Акрасия

NC-17
Завершён
1623
11
автор
Фэндом:
Размер:
452 страницы, 209 495 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1623 Нравится 507 Отзывы 1170 В сборник

Венок из цветов не надевают дважды

Настройки

Я три дня бежал за Вами, чтобы сказать, как сильно Вы мне безразличны.

***

      Апрельский зной, непривычный для сеульских улиц, достиг своего апогея. Солнце нагревало фасады зданий, пластиковые крыши остановок, сквозь толщину окон поджаривало плитку или паркет квартирных помещений. Оно, казалось, хочет догнать температуру преисподней и поджарить людей заживо в душных автобусах и кухнях. Такие резкие скачки температур вызывали у населения мигрень и увеличивали желание попрятаться от дорожной пыли в оболочки медицинских масок. В стране погодный кризис, глобальное потепление и ещё куча страшных газетных подзаголовков.       Но в этой духоте сегодняшнего дня есть более важное пришествие — событие, повергнувшее многослойную систему в упадок.       По городской трассе едет несколько машин, какие-то на двадцатом километре, а другие уже подъезжают к железной ограде, протянувшейся на бесконечность вперёд. Здешний сад — кладбищенский — гордость архитекторов: кладбище пополам с ботаническим садом, змеятся дорожки, латунные таблички поясняют флору. Чимин помнит, как один из преподавателей кафедры проводил здесь открытый урок с альбомами и путеводителями, дабы запечатлеть красоту увядающих цветов. На фоне могил. После такой эксцентричной прогулки организатору нехило досталось от руководства, мол, нельзя водить учащихся по местам не занесённым в выездные программы. Да и странно это как-то — на кладбище проводить занятие.       Чимин же ничего странного не почувствовал. Обычные скамейки и лавочки, обычные памятники с резными надписями, обычные слезоточивые лица людей — всем нам знакома атмосфера мёртвых земель. Зато каков сад! Особенно осенью, когда желтизна листьев засыпает асфальт яркими кляксами, а практиканты-агрономы обрезают пожухшие стебли гортензий на клумбах. Штрихованные зарисовки тогда получились отменными. Всем максимальный балл за практику! Но сейчас воздух на кладбище ощущается иначе — тяжелее, а обросшие мхом стволы деревьев не вызывают восхищения.       Мерзкое солнце припекло дорожки, ограды и даже обработанные ряды гранита. Оно прожгло дыры в чёрных костюмах десятка людей, окруживших атласный гроб. Пахнет валерьянкой и скорбью, что множится с каждой секундой и пригвождает к нагретой земле: стоишь, как истукан, хлопаешь глазками и вроде бы плачешь — да точно плачешь, ещё и веки до красных пятен натираешь рукавом пиджака и думаешь: «а что могло пойти не так?», «где же мы просчитались?».       Откуда-то сбоку слышится завывание матери, потерявшей любимого сына, молитвенный полушёпот и прерывистые всхлипывания. У Чимина по спине миллионы колючих мурашек проходятся каждый раз, когда она падает на колени перед полуоткрытым гробом и пытается взять охладевшего парнишку за руку. Её муж держится чуть лучше, пытается контролировать ситуацию, принимает соболезнования и новую порцию женских слёз на кусок наглаженной рубашки. Чимин вот сил отыскать утюг не нашёл, потому одел под пиджак обыкновенную футболку, заботливо отыщенную Юнги в закромах шкафа. Он вообще за прошедшие сутки вызвался жить вместо Чимина, чуть ли не свои крепкие лёгкие предлагал обменять на сбившееся дыхание мальчишки в новом приступе паники. Жнец стал перилами, за которые Пак сейчас держится, боясь свалиться к вырытой могильной яме.       Мёртвое (обезображенное) лицо Хосока последние соки организма вытягивает, иссушает, оставляя на месте лучшего друга обыкновенный скальп, с впалыми щеками и синяками под глазами — издержки отчаянья.       