то». А чего?       Ну, себя, вероятно.       Разговоры о прошлом всегда затрагивают шрамы минувших войн, даже слегка их разрывают — до мяса. Приходится вновь и вновь смотреть под веками немые фильмы собственных ошибок, расследовать убийства, сотворённые великим (!) демоном или же обыкновенным человеком в его шкуре. Тебе не хочется, но ты попадаешь на места событий, в те самые годы, когда море жгло ранки на ногах, а кожа была цвета карамели; слышишь крики детей и взрослых — безрадостные, пугающие. Что-что нашли? Тело? Два! Дайте протокол!       Причина смерти — разрыв лёгкого в результате ножевого ранения. (Ненависть)       Причина смерти — гипоксия в результате разрыва сонной артерии. (Любовь)       Так, а дальше? Юнги, помнишь? Врачи всё описали в подробностях, расстарались прямо! И что белая пена трахеи перекрыла утонувшим ноздри и рот, точно кружевным платочком; и что в альвеолах обнаружен тонкий слой песка, мелкого, как сахар; что лёгкие, пробывшие под водой не одни сутки, оказывается, приобретают тёмно-красные и жёлто-серые оттенки, а при надавливании на них остаётся отпечаток пальца — чем не тесто? А ещё, патологоанатомы решили важным упомянуть покраснение кожи головы и её отслоение на кончиках пальцев. Наверно, поэтому свадебные кольца не были обнаружены на телах. Конечно не потому что они их не носили уже несколько лет, ну что вы!       Все эти последствия войны Юнги принимает ознобом, находясь в тёплом салоне Феррари. Прошлое сидит по правую руку, моргает невинно, словно не оно вызывало диссонанс боли в грудине. Тварь! Всё вроде позабыто — Юнги даже занял своё одиночество, как место в кинозале, — но гнойники продолжают взрываться, пачкать чистейшую рубашку токсичными веществами. А почему? Да просто действие антибиотиков закончилось, и мерзость покрывает кожу, терпя давление — старается вернуть Юнги образ мальчишки, сильнее, чем он есть сейчас. Намджун же сковал его, отобрал запах ветров настолько незаметно, что жнец никогда толком не задумывался о своей мизерности на карте мира.       Даже сейчас вышагивая в направлении знакомого кабинета, понимая, что равных ему в здании нет, чувства превосходства не возникает. Зато скребёт противная кошка в грудине — уже все внутренности превратила в фарш. Юнги облажался ещё на самом начальном этапе, когда жалость к самому себе залила глазницы. Он же стал убийцей лишь по этой причине, понимаете? Отчаялся, испугался осуждения — не тюремного, а общественного. И решил для себя: убив одного человека — я монстр, убив сотни людей — я завоеватель, убив всех — я Бог.       Выбор для семнадцатилетнего мальчика казался очевидным.       Да и кто вообще захочет стать монстром, правда?       Но вот Чимин, и рука дрожит, а пистолет не стреляет — и ты уже не Бог! Ты ничтожество, крошка хлеба на столе мироздания! Планы рушатся: не получается приручить каждого по вине одного единственного, затягивающего в такие тотально бессмысленные танцы. В смысле, отношения — все вот эти коктейли терпковатые из ревности, желания бешеного, нежности материнской, умилённой — и сознания полной своей обречённости; вот комплекс вины, вот амбиции; все вот эти разборки в такси, ночные, со слезами, с водителем, опасливо косящимся в зеркало заднего вида. Отношения. Связь не кровная, но отличная сумасшедшей силой — держит в кулаке всё тех же самых эмоций. Любви.       И потери как-то внезапно восполняются, а спать, оказывается, можно и по ночам, просыпаясь утром в кровати без одиночества на простынях, без свербящего чувства к уничтожению целой расы. Значит, и не обязательно быть Богом? Не обязательно стараться вытянуть хотя бы на завоевателя? А зачем оно всё, когда родной ангел (хранитель) принял-понял, позволил любить и быть любимым? Это, конечно, приторно-сладкая речь, но самая правдивая, без прикрас.       Потому что Любовь — или же страх перед отсутствием Её, или же боязнь недополучить Её, или ужас утраты Её — безоговорочно себе всё подчинит.       Юнги больше не нужен кольт и титул Сатаны.       И таблетка Намджуна теперь не подействует. Наигрались.       Дверь открывает чуть ли не с ноги. Юнги бегает взглядом по помещению — из последних сил держится, чтоб не бросить в наглую рожу порошок или лучше пулю, но это уже пустить. Правда, «рожи» нигде не находится — исчез, пропал глава. В кабинете пусто. Непривычно. Только пиджак на спинке кресла, да пара сигар тлеет в пепельнице, которую Намджун не раз в порыве злости кидал в подчинённых. Но сейчас не об этом.       Глава испарился — что бывает чересчур редко, — ещё и без предупреждения — такого вообще никогда. Намджун не смельчак, а потому всегда таскает с собой свиту в лице жнеца и нескольких амбалов. Последних чисто для «попугать». А сейчас ни ответа ни привета, а вроде и не ругались. Пока. Ещё и предчувствие такое мерзкое, крадётся позади: вот-вот набросится тяжестью в теле и температурой под минус сорок. Ну, чтобы сразу в могилу.       Юнги устало вздыхает, морщась от противной мигрени. Но мыслить ясно всё равно получается. Если Намджуна нет в его берлоге, то, вероятно, они вместе с Инсоном пошли в одну из VIP-комнат поглядеть на обвивающих пилон красоток. Отмечают сделку, так сказать! Пока верный пёс второй час разъезжает по городу, просиживая в пробках. Хорошо устроились.       Закрытые — отдельно оплачиваемые — комнаты находятся в другом конце коридора, отделанные золотыми вставками по бокам. Кажутся даже из далека дорогой привилегией. Юнги бывал внутри от силы три раза, и то в качестве подчинённого, а не любимого гостя: опять же караулил плотность удачи на кубометр воздуха — чтобы документ с подписью и без срывов. И сейчас тоже не для созерцания туда направляется, а для присмирения хозяина — парочки укусов со случайным дроблением костей. Юнги меряет мрамор крупными шагами, а потому не замечает открывшуюся дверь и налетает на одного из посетителей.       Выходящего из комнаты двести тридцать пять.       Шрам не гармонирует с бархатом, а неон не задерживается на чужих перстнях — он брезгливо отскакивает от незнакомца, цепляясь за родные стены. И всё вокруг стихает, словно оболочка Вселенной уменьшается до размеров коридора и одной комнатушки.       — У вас действительно отличные проститутки! — гадко смеётся Инсон, застёгивая верхние пуговицы рубашки, — правда, немного строптивые и громкие, но мне так даже больше нравится, — утирает невидимую кровь с губы и уходит. Куда-то. Юнги не смотрит, он не моргает — ему еле сил хватает встать на пороге, дверях обитателя Франции — беженца.       