Как? Почему? — Чимин задавал эти вопросы себе, Богам и Демонам уже сотню раз и не получал ответов. Он кричал их в динамик телефона, когда металлический голос Госпожи Чон сообщал о смерти Хосока и буквально умолял прийти на похороны, будто бы боясь услышать отказ. Но разве Чимин мог? Он в принципе ничего на тот момент не мог, кроме как разбивать руки об кафель ванной в порыве страшнейшей истерики, рисовать на полу кровоточащими коленками свои худшие пейзажи. Разве можно было такое представить, вообразить, что в один из дней, достаточно погожих, без единой тучки на небе, в жизнь Чимина вольют тюбик чёрной краски, измажут его всего в ней и выбросят на бесконечно холодные просторы воображаемого мира одиночества?       У него ведь кроме Хосока больше не было друзей (и не будет): всегда вдвоём и на работе и пьяными в местном баре, обтёршие всю стойку локтями. Чон был вхож в каждое событие, происходящее с Чимином, помогал как мог, порой предлагая намного больше, чем запрашивалось. И, без шуток и гипербол, он способен был отдать последние деньги/часы/глотки воды/воздуха — художник, ты только попроси! Бесценный работодатель, любимый друг — человек, который вытащил Чимина из болота несчастий и продолжал осыпать позолотой, поддерживая образ ангела на земле. Это Хосок святой, а никак не оберегаемый жнецом мальчишка. Потому что без первого наверняка не существовало бы последнего — так думает Чимин, прячась за веками от чужой заклеенной глазницы. Не нужно пугать скорбящих.       Но кто же тебя так изуродовал? За что? — скулил Пак, когда по приезду на кладбище взглянул в некогда улыбчивое лицо друга. В тот момент пустой желудок попросил выбросить желчь на воздух, и Чимину пришлось утонуть лицом в плече Юнги, что было готово весь вечер и всё утро впитывать соль утраты. А жнец хоть и был лишь косвенно знаком с Хосоком, но при этом опечалился не меньше — Чимин видел! Он видел, как его привычная отрешённость исказилась, разбилась от услышанной страшной новости; он помнит, как сбивчиво Мин обещал отыскать виновника, отомстить за смерть мастера.       Хорошо играет.       Юнги собирал Чимина по кусочкам, пинцетиком подхватывая хрусталь, рассыпанный по полу ванной, заклеивал пластырем ранки и, обнимая, покачивал, словно в колыбели, убаюкивая. Говорил, молчал, касался губами разгорячённого лба, умоляя прийти в себя и выпить очередную порцию успокоительных. Юнги крепче — он из стали, закалённой на нестерпимые температуры, а Чимин хоть и смел, но не подготовлен к жизненным перегибам аорты — с лёгкостью погибнет от штормов и наводнений. Ему бы стать отважней, понять, что всякое случается и это «всякое» готово тебя уничтожить, придавить валуном и оставить догнивать. Но нельзя оставлять попыток выбраться — они сделают страдальца сильнее, научат азам пыток, которые помогут вынести тело на берег и после воспринять случившееся как обычный порез на ладони. Главное — сражаться, грызть замерзшую землю зубами, хлебать болотистую тину, но подниматься, даже выпрямлять спину (!) перед мерзкими улыбками.       Чимин пока такому не научился. Он плачет от свирепой боли, от увиденного трупа друга в гробу, и только сильнее прижимается к Юнги — единственной защите от всякой тени. Вокруг солнечно, но художнику тепла не чувствуется: кутается в пиджак, поправляя ворот, на внутренней стороне которого до сих пор остался ценник, и колется, зараза. У Пака же не бывало таких костюмов в шкафу, так что Юнги пришлось заказывать его из ближайшего бутика и просить принять как самый печальный подарок. Вы только вдумайтесь: Чимин бы так и остался без одежд Армани, если бы не смерть Хосока! Своеобразный плюс убийства близкого человека — жнец выступает автором.       И как же хорошо, что мертвецы не говорят, иначе бы этой траурной идиллии пришёл громкий конец, с полицией, дознавателями и разочарованным взглядом ангела, разуверившего в своего демона. Тогда Юнги бы потерял смыслы жить и пустил себе пулю в рот, досыта нахлебавшись крови. Но это лишь «тогда» в одной из миллиона версий вселенной, где, например, он допустил ошибку и будет приговорён к молчаливому суду своей любви, что приговором вынесет разлуку. Жнеца таков жизненный план не устраивает, и он еле-еле скрывает довольную улыбку, подходя к гробу Хосока, рассматривая его перештопанное тело. Родители-то наверняка знают о зверстве, какое сотворили с их сыном, а вот Чимин только и может, что отводить взгляд от прикрытого раскола в чужом черепе. Но увидев бы он неаккуратные швы на плечах и бёдрах мастера, на фалангах, спрятанных под длинным рукавом рубашки, то, вероятно бы, помутился рассудком, обратился кошмаром наяву.       — Отпевать не стану, — шепчет Юнги на ухо Чону, усмехаясь, будучи повёрнутым спиной к скорбящим. Вот такое отвратительное прощание, дозволенное лишь знающим всю правду-истину. Не обессудьте!       Не будем, не будем, конечно, но другие — те самые, что сейчас протискиваются сквозь толпу, — они ещё не раз вспомнят тебя поганым словом на том свете, Мин Юнги.       Чимин вздрагивает, когда кто-то касается его плеча и отталкивает в сторону. Не сильно, даже, кажется, случайно, но этого достаточно, чтобы на секунды растерять равновесие — эмоциональное. Ноги-то к земле приросли, вбиты железными прутьями. Пак уже готов ляпнуть какую-то несусветную ерунду наглому незнакомцу или просто закричать (ну, хочется, очень сильно хочется), но, повернувшись, выловив засаленную макушку, удачно прикрытую беретом, Чимин понимает, что перед ним знакомец.       Тэхён. Тэхён тоже одет не по погоде: завёрнут в длинное чёрное пальто, шарф, разметавшийся по плечам, капроновые перчатки, которые не скрывают обвитый плющом безымянный палец, и солнцезащитные очки в круглой оправе, из-под которых по щекам бегут прозрачные змейки. И привычного аромата лаванды вокруг него не витает, а безграничной дороговизны не ощущается. Тэхён сдулся — ни жив ни мёртв, — застрял в пустоте. Больше не существует запахов, вкусов и чувств: всё тончайше однотонно, будто бы частичку твоего мозга (сердца) вырезали и припрятали, а ты без неё ничто — «ничтожество». Взглядом бегаешь по траве, кусту, зарёванному носовому платку, венка́м, портрету в рамочке, знакомому на ощупь атласу и таешь, растекаешься бесформенной жижей, которую болезненно избивают воспоминания. Они накрывают и топят, жгут татуировку на пальце, недавно зацелованные губы и призрачные линии от чужих рук, оставшиеся нательными ожогами.       И Тэхён, ни с кем не поздоровавшись, рвётся вперёд, оставляя позади Чонгука, который не решается вмешиваться в церемонию, стоит поодаль, у кроны покрывающегося почками дерева. Совесть запрещает шагать дальше. А вот Тэ ей никогда наделён не был, а поэтому все расспросы матери, приправленные истерическими нотками, игнорирует, подходя к гробу вплотную и застывая. Последнее свидание и в таком месте. В таком неподобающем виде. Хосок изуродован, и Тэхён касается его уродства, откидывая с лица все ткани, прикрывающие немыслимое зверство. Чон лишён глаза, ситовидных нервов, веко в половину разодрано, а про задетые сектора мозга даже говорить страшно — всё в кашу. Патологоанатомы, конечно, попытались припрятать всю дикость, подлатать бедолагу, но, увы, дыру в лице уже никак не скрыть.       Зрелище не из приятных. И Госпожа Чон от него вновь заливается громким плачем, что-то несвязно шепча. Чимин же пятится, углубляется в зашумевшую крошечную толпу, чувствуя, что его вот-вот вывернет наизнанку. Юнги это видит и молниеносно ретируется к парню, укладывая руку на затылок художника и прижимая к себе, скрывая ужасную картину, развернувшуюся позади. Чимина трясёт, и уже не разберёшь от чего — слишком много контрастов за последнее время и от них рвёт на части, штормит. Он уже и так безмолвный, ветхий, тихий, скупой на счастье и гостеприимный для горького плача. Куда, казалось, хуже? Но ураган страданий не стихает, сводит с ума, и его последним штрихом становится вопль Тэхёна — нечеловеческий, пробирающий до глубин, до костей, он разрастается, ударяет по всем уголкам кладбища, напоминая покойникам о жизни наверху. Безрадостной после их внезапной смерти.       