И знаете… знаете…       Давайте представим (чисто теоретически), что однажды утром Юнги проснулся в постели, осиянный светом, судьба наградила его успехом, богатством, человечностью. Скажем, он выучился, закончил ординатуру, стал отличным хирургом с призванием спасать людей; открыл свою больницу, заработал миллионы долларов, разбогател и теперь носит роскошные, сшитые на заказ двубортные пиджаки. Но. (Всегда есть это дрянное «но»). Но плохие сны не дают ему покоя: рисуют обезображенных мертвецов, собственные окровавленные руки, грубые речи, выдаваемые знакомым голосом, и бездну, полную отчаянья бездну. Прохожие не знают, но ты, Юнги, видишь, что под этим роскошным двубортным — клеймо убийцы. И мылом его не отмоешь, не выжжешь кострами — оно впеклось в мясо.       Сны пророчат, что никаким врачом дорогой Мин Юнги не является, и сколько бы случайных озарений, побед над внутренними монстрами ни происходило, он останется чёртовым предвестником Смерти. Концом всех начал — апокалипсис. И люди рядом с ним всегда (всегда!) будут страдать, проходить насыщенные круги Ада, выжигая свою сущность до тла.       Знаешь, Юнги, знаешь, тебе ещё никогда не было так больно.       Комната-клетка встречает объятиями неона, вновь сгоревшим фонариком — каким-каким по счёту? А, сорок шестым. Всё возвращается на прежние места, но воспринимается иначе. Юнги уже не держится на ногах, промаргивает сырость (откуда же она?), он бредит, теряется в задымлённом пространстве, но очертания драгоценного тела рассматривает и сваливается на колени, сгребая в объятия осколки святыни.       — Золото… — шепчет Юнги сломанным голосом, больше не имеющим силы в звучании. Там пустота.       А «золото» молчит. Сидит у самого краешка кровати — самого краешка рассудка — смотрит пустотой расширенных зрачков, ловя губами непроизвольный поток слёз.       — Чимин… — сипло, на выдохе, дрожащими руками собирая чью-то сперму с его бёдер, не чью-то кровь, а его. И Юнги мужественно держится: не кричит в голос, не воет подстреленным волком, но слёзы утаить не получается. Они льются-льются, и за них не стыдно. Не стыдно.       Юнги ничего не спрашивает — до конца не осознаёт ситуации, — но аккуратно так касается чужой щеки. На пробу. Чимин не реагирует: жуёт разорванную губу и тяжело дышит. Бежал километры, пока погибал в агонии — может быть, завтра поговорим? Но жнец не смолкает, бьётся в отражении глаз художника — плохо держится, хуже, чем предполагалось — и с такой силой прижимает к себе побитого птенца, что у обоих кости скрепят, а синяки по телу сигналят болью. Юнги шепчет как в бреду о любви, сожалении, мести, пока сидя с Чимином на полу, убаюкивает его трясущуюся душу. И воздух сотрясается от прерывистых вдохов, от дикого раскаяния, с которым произносится каждая фраза.       Озноб кутает обоих в дырявый пуховик. Их к таким войнам не готовили, не учили проигрывать битвы, оставаясь разрушенной крепостью в океанах крови. Хлебаешь её и дичаешь, остаёшься просто массой отчуждённости с глазами ранеными, без маяков и огоньков внутри. Ты труп — ты даже не кислород, — теперь ты ничтожество, осквернённая игрушка Богов. Да и крыльев у тебя не было никогда. Обознался — почудилось.       Чимин на слова не реагирует, в ответ не обнимает, а просто сидит, считает гирлянду фонариков на противоположной стене и пахнет Францией. Пахнет лавандой, потом, что склеил волосы и сигаретами, которые Юнги когда-то подарил Намджуну. Как другу, хах. Сейчас думать получается относительно плохо, но жнец выплёвывает остатки сил и медленно, чтобы не задеть ранки, кутает Чимина в свой плащ, украшая его рукава брызгами моря. Как в глаза художника посмотрит, так сразу трясёт — отчаяние пробирает током. Он обкачен, напичкан дурью, дрянью, которая в комнате Тэхёна заначкой в каждый угол запихана. Запястья все содраны — вырывался, дрался за свободу; шея объята укусами — глубочайшими ранениями, контузиями; все коленки в гематомах, а вены обколоты — старые, страшные методы приручения бабочек. Но они нисколько не помогают заглушить боль. Она же повсюду, не только в горящей щели между ягодицами, где живого места, вероятно, вообще не осталось, но и в грудине, под самими рёбрами всё изнывает. Там наследили демоны, даже не родные, а чьи-то — приблудные, мерзкие, скребущие драное сердце.       И Чимин тоже драный. Как сука, как настоящая проститутка, отбывающая свой срок среди атласа, которую хватают за шкирку и наказывают, вгоняя чей-то член по самые гланды. А потом тычут в своё же дерьмо, мол, ну, смотри, что натворила — жить захотела — нагадила! Сука, настоящая сука. Таких дерут без ласки и без смазки. Чимин знает. Он не хочет помнить, но помнит. А надо сплюнуть и забыть. Как страшный сон!       Но сны у него никогда не забываются — они же вещие.       Юнги подхватывает Чимина на руки, прижимает к груди, убаюкивает, пряча золото даже от обыкновенного света, дождя, что всё-таки заволок город чёрными тучами. В коридорах никого. Жильцы оплакивают раненого, со страхом вспоминают его крики, которые эхом поселились в каждом коридоре притона. Это на память. Амбалы на входе расступаются, не стараются скрыть усмешки и исцарапанные лица — изуродованные бьющимся в панике ангелом. Ему ведь даже не дали зайти в обитель искусств, выкрали прямо на улице, затащили в тихие помещения и заставили давиться таблетками, терпеть тяжесть жгута на руке, неоднократной порции болючей жидкости. Чимина всеми силами старалась усыпить, вогнать в кому, что оставит в сознании и занизит чувствительность.       Чувствительность да, занизили, а что с чувствами делать? Что делать с вытраханным ощущением собственной низменности, когда хочется просто свернуть себе шею, а не терпеть чьи-то поцелуи: смазанные, горькие, невкусные — отвратительные. Куда теперь деваться от сверлящих мозг голосов, кричавших оскорбительные вещи в адрес перепуганного мальчишки? Он ведь ничего не знает, не разбирается в письменности подземных жителей, а его всё равно бьют носом о книгу и заставляют видеть буквы там, где их нет. Убивают — одним словом. Заставляют страдать — двумя.       И, попав в ладони к жнецу, ощутив его кровавый цитрус, хочется плакать, хватать за плечи и просить избавить от такого страшного наваждения, холодящего душу действа. Чимин ведь комнатное растение, что стоит на подоконнике и не просит лишнего ухода: просто немного солнца, воды и каплю любви. Зачем же его пихать в один сад к диковинным розам? Он там и дня не проживёт — не для Чимина такая дикая жизнь. Вы только верните назад, в объятия монстра. Там теплее. Оказывается.       За окнами Феррари слышится два выстрела, после которых Юнги садится в салон и пристёгивает дрожащего парня такими же дрожащими руками. Паника топит волнами, хлещет брызгами в лицо, пытаясь отрезвить хотя бы одну голову. Вторую уже навряд ли удастся реанимировать. Но Юнги не успокаивается, никак не сыщет сил взять себя в руки: да как вообще можно обрести баланс, когда по правую руку сидит пустота? Право, Чимин ещё не бывал таким обесцвеченным — прозрачным. И страшно становится от мысли, что яркости он больше не наберёт, а так и останется однородным, без противных (необходимых) лучей контрастного солнца.       