Чимин сильнее хватается за ткань рубашки Юнги, потому что перед глазами плывёт, а металл из конечностей просачивается наружу, оставляя после себя желе — вот-вот упадёшь. Происходящее вокруг понимается плохо (не понимается вообще), только на фоне продолжается мелодика из отчаянных криков Тэхёна, которого пытаются оттащить от гроба, отпустить руку Хосока. Навсегда. Он, конечно, вырывается, отбивается от посторонних липких лап, падая на землю и всё также продолжая ползти к выкопанной яме. Чистейший воздух провонял болью. Во избежание удушья, пожалуйста, дышите через раз. А по возможности откажитесь от лёгких — сейчас они ни к чему. И Тэхён эти правила послушно исполняет, закашливается, словно цепями сдавили глотку, и умудряется шипеть, пока подоспевший Чонгук скручивает его руки, умоляя не ворошить содержимое гроба. Ким дёргается, а очки съезжают с его носа, заваливаются куда-то под новенькую скамью, открывая вид на красные веки и расширенный зрачок затуманенных глаз. И эта чернота настолько велика, что цвета радужки не разберёшь, потому становится ясно — Тэхён в шаге от передозировки.       Это замечают все родственники семьи Чон. Проносится гомон, отец Хосока что-то грубо говорит, вроде бы просит Тэхёна покинуть церемонию, а тот огрызается, брызжет слюной. Всецело идёт в отказ, нагоняя злость на присутствующих. В этот момент Юнги понимает, что пора уходить. Напровожались. Поэтому он, придерживая Чимина за локоть, торопится покинуть кладбище, продолжая говорить с ним, дабы скрыть чужие крики. Помогает изрядно плохо. Даже затянувшаяся история о том, как скоро Чимина встретит Италия, что сегодня нужно собирать чемоданы и покупать билеты — нисколько не помогает.       Перед глазами всё та же картина: мёртвый Хосок, окружённый цветами, бледный, как… покойник? И Тэхён, который в бледности не уступает. Он хуже — прозрачен.       А позади до сих пор слышны холодящие душу всхлипы.

***

      Спустя некоторое время — безумные минуты — Чонгуку удаётся вытащить Тэхёна с кладбища. И «вытащить» здесь наиболее подходящее слово. Ким царапался, кусался, хватался за попадающиеся под руку надгробья и ветки деревьев, чем притягивал уйму внимания и осуждения. Местный пожилой сторож, повидавший на своём веку многое, но опешивший от чужого несостоятельного поведения, даже пригрозил вызвать скорую помощь, чтобы тронутого парня отвезли куда положено и вкололи транквилизатор. А куда положено? В загородные белые помещения, по которым люди ходят в одинаковых накрахмаленных рубашках и пьют таблетки по расписанию. Чонгук пожеланий сторожа не оценил, а потому «случайно» задрал край пиджака, открывая вид на рукоятку поблёскивающего пистолета. И все вокруг отчего-то сразу замолчали, приутихли! Кроме Тэхёна, конечно.       Его успокоила лишь хлёсткая пощёчина, оставившая красный след на влажной щеке. Гук сорвался, не вынес больше шума вокруг и буквально запихнул Тэ в машину клана, которую любезно одолжил Намджун. Удивлены? (Да уже не особо). Чонгук вот был ошеломлён, а когда получил разрешение (чуть ли не приказ) выпустить птичку из клетки — забрать к себе, если захочется, — то вовсе обомлел, пресмыкаясь перед ухмылкой главы, перед его щедрой правдой. Неужели Юнги не лгал?       Неужели Тэхёну позволили глотнуть свободы?       — Ценой чего? — спросил тогда Чонгук.       — Чимина.       И всё встало на свои места.       Внезапно смерть Хосока оказалась оправданной. Частично. Тэхёна ведь всё равно жалко. Когда младший зашёл к нему в комнату, то увидел его, развалившегося посередине кровати и уставившегося пустым взглядом куда-то вверх. Не в потолок, нет, то было выше, сквозь бетон и этажи — на небеса. Он понял всё ментально и в подтверждениях не нуждался. Сердце мастера перестало биться, и Тэхён, иронично, перестал ощущать своё. Сплошное ничего — пу-сто-та. Даже новость о выселении не принесла ему должного счастья, а послужила некой подсказкой к тому, что теперь он один, остался выжившей подбитой птицей, заплатившей любовью за свободу. Господи, плата же слишком велика!       