Светофоров, знаков, правил дорожного движения для Юнги в тот момент словно не существовало, и, если бы понадобилось, он заехал бы на тротуар, не пытаясь объезжать прохожих. К чёрту мир, когда его последний проблеск света гибнет. Умирает ведь! Трясётся не от холода, а от мерзости, что облепила тело, как вторая кожа — костюм, пошитый модельером Сатаны. У Чимина кости выворачивает, позвоночник прорывает кожу, усиливая боль с каждой минутой, делая её безграничной. И тут бы голос Юнги помочь должен, он как раз толкует что-то про ледяную ванную, тёплую кровать и дом. Инструкция, чтобы жить счастливо? Да, она самая, приправленная невозможной ненавистью; такой злости миру не сносить, а отчаянью не отыскать помощи — жнец же не оставит всё так просто.       Он Чимина не оставит.       Это уже инстинкт — долг, который отдаёшь не перед отечеством, а самим собой. Потому что именно Юнги дозволил ангелу пересечь черту, загнездовать в адских катакомбах, откуда выходом станет лишь грехопадение. Всё Чимин на себе хрупком испытал: и грех, и падение — теперь калека; обоняние, вкус пропали; дышит раз в час, кажется, и промаргивается кровью, ковыряет её же из-под ободка ногтей. Но это не его, а чья-то. Птичка билась в клетке, подобно прошлой пернатой, но сломалась быстрее, а оттого — за ненадобностью — даже не была достойна сдохнуть от грубой руки. То есть, Чимин в чужих глазах оказался настолько жалок, что его ну максимум разок по ребру пнули — для профилактики. Богохульники осквернили храм, в который любой демон был вхож и принят без косого взора, а с удивительным пониманием. Таких больше не сыщешь!       Остаётся лишь мстить, отплачивать той же монетой — ржавой, вышедшей из использования.       На улице день, и пока Юнги, удерживая золото в руках, бежит к подъезду, люди косятся на него, думая невесть что. Но тут им везёт, конечно. Они могут думать! Жнец вот следует внутренним импульсам, мозг за них ответственности не несёт. Тут замешано сердце, ход которого жнец никак остановить не может. А зачем его вообще останавливать? Это чтобы грудную клетку перестало разрывать, перестало щемить под лопаткой, в момент, когда с Чимина на пол валится плащ. Грязный, пропотевший, местами порванный.       Кто?       Явно не плащ.       Юнги в шаге от безрассудства, немо двигает губами, мысленно ругая язык за его неповоротливость. Ведь нужно говорить, нести полнейшую чепуху, что заполнит помещение и обнимет наготу ангела поддержкой. Он теперь ужасно не сочетается с квартирой, выделяется субстанцией безумия, застывшей в зрачках — кажется пятном желчи на светлом куске обоев. Но ведь не смертельно, правда? Смертельна только Смерть — это истина, а Чимин выкарабкается, схватится за край обрыва и докажет предателям свою недосягаемость. Юнги верит. Хочет верить данному.       А Чимин не. Он уже растерял всю веру, когда его рывком закинули в салон машины и, пригрозив пистолетом, заставили молчать; когда, не сказав ни слова, заставили жрать таблетки и подставлять синие вены под шприцы, явно не единожды использованные; когда его руки привязали к изголовью кровати и, не обращая внимания на мольбы и крики, вошли в напряжённое тело: без предупреждения, извинения и смазки — без любви. Хотя в тот момент любовь была последней вещью, о которой Чимин думал. Ему просто хотелось поскорее сдохнуть от передоза или сифилиса — тут уже как получится — и не терпеть более очагов боли на каждом участке тела. Не помогают наркотики избавиться от боли! Всё чушь!       Даже Юнги непроизвольно кажется каким-то мнимым видением — несмешной игрой сознания. И хотя тепло его рук ощущается настоящим, легче от этого не становится. Не становится даже после погружения в холодную воду, чужого дыхания над ухом, чей владелец прямо в одежде теснится в ванной, забывая дрожать из-за низких температур. Гипотермический шок должен замедлить пульс и в случае передозировки предотвратить остановку сердца — Юнги в курсе простых трюков по спасению утопающих. Ему страшно касаться тела Чимина, тяжело предлагать помощь, видя стойкий запрет, бегущий мурашками по коже мальчишки. Потому он аккуратно, практически невесомо проводит ладонью по исчерченным кровоподтёками бёдрам, заставляя воду алеть, а Чимина — жмуриться.       — Я могу сам, — впервые за час, хриплым, однотонным голосом оповещает он, обнимая ноги и прижимая их к груди. Прячется.       Юнги понимает, кивает, но из ванны не вылазит — продолжает сидеть напротив, разрешая мокнуть джинсам и водолазке, купленной на распродаже в очередном дерьмовом бутике. Присутствие тоже помощь, не знали? Она порой важнее всякой банальщины, а в случае Чимина, возможно, даже целебнее. Сказать-то ему и правда нечего, по сути. Хорошо уже не будет, грудина не пройдёт, а забыть не забудется — такое навечно вгрызается в память и мучает воспоминаниями, сколько ни лечи голову медикаментами.       После этого Чимин не проронил ни слова. Шлёпал ладонью по воде, грыз губу и иногда вздрагивал от пронзающего холода, вскоре уже ощущая жар. На Юнги лишнего взгляда не бросал: боялся разглядеть там ненависть или сожаление — сложно определить, что хуже. Вся мерзость медленно сползала с тела, вуаль экстази терялась в глубине зрачка, оставляя за собой просветы, но не такие яркие, как раньше. То были какие-то подделки, походящие на искусственное освещение комнат — никак не солнечные лучи. Даже волосы, казалось, поблёкли: проявилась желтизна (местами заметна седина), а ваниль выветрилась. Повсюду одна противная лаванда, грызущая кости сквозь эпителий, сквозь расстояния между подстреленными.       А раны ещё можно вылечить?       Ну, конечно, только риски клинической смерти велики. Без неё никак — любая операция имеет опасность летального исхода, а здесь ещё случай серьёзный. Не обессудьте, если что не так выйдет.       Выйти из ледника Юнги всё-таки приходится. Он быстро, нервозно отыскивает полотенце в шкафу и, шлепая сырыми ступнями по паркету, возвращается к Чимину, отстранённо мнущему синяк на коленке. В глазах жнеца он превращается в брошенного ребёнка, облитого помоями нецивилизованных улиц, искусанного варанами, так и оставленного погибать на щебне. Юнги же ему помогает встать, ощутить почву (керамику ванной) под ногами и кутает в полотенце, вновь перенимая вес чужого тела на руки. Несёт в спальню и, уложив на расправленную кровать, предлагает футболку и обыкновенные спортивные штаны, вновь получая отказ в прикосновениях. Ничего личного.       Юнги понимает, ощущает неприятную мерзлоту и, схватив домашнюю одежду, выходит из комнаты, тем самым расширяя границы личного пространства Чимина. И уже находясь на кухне, он позволяет взять эмоциям верх: с небывалой яростью и ненавистью переворачивает стол со всем содержимым, разбивая сервиз, бутылку вина, раздавливая тарелку с виноградом, ссыпая весь пепел сигарет на плитку, вскипая стоградусным гневом. Хочется кричать, орать, скрипеть песком меж зубов и резать ракушками пятки — захлёбываться праведным чувством мщения. Руки трясутся, как у зависимого, а мысль бежит быстрее хозяина: вешалка в коридоре, а кольт в плаще — курок в твоей власти, пуля в чьём-то лбу. Какая правильная формула, какие зануления!       Но Юнги стоит на месте. Дышит рвано, рассматривает хаос под ногами и, задрав голову к потолку, замирает. Он не может вернуться таким в комнату, только не с запахом агрессии у ворота растянутой футболки. Сейчас Чимину нужно совсем другое, точно не порывы к расстрелу виновных. Тем более, двух уже положили по бокам дверей притона, а остальные подождут до утра — это отсрочка. А пока Юнги шарит руками по ящикам, отыскивает обезболивающее, успокоительное (таблетку глотает сам) и, налив стакан воды, протискивается в полумрак спальни.       За окнами барабанит дождь, за ресницами Чимина — колкий взгляд, болезненно отдающий в сердечную мышцу. Он сидит на краю кровати — замер, как будто приготовился к фотографии (сейчас вылетит птичка), и одним изломом губ шепчет: «я думал, ты сбежал, я думал, ты не придёшь». Слёзы дорожками скользят по щекам, Юнги скользит на границах безысходности, когда падает в ноги Чимина, прижимаясь лбом к его коленям.       — Прости, — взрывчатка, выброс токсина «боль», — Чимин.       За что?       За всё. (Опять)       Чимин молчит, корчится в гримасе страшного отчаяния, что никак не откашляется — сколько ни реви, никак не избудется. Кроме него нет иного опыта, им задано всё — и отчаяние требует подчиниться. А художник прилежный ученик. Терпит гнойники от разрезов острых слов, резких движений, залитых самой жгучей растравою — той, что поглубже въедается, помедленней заживает.       И это твоя награда, Чимин.       В ней таится вечно искомая сила, которая из холодного Ада — куда ты падаешь — за минуту до мрака вынесет. Боль способна воссоздать более стойких, трезвых, монотонных, пресных, с умом ровным, как и надрез вдоль трепетной и нагой человечьей глины. Научишься принимать удары судьбы без ужаса, как один из процессов в теле. И однажды Чимину достанет смелости из обиженного мальчика восстать мужчиной с щетиной прошлых ошибок и шрамами бывалых баталий.       Однажды.       Сейчас же Чимин расколот, укутан в одеяло, в объятия жнеца, что сидит на постели, убаюкивая трясущееся тело в колыбели своего голоса и чувств. Он поглаживает место боли у поясницы сквозь слои ткани, красные полосы на запястьях и посинения на перекатах плеч, что обещают изнывать годами. Такое быстро не проходит, по крайней мере, внутренние гематомы — они готовы даже в гроб сопроводить, то есть, сожительствовать с мучеником до самой старости. И Юнги как никто другой это понимает, а потому прогибается, буквально ощущая, как груз вины и сожаления проломил позвоночник. А когда Чимин, прерывая симфонию собственных тяжелых выдохов, шепчет извинения, задыхается на буквах, Юнги умирает, остаётся безвольным телом, проткнутым насквозь костями.       — Не говори мне этого, — голос сорван, хрипит октавами. Жнец даже не замечает, как начинает пускать слёзы из остекленевших глаз, ведь всё, что его сейчас волнует — плачущий Чимин, стискивающий чужую ладонь до такой степени, что та бледнеет; Юнги волнуют лишь всхлипы художника, его трясущееся от страха, горечи и стыда тело — триада новоявленных расстройств.       И Юнги берёт с самого себя слово, что поможет мальчику их победить, перебьёт всех ангелов мира, но оперение любимому божку вернёт — возродит свет на великом дне апокалипсиса. Небо может и не верить, но демон-то теперь не цепной, а значит границ дозволенного более не существует — это разлом шахматной доски, целой Вселенной, где одного никчёмного Короля поглотит обыкновенная пешка.       Насилие породит насилие.

***

      Тэхён плохо ориентируется в пространстве, особенно в незнакомом, особенно выходящем за пределы борделя. Это вроде как свобода: быть там, где хочешь, дышать в независимости от чужого расписания. Но привыкнуть к такому новшеству достаточно сложно, если на протяжении долгих лет потакал чьим-то указкам, нехотя выстанывал правила поведения в атласной постели. Да и чересчур громкое это слово «свобода», на самом деле. Она подкреплена нюансами, не заметив которые можно легко вернуться в заточение. В случае Тэхёна достаточно любого странного движения — то бишь взмах ресниц, походящий на жест вольнолюбивых, обживших окраины города, например, — и песенка спета, обрублены конечности, а веки подавно вырваны, чтоб неповадно было.       Но Тэхён не боится. Он знает танго Смерти наизусть, ведь не единожды повторял его отточенные движения у обрыва, качественно вырытого руками Намджуна. Все стопы в мозолях, а спина устала тянуться струной — издержки настоящего танцора. Вошедшие в привычку, кстати. Потому, когда Хосок вновь забирает Тэ из комнаты, выводя за границы бархата, он не испытывает страха, но всё также подкупает охранников на входе. Это даже больше не для сохранности птички, а для продления жизни рыцаря. Всё-таки он не будет смотреться роскошно, будучи обезглавленным.       Хосок в принципе достоин намного большего, чем редкие побеги от реальности. Здорово, конечно, видеть его чуть ли не каждый день, заводить разговоры о настоящем с чувственными паузами о будущем и, потакая им же, ускользать из-под носа владыки восточной части мира. Но а дальше-то что? Сколько ещё Тэхён будет находиться в тени, как долго продлится его воображаемый экватор счастья? Дурь давно на языке воображаемо ощущается, а голову на части дробит одно лишь воспоминание о привкусе химической дряни на языке — воздержание от наслаждения вредит психическому здоровью. Скоро его догонит физическое недомогание, и рухнет птичка в ноги к Королю, моля о дозе. Хосок тогда тоже рухнет: рассыплется от собственной беспомощности и вновь возьмётся за шприц.       Поэтому ему хочется даровать без окончательное «всё», как поощрение за хорошую работу, попытку вытащить утопленника с глубин. Моря? Нет, в случае Тэхёна обыкновенной грязной лужи. Это он разрушит сказку, а такие недостойны чистейших вод соли. А кто тогда достоин? Ну, всякие жнецы-демоны, знаете. У них с морями своя история, и Тэ туда никаким боком не вписывается.       Он вообще никуда не вписывается, если Вы успели заметить.       Даже сидя на ковре с бокалом полусладкого, Тэхён выделяется, выходит за края семейного портрета. Хотя мастер с напором уверяет в обратном: сыпет взглядами обожания и ярко улыбается, рассказывая о жизни в своём комфортабельном лофте. Сегодня он разговорчивее обычного, касательнее обычного — необычно. Наверняка волнуется, что Тэ может не приглянуться его квартирка, которая обставлена в более ярких тонах, чем могло подуматься. Клише тату-мастера — это быть смурым и немного нелюдимым, таким загадочным пареньком с забитыми костяшками. Но Хосок совсем другой: покупает лампу в виде персонажа из мультфильма по скидке или развешивает по стенам вырезки из старых газет, потому что потому. Необычен.       — Не хранишь эскизы дома? — интересуется Тэхён, болтая вино в бокале и посматривая сквозь его стекло на интерьер гостиной.       — Работа должна оставаться на работе.       Тэ согласно кивает, будто бы что-то понимает. На деле же, ему с трудом верится чужим словам. Наверняка на дне какого-нибудь ящика завалялась тетрадка с давними набросками, о которых весь свет успел позабыть. Из повседневной жизни никакая работа так просто не уйдёт — это же как долька мандарина, создающая идеальный фрукт.       Составляющая часть твоей личности.       Панорамные окна, открывающие вид на недалёкий центр города, пропускают сквозь себя купаж неоновых цветов — отсветов вывесок и билбордов, который падает на дощечки паркета. Тэхён находит оттенки красоты в этой простоте и неосознанно тоже желает жить где-то на периферии шумных линий клубов и обычных многоэтажек. Да и квартирку бы как у Хосока иметь неплохо. Такую фешенебельную, с просторной гостиной, где может уместиться с десяток людей, а простора не убудет; с уютной спальней, где свет приглушён, простынь противно не скользит, как атласная, например, и нет воображаемых решёток на окнах; со своим кабинетом — пускай ты и не глава компании — и встроенной кухней, которая оборудована по последнему слову техники. Ещё желательно, конечно, просыпаться не одному, а с кем-то — желательно, конечно, с Хосоком.       Слишком много желаний для ребёнка, что не верит в чудеса.       Даже печально становится от осознания собственной никчёмности. Тэхёну ведь никогда не видать такой роскоши, как свой домик, свою кружку на столике, свой ковёр с мягким ворсом, свою кровать — свою сознательную жизнь. Он не то чтобы смирился или ноет по этому поводу чуть прикажешь, просто стиль существования изменён и координаты полюсов перестроены. Хочется, да перехочется.       — Что за картины? — Тэхён промаргивается, отвлекаясь от потока бегущих мыслей, обращая внимание на пару прислонённых к стене холстов, видно недавно объявившихся тут, — никогда таких работ не встречал.       — Чимин подарил, — по-доброму усмехается Хосок, вспоминая, как совсем недавно друг приволок полотна со словами «забирай или выброшу». Угроза. Не в первый раз он их слышал, а потому особо не удивился, как бы это сделал любой другой, разглядевший среди мазков сад лилий. Страшно представить, что такое творение могло покоиться среди использованного пластика и битого стекла. Но все мы знаем, какой Чимин драматичный, боже! Он бы никогда не выбросил чудо масляных красок. То была лишь небольшая попытка заставить Хосока принять подарок, не больше. И сработало, кстати.       Тэхён подходит ближе к картинам, вместе составляющим целый пейзаж, и аккуратно проводит по залитой лаком поверхности. Ему по нраву отдача Чимина, его просвечивающая жажда совершенства в искусстве живописи. И он бы тоже не прочь приобрести у него парочку работ, да только боится получить взамен лишние вопросы от Намджуна, который точно не пропустит появление чужеродного предмета в отстроенной им самим клетке. Очередной минус мнимой свободы: на лотос смотришь, а сорвать никак не получается.       Изменив ракурс — теперь с места обитания картин, — Тэхён вновь обрасывает комнату взглядом, жадно фотографируя каждый уголок зрачками. Его приучили быть таким эгоистичным и бестактным. Простите, но ему можно гулять пальцами по полкам с книгами и рассматривать полароиды, прикреплённые к одной из стен; ему дозволено нагло открывать ящики комода с одеждой и примерять первую попавшуюся рубашку. Немного велика в талии. Хосоку нравится, и совсем ничего не жалко. Ему даже приятно наблюдать за бурлящей любознательностью (теперь так называется отсутствие такта) птички, пробующей чистый воздух на вкус. Запах афродизиаков и пота уже приелся, знаете ли.       — Общаетесь? — неожиданно спрашивает Тэ, кивая в сторону фоторамки, стоящей на одной из полок книжного стеллажа. Со снимка улыбается счастливая семья Чон: отец крепко обнимает своего подросшего сына, а мать в руках аккуратно держит торт с зажжёнными свечами. Видимо, у Хосока тогда был день рождения. Пятнадцать лет, если Тэхён правильно посчитал горящие огоньки.       — Да, — кивает мастер, поднимаясь с ковра и становясь напротив фотографии, многозначно хмуря брови. — Не как раньше, конечно, но иногда созваниваемся или устраиваем совместный ужин, ну, по праздникам, — Тэ щурится, ждёт очереди последних слов правды, — им не особо нравится то, чем я занимаюсь.       — Почему?       — Не вникал, — пожимает плечами Хосок. Он ведь действительно «не вникал».       Разлом его личности начался с желания профессионально заниматься татуировкой, потом уже объявились наркотики, загулы и посуточные пьянки — тогда появился Тэхён. На душевные разговоры с родителями как-то не находилось времени. Да и не нужно оно было Хосоку — ему интересно лишь собственное мнение. Эгоистично, но увы и ах. Приходится выбирать: либо ты вольный житель, либо затворник чужих взглядов, что явно сверкают неодобрением. Для Хосока выбор был очевиден. Возможно, именно поэтому сейчас он настолько увяз в дерьме. Или его самоуверенность (самонадеянность) тут не причём.       Тэхён внимательно смотрит на фотографию, будто бы даже за неё, прямо в стену. Вслух не скажет, но ему элементарно завидно. Хоть Хосок и сказал, что с родителями он общается редко, что они его не поняли — не приняли, — но те у парня есть, а это вызывает приток желчи во рту. Тэхёну вот не повезло: ни дома, ни семьи, ни гордости — обыкновенная человеческая оболочка, безо всяких драгоценностей за спиной. А как хотелось бы! Как бы ему хотелось вновь увидеть маму, засыпать кучей комплиментов её внешний вид и получить взамен отпечаток губной помады на лбу; хотелось бы встать на место вратаря воображаемых футбольных ворот на заднем дворе и словить грандиозное пенальти отца.       Ура, победа!       Чья?       Тэхён уже и не вспомнит. Правила игры истёрлись из мыслей. Перерос.       — А мне на день рождения гамбургер покупали, — резкое откровение и всё с таким же стеклянным взглядом. Вспоминать-то больно, оказывается. — Не особо люблю сладкое.       Хосок слегка кивает, внимательно наблюдая за меняющимся лицом Тэхёна. А в глазах бегущей строкой: «расскажи, харкни густого яда». Самому откровений требовать тяжело, да и неправильно это как-то. Нельзя заставить человека вывалить все выбоины системы, прибегнув к расспросам или шантажу, мол, мы же друзья, нет, мы любовники, так поделись кусочком внутренностей, позволь стать доверительным лицом. Манипуляция — мерзость, особенно в случае Тэхёна, который даже себе верит с большим трудом. К искренности привыкать надо, упорным трудом добиваться от души стать открытым сундуком. Не с богатствами, конечно, а помоями. Но зато какими честными!       Пальцы Тэ ломаются за спиной, вьются в узлы, что нервно подрагивают. Хочется (поведать пару секретов), да колется. Сердце колется, нарывается на болезненные воспоминания, занёсшие в личную страну мальчика кошмарные бури. Те до сих пор не угомонились. Видно, время такое кошмарное пришло и пережить его наисложнейшая задача. Тэхён справится? Обещать не станет, но попытку урвёт. Вот прямо сейчас вернётся на мягкий ковёр, замахнёт градус вина и повоюет со смерчем прошлого, не позволит отобрать ещё одного важного человека. На острые штыки бросится, но любимого мастера на растерзание не отдаст. Достаточно жертвоприношений. Птичка вон уже всё своё существование к алтарю вознёсла. Неужели мало?       — У меня были хорошие родители, правда, замечательная семья…       Папа — начальник отдела продаж крупной компании, частенько пропадающий по будням в кипах бумаг, а по выходным — в саду напротив дома, где учил своего подрастающего сынишку игре в футбол. Странно, но этот спорт он любил всей душой, хотя довольно редко смотрел матчи по телевизору, объясняясь недостатком времени. На деле — сна: мужчина всегда засыпал, не дождавшись окончания первого тайма, а после ворчал, мол, пропустил весь смак. Но это не позволяло ему разлюбить шахматный мяч. Вообще, отец был самым жизнерадостным человеком, которого Тэ встречал за все свои двадцать три года. То ли зудящий оптимизм, то ли невероятная самоуверенность спасала его из обречённых ситуаций, находясь в которых любой другой уже бы давно отчаялся. Тэхён явно отхватил эту черту у папы: приучился выискивать в мазуте проблески животворящей земли.       Его мама же, напротив, была достаточно сдержанна и не любила сюрреализм. Она перебивалась всяческими подработками в бутиках, начиная с брендовых секций и заканчивая обыкновенными магазинами с косметикой. Тэхён частенько прибегал ей на помощь, с восхищением разглядывая новые партии товара. Но никогда не касался руками! Стоили вещи годовую зарплату мамы, которая и так из кожи вон лезла, чтобы соответствовать здешним модницам.       Красные губы, строгий костюм и громкая шпилька, а ты, Тэхён, помоги выбросить коробки и ленты. Пожалуйста. За все эти мелочи мальчик получал настоящую зарплату! (Из кошелька матери). То были ничтожные воны, но на мороженое всегда хватало. Женщина души не чаяла в своем сыне, хоть и была порой с ним строга. Ей хотелось развить в Тэхёне сталь, стержень в глотке, чтобы никто не посмел её мальчику вырвать лёгкие.       Существование в мире мафиозных распрей всё-таки неимоверно сложно. Им достались все верха, а обычный люд жрёт гниль на ужин. Разве это великий баланс мироздания? Тут у каждого второго катетер во рту, а лёгкие на больничной койке — зато в сердце бриллиант! Там кто-то! И этот «кто-то» (по рассказам мамы) позволит Тэхёну расцвести, наглотаться любимой газировки без вреда желудку. И если первое у мальчика не вызывало особого восторга — он же не цветок какой-то (!) — то лимонад он любил, такой расклад был ему по душе.       И как же так получилось, что несозревший паренёк — Тэхёну было всего лишь пятнадцать лет — попал в грязь улиц?       Да всё до тривиального просто — стальную спицу из глотки насильно вытащили и даже не удосужились кольнуть обезбол.       Просто однажды симпатичного мальчишку заприметили местные торговцы душами. Они часто блуждали по дорогим кварталам, ища себе покровителей. Так вот именно тогда им удалось встретить Тэхёна, таскающего пустые коробки на склады — птицу удивительного оперения, пообщипав которую можно неимоверно разбогатеть.       И украли её. Забрали. Присвоили. На-все-гда.       Торговля людьми тогда уже была на самом пике — буквально часть экономики. Чёрные рынки кишели разнообразными породами «рабов», коих частенько прилюдно унижали, избивали и за копейки позволяли применять (из) насилие. Тэхён в эту массу попадал. И его не щадили: купали в побоях, макали лицом в асфальтные лужи, провозя подбородком по щебню, а после бросали в длинный амбар к десяткам таким же, как и он обречённым. Кормили раз в день редкой мерзостью по типу плесневого хлеба и стакана слегка ржавой воды. После этих «застолий» редко кто оставался здоровым и разумным. Дети в основном умирали первыми от банальных инфекций. Более рослые держались: порой дрались за кусок хлеба, становились плотоядными зверьми в неволе, сражаясь за возможность жить. «Жить», хах. А когда приходили покупатели, перевоплощались в фарфоровых, услужливых кукол, готовых броситься в ноги к богачам, лишь бы те забрали их с собой, лишь бы вытащили из бесконечного тёмного сарайчика.       Тэхён таким не был грешен. Он всё продумывал ходы, ковырял замки и землю, лишь бы выбраться наружу, сбежать к горячим лучам и ветру. Он ведь их так не ценил! А родители, как же там его родители? Мама наверняка успела обойти все больницы и морги, а отец — проверить каждый закоулок города, района, страны, лишь бы разглядеть на одной из улиц знакомую макушку. Но тщетно. Боже, им ведь никогда не придёт в голову отправиться на страшные рынки, находящиеся за полосой жилых комплексов, где сейчас их сына прилюдно избивают за попытку побега. Внеочередную.       — Так я провёл четыре года, — нервный вздох, словно мелкая пауза, попытка отдышаться после многочасового марафона. Но Тэхён сидит в гостиной Хосока, ощущает ворс ковра ладонями и с ужасом обнаруживает под веками картинки знакомого дощатого пола, который прикрывали грязные одеяльца красивых, но одиноких детей. — Потом меня нашёл Намджун. Тогда он ещё выбирался из своего кабинета и довольно часто разъезжал на чёрном Майбахе по всяким районам, лучше узнавал земли для очередных завоеваний. И я не знаю, что он рассмотрел в грязном, избитом мальчишке, но помощь свою предложил, — Тэхён горько усмехается, буравя Хосока взглядом, обиженным взглядом, — хочешь знать, сколько я стою?       