Чонгук попросил Тэхёна собрать вещи, искусно привирая, что «всё хорошо, всё наладится» — как будто бы сам не терял соулмейта, не чувствовал себя живым мертвецом. Он лишь бросал жалостливые взгляды и, усаживаясь к подножью кровати, сжимал ладонь Тэ крепче положенного, словно бился в попытке отрезвить, грубым броском вернуть на землю. Ну, вернул, да, долил в чашу своеобразной отравы, заставляя Тэхёна соскочить и, замахнувшись флаконом духов, разбить огромное зеркало на сотни осколков, а после, вообразив себя Богом, пройтись по ним. Тогда мрамор залился кровью, а бархатная клетка утонула в слезах, кричащих мольбах птички вернуть всё назад: отрезать ей пути наружу, заковать в цепи и вечность не кормить, но Хосока уберечь, спасти от незаслуженной расправы.       Но было уже поздно. Юнги (а тут нужно говорить «спасибо»?) в сообщении скинул время, когда Хосока собираются хоронить. Это было решено делать в кратчайшие сроки, ибо тело разлагалось в ускоренном режиме из-за занесённой в ткани и органы заразы. Семья Чон за считанные часы отыскала место на кладбище и выкупила его за круглую сумму, снятую со счетов сына. Иначе бы подготовка к похоронам затянулась на недели. Хотя Тэхён уверенно отнёс бы это к плюсам. Он всё рыдал, дёргался, когда Чонгук обрабатывал крохотные раны на его стопах, и иногда вопил, что так рано не хоронят, так быстро не прощаются. Ему нужен был срок, время, дабы наплакаться около трупа, проститься — так говорил он сам — и рядышком умереть, уснуть с мастером в одной яме. Чем не хэппи-энд?!       Тэхён считал Хосока то живым, то резко, словно кто-то облил ледяной водой, кричал о его смерти, соскакивая и нарезая круги по комнате, швыряясь вещами и ковыряясь под матрасом кровати. Состояние аффекта. Клинят схемы, не помнишь своего имени, не знаешь, в чьём ты теле — явно не в своём! Своё-то оно родное, не подводит, не отмахивается от помощи, когда рука застревает между железных пружин: там припрятана уйма дряни — выбирай. Тэхён же хватает первый попавшийся пакетик и суёт в карман брюк, пока Чонгук пытается разжать железяки и вытащить чужую левую ладонь. Прости, ребёнок, за помощь тебя благодарить не станут, а лишь проигнорируют, исчезнув в ванной.       И только на кладбище, спустя долгие часы сборов Тэхёна, станет понятно, что он под завязку забит порошком. Сука, чистым. Чонгук ведь старался не смотреть ему в глаза, пакуя вещи, оставляя висеть в шкафу лишь чёрные брюки и водолазку на завтрашний тяжёлый день. А потому не замечал чужих пульсирующих чернотой зрачков. Тэхён же притворился спокойным скорбящим: послушно надел приготовленную одежду, упаковал себя в дополнительный слой пальто и вязаного шарфа — будто бы продрог — нацепил очки, берет и, высоко задрав голову, прошёлся по длинным коридорам притона. Это походило на бред. Он ощущал себя галлюцинацией, которая вот-вот споткнётся о мрамор и разобьётся насмерть. Раз, и не было тебя! Два, и ты лишь крошечная побочная программка вселенной! А что на «три»? На три Тэхён выходит из борделя, не оборачиваясь на прощальные женские возгласы и насмешливый взгляд из окон кабинета главы. Словно и не было считанных лет страданий, мучительных рассветов и пугающих закатов.       Всё кончено. Закончено. Впереди последняя глава жизни — самая несчастливая. А когда-то казалось, что хуже подневольного существования ничего уже не будет!       Но вот Тэхён сидит на заднем сидении знакомой Ламборгини и под мясо сгрызает кожу вокруг ногтей, слегка подрагивая из-за ощущения скручивающихся от напряжения мышц. Чонгук крепко держит его запястье всю поездку, а после, под своим разочарованным взглядом, заводит в квартиру, свою квартиру, что, казалось, была навсегда забыта-покинута. В ней ведь всё напоминает о прошлом, даже фотографии не выкинуты, а конверсы припрятаны на нижнюю полку шкафа. Так зачем приводить в обитель воспоминаний смерч страданий, который лишь нарушит созданную тишину? Ну просто хочется. Откровенно — любится.       