Хосоку бы ответить «нет», сменить курс разговора и больше никогда не возвращаться к этой скользкой теме. Если Тэ не рыдает, не бьётся в панике, да в целом никаких эмоций не испытывает, то это совсем не значит, что ему хочется говорить о своём прошлом. Тут скорее «выговориться» подходит. Его ведь до этого никто не слушал. Птичка жаждет откровений, распарывает желудок, доставая оттуда мелочь, какие-то рваные купюры. Дешёвка. Зато какие амбиции на лице прописаны, какие обманчивые побрякушки скрывают черноту!       — Тысяча долларов за человека — обычная расценка торговцев. Меня отдали «по скидке», сняли пятьдесят процентов стоимости по причине заметных царапин на теле.       Грош цена такому рыхлому мальчишке.       — И не то чтобы я мечтал жить в борделе, слушать чужие стоны и стонать самому под телом спасителя, но другого выхода у меня не было, — мёртво усмехается Тэхён, пряча лицо в ладонях. — Я ухватился за протянутую руку и только благодаря этому остался жив, — шепчет он, позволяя тиканью настенных часов побыть в центре внимания и заполнить тишину.       Говорить больше нечего. История закончена. Сворованную драгоценность распределили в другой амбар, только более свежий, буквально только что отстроенный и даже выделили отдельную комнату. Вот это привилегия для обычного раба! К родителям Тэхёна, конечно, никто не подпустил, да и сам он уже больно не рвался. Стыд глаза резал. Поэтому раб превратился в птичку, приобрёл целый шкаф одежды из знакомого брендового бутика, нашёл себе успокоение в шприце и полюбил отражение в зеркале. Не своё, конечно.       Хосок тоже полюбил. Не себя, конечно.       — Я люблю тебя, — становится ответом мастера на откровения Тэхёна. Тот поднимает взгляд: глаза красные, с сеточкой лопнувших капилляров от напряжения, — и, выждав секунды, кладёт голову на плечо Хосока. Как на плаху. Правда — позволяет рубить прямо по шее. После услышанного точно уж. Тэ ведь пал ниже плинтуса, даже ниже всех хибарок чёрного рынка, а Чон продолжает питаться гормоном «нравится», безвозмездно делясь им с птичкой.       И от такого ужасно болючей на сердце становится. Тэхён же тысячу раз себя похоронил, перестал делать ставки на счастье и принял тактику судьбы, оставив дерзость. Ну, проживёт он все годы в стенах притона — ничего страшного, бывало хуже; ну, отдастся Намджуну за выдуманные чувства — возможно, даже понравится (как итог — нет); ну, задохнётся от стёртого воздуха собственной безнадёжности — хорошая смерть, хотя бы не от укуса крысы. Всё казалось лучше, чем годы, проведённые в окружении изголодавших детей и страшных, загребущих ручищ смотрителей. Поэтому Тэхёну приелась реальность, этакая наигранная язвительная улыбочка избалованного мальчика голубых кровей, встречающего постановочной пошлостью замученного жнеца — единственно родного человека.       Теперь вот ещё один появился, даже больше, чем «близкий». Хосок — «подкожный», его не вывести хлоркой, хоть внутривенно её вводи. Он успел пропитать ткани тела и теперь намертво вживляется в клетки, обосновываясь там как дома. Тут кровать, там стол с набором на двух персон: будем жить вместе, Тэхён? Будем, — зарекается тот, обнимая мастера и сжимая в ладони его волосы на макушке. Хватается подобно ребёнку, которому никогда не доставало тепла, ласки, капли нужности — детдомовский, видно. И теперь его забирают в новую семью, состоящую из одного отважного родителя, что трепетно обнимает в ответ, позволяя выплакаться измученному мальчишке. И дарит такое нужное молчание, после своего и чужого признания. Те разные, но по-своему откровенные, а потому надо дать им возможность перевариться, усвоиться.       Ничего ведь бесследно не проходит. Слова, в том числе.       Для них обоих этот момент очень хрупок, важен — новый этап, уровень скрытности пройден. Хосок думает, что то была последняя страшная тайна Тэхёна. Остальные он самолично наблюдал на протяжении нескольких долгих лет. Теперь всё должно наладиться, всё обязательно наладится. Важно это показать Тэ. Пообещать безвозмездно отдавать всего себя и не просить ничего взамен, придумать грандиозный план побега и заставить пленника поверить в него, пережить вместе не один шторм, но всё также ловить блики солнца, прямо как волнам. Необходимо подарить Тэхёну уверенность, которую его мать желала видеть во взгляде сына — объяснить птичке, что даже монстры смертны.       Не сейчас, конечно. Сейчас Хосок торопится наслаждаться, любить, смазанно целовать и нашёптывать тысячи безумных обещаний, больше походящих на геройские выкрики из кинофильмов. Пропитаны отчаянием. Каким? А мастер не даст попробовать: просто обхватит руками чужое лицо, заглянет в карие глаза раскаянием, жертвой и предложит сбежать из города, страны. Лучше бы Вселенной. Тэхён печальной усмешкой откажется, боясь потерять Хосока в перестрелке с властным Королём. Он же точно не убийца — проиграет, не успев навести прицел. Потому Ким оставляет страшную тему в стороне, валится на ковёр спиной, утягивая с собой Хосока и, прижимаясь как можно сильнее, просит поспать рядышком пару часов. Отказывается ото всяких вин, ужинов и фильмов, предпочитая ощущать нежность бегающих ладоней по спине, остроту бездонного взгляда на своих губах.       Тэхён признался, ему легче и, кажется, чуточку проще ощущать себя нужным, даже после обнажившегося налёта грязи. Тело расслабляется, глаза предательски слипаются, и он засыпает, обещаясь навсегда запомнить, как сердце Хосока билось сквозь грудную клетку, тянулось к своей панацее. Сумасшедшее — отыскало в нечистотах идеальность, слепо проигнорировав слабость пера. Бывает же такое, невообразимое.       Ранним утром, ещё до восхода солнца, Хосоку приходится разбудить Тэхёна и солгать, что хорошо спал, что не смотрел всю ночь на его родинки и шрамики. Теперь наизусть расположение знает, слепым отыщет звёздочку на кончике носа, по памяти нарисует портрет идеального профиля, пряча тот под кроватью, чтоб никто не добрался. Но Тэ принимает ложь, пьёт горячий чай, болтая ногами, и влажно целует при выходе из квартиры, произнося незамысловатое и такое важное «спасибо». А потом хватает мастера за руку и не отпускает до самого притона, по мере приближения к которому они замедляют ход. Ноги немеют, а к горлу подкатывает истерика — как же столовый набор на двух персон, мы будем жить вместе, Тэхён?       Будем.       Хосок у самого входа — отчего-то (кого-то) опустевшего — прижимает Тэхёна к себе, стоит так долго, а потом, не считая секунд, бегает взглядом по его обнадёживающей улыбке, которая виднеется в миллионах отражений — ненормальный калейдоскоп. Губами двигает, как рыба в воде — онемел, подрагивает, — нар-ко-ман, и не дышит вовсе. Восход окрашивает мастера в цвет крови, буквально топит, забывая бросить спасательный круг, и Хосок сполна хлебает металла, пока крепко сжимает руку Тэхёна, мягко поглаживая безымянный окольцованный. А потом говорит:       — Я люблю тебя.       И почему-то плачет.       Как никогда раньше не плакал.

***

      Ночь страшнейшего безмолвия близится к концу. Чимин смог уснуть лишь под утро, согласившись принять снотворное и грехи дня за действительность. Это правда: его душу истоптали — изнасиловали, его хлёстко огрели кнутом, кидая в котёл бурлящих токсинов, и закляли вечность испытывать последствия ожогов. Коктейль мерзости к самому себе и страха не смог приглушить даже Юнги, что, не смыкая глаз, бережно прижимал мальчишку к себе, позволял уткнуться ему носом в яремную ямку и тихо скулить, обессиленно дышать. Раны не подлежали починке, и когда их касался жнец, Чимин вздрагивал. Не от боли или опасения, а стыда, самоненависти, которая посматривала на пару из соседнего угла комнаты — зеркала.       В фильмах порой так красиво показывают жертв: этакие грустные страдальцы, заработавшие социо- и мизофобию, трясущиеся от каждого постороннего шороха или сального взгляда в людном месте. И лучше бы Чимин был из этой касты! Лучше бы шипел кошкой от любого постороннего прикосновения и лил слёзки в одинокой квартире. Но нет, сука, он не пуст, даже рядышком с разбитой бутылкой не валяется! Внутри него целая спесь, жирная масса эмоций, готовая вывалиться рвотным позывом или животным вскриком, насколько отвратительно ему сейчас. Чимин не знает куда себя деть, где прикупить таблеточек для развития прогрессирующей деменции — как дальше жить с набором испорченных органов? Борьба с самим собой, кажется, поглотит парня раньше установленных сроков, выроет глубокую яму. Обязательно похоронную.       Хочется сбежать от собственной тени, гематом на теле, ноющих запястий куда-нибудь далеко. К снегу или же океану, к иностранным языкам и круглосуточным барам — создать новые воспоминания, что обязательно перекроют нынешние, лягут штукатуркой. Тогда с радаров пропадёт институтский дворик, хвойный запах неизвестной машины, вытащенные из тумбочки, неоднократно использованные шприцы и потное тело неизвестного, привыкшего обозначать «добычу» тошнотворными синюшными поцелуями. Всё исчезнет, оставляя чистейшие холсты для такого грязного художника, навсегда впитавшего запах атласных простыней.       Чимин на своей шкуре испытал привилегии этого города. Здесь принято осматривать друг другу раны, шелушить корки, прицокивать языком, качать головой и сочувствовать; если ты чист и ни на что не жалуешься, окружающие мгновенно теряют к тебе интерес и переключаются на кого-нибудь страдающего; здесь подробно и цветисто можно поведать о том, как ты устал, измотан и заебался — сравнимо результату твоей работы, а, если весело и с искоркой рассказать о том, как ты заброшен, слаб и несчастен — значит убедить всех, что ты в высшей степени тонкое существо; обладать как можно более экзотическим увечьем и этим увечьем приторговывать — значит преуспеть; нигде так не смакуют неудачи, расставания и проигрыши, нигде не делают такого культа из преступлений, скандалов и катастроф, как здесь; большие прорывы и открытия здесь выглядят официозной фальшью и демагогией, а маленькие победы, достижения и успехи — неуместно, как анекдоты на похоронах, тебе всегда немножко неловко за них, как за человека с соседнего кресла в театре, у которого посреди спектакля звонит телефон: выйди уже отсюда и там торжествуй себе! В этом городе нет места счастливой болтовне, замолкни!       Чимина пригасила страшнейшая отчаянность — верить в окружающую глупость и дешевизну не желается. В себя тоже. Уснуть повечно или удушиться не выглядит подходящим выходом, а вот забытье, выцеживание мерзостей очень даже походит на спасение. Побег от реальности, заплыв к несуществующим берегам. Хочется-нуждается, да попахивает бреднями обкаченного мальчишки из комнаты двести тридцать пять.       Это Вы про Тэхёна?       Нет же — Чимина.       Он сильнее сжимает края подушки, и слеза сползает по его лицу, подхватываемая тыльной стороной ладони жнеца. После та недолго впитывается под кожу, унося с собой все секреты, дозволяя демонам их хранить. Они соглашаются безо всяких войн: аккуратно перенимают в лапы драгоценные солёные изумруды, завывая от желания помочь.       Юнги тоже завыть хочется. Перегрызть глотки каждой падали, а кости растащить по земле, чтобы ритуалами возвратить к жизни не успели. Ему же всё дозволено. Юнги — сын Сатаны, обручённый со Смертью беглец, наученный стрельбе из пушки лучше, чем чтению книг. Не спешите записать это в минусы! Порой грязь краше всякой духовности, всякой опрятности и вычищенности. Ведь такие сломленные, покорёженные люди всегда будут способны любить сильнее, чем большинство. Потому что, если однажды Вы вкусили тьму, то научитесь ценить всё, что излучает свет, воздвигните ради тёплых лучей новые материки — перекроите собственный подшёрсток.       Уже ничего не жалко ради одной единственной улыбки и прищура глаз: хоть тысячи звёзд, хоть парад невозможных затей, хоть наживую сердце вырезать из грудины — всё тебе.       Чимин.       Он спит, отвернувшись к стенке, когда раздаётся трель дверного звонка, и Юнги, соскочив с постели, бежит открывать (убивать), молясь шумом не потревожить измученного мальчика. Дайте передышку, лишний кубометр воздуха! В коридоре он быстро заглядывает в дверной глазок и, щёлкая замком, хватается за кольт, припасённый в одном из плащей вешалки. Незваные, непрошенные гости чаще приходят с дурными известиями, дурными намерениями. А таких необходимо истреблять на ходу — одной пулей и безотлагательно. Дверь открывается нараспашку. Как гостеприимно.       — Как Чимин? — выпаливает Джин, откладывая формальности. За что получает приставленный ко лбу пистолет и искажённое в лютой ненависти лицо Юнги. Его буквально трясёт, лёгкие охватывает щемящей агрессией, и он выводит наёмника в подъезд, пригвождая к побелке.       — Это ты! Это ты, сукин сын! — кричит Мин, захлёбываясь слюной, даже не пытаясь проморгать солёное покраснение глаз, — ты всё знал!       Щёлкает предохранитель.       Юнги больше не играет в игры Намджуна — циферка выпала из системы.       — Хосок, — перебивает его Джин, делая тон голоса более грубым, — это был Чон Хосок!       Соседей будит громкий выстрел.       Страшный будильник.       И новости тоже страшные.
1623 Нравится 507 Отзывы 1170 В сборник
Отзывы (19)