Но этими чувствами подвержен лишь Чонгук. Он безуспешно пытается выловить утопающего с мелководья, объяснить ему, что соль моря сама выплюнет его на поверхность — не даст нахлебаться тины. Элементарная химия. Но загвоздка: Тэхён в школе не учился. Даже среднюю окончить не успел — какая тут химия?! Ему бы знать значение многослоговых слов, а потом уже за формулы и молекулы приниматься. Поэтому он изворачивается от чужих рук, обещаний и монологов, проносясь в гостиную даже не удосужившись скинуть сапог. Песок осыпается с их рельефной подошвы и западает меж ворсинками ковра, на который Тэхён устало падает, вычищает драпом пальто свою же грязь.       Тело подрагивает будто бы после сильнейшего оргазма — обманка дури, этакая унизительная нега. Должно быть очень одиноко и грустно, но на деле достаточно хорошо, в целом неплохо. По спине ползёт пот, губы блестят от обилия слюны, а пальцы отыскивают в кармане ещё один пакетик. Получается, финальный? Давненько Тэхён ничего не принимал. Всё терпел, держался, сидел на треклятой диете, ощущая себя самым неблагоразумным больным. Сорваться хотелось всегда, ночью, утром или днём — неважно — прямо в этот момент или следующий. Но рядом был Хосок, чувствовался бьющейся жилкой в сердце. И он ласково просил завязать с дрянью, научиться контролировать голод. Тэхён учился — буквально заканчивал ту самую среднюю школу, даже казалось, получал намного больше знаний, чем на уроках истории. И гордился собой, чертовски гордился, воображая себя победителем соревнований или какой-то выставки.       Но теперь Хосок пропал, школа закрылась, а все грамотки-призы сгорели в пламени отчаянья. Тэхён опустел, стал незрячим, но внезапно приобрёл идеальный слух. Тот самый, который не раз позволял услышать несуществующее — песнопения монстров, плетущих из человеческой плоти крепчайшие верёвки для виселицы. Сейчас они где-то за дверью, шепчут на чужеродных языках — ждут тебя. Приходи обязательно.       — Тэхён? — Чонгук нависает сверху, осматривая суетливого парня с неподдельным волнением. Страшно за него, очень страшно. Слабый птенец не справится с полётами в непогоду.       Ким не отзывается, но быстро выдёргивает руку из кармана, приподнимаясь на локтях, и заглядывая в глаза Чонгуку. Что-то ищет — собака-ищейка. Просто сука, и улыбается по-сучьи, ползёт на коленях к младшему и накрывает рукой пах сквозь джинсу. Должна гавкать или рычать, но мурлычет, вьётся у ног и игриво поддевает пальцами бляшку ремня. Тэхён впервые выглядит мерзко.       — Нет, со мной такое не прокатит, — Чонгук перехватывает его ладони, пока те не успели натворить дел, — можешь считать меня старомодным, но мне нравятся девушки без члена.       Тэхён застывает на секунды, щурится, прожигая младшего глазами, задавая немой вопрос. «Ты не врёшь?». Гук его слышит, по губам читает, отрицательно мотая головой и в ответ получая улыбку (оскал), а после громкий, самодельный смех — дикий, пробирающий до глубин. От него хочется скрыться, спрятаться в соседней комнате под вакуумной изоляцией наушников. Чонгуку усиленно не хочется видеть, как Тэхён катается по ковру в истерическом припадке, бурчит что-то и отстукивает каблуком обуви марш наигранного смешка. Чонгуку больно за происходящее и за свою ложь тоже больно, потому он выходит на кухню, падает на стул и трёт виски, дабы вернуть ясность мыслей, вспомнить, где лежит успокоительное — на крайний случай.       Тэхён же ещё с минуту сотрясает стены смехом, а потом замирает, будто бы примерзает к одной точке, и улыбка сходит с его лица — вальяжной походочкой спешит к выходу из квартиры. Пока-пока! И тут парня прорывает, как рвёт трубопровод, и, увы, слёзы не перекроешь, как вентилем воду. Губы сводит, внутренности скручивает, как будто бельё выжимают, и Тэ накрывает рот ладонью, давится воздухом, будто бы дымом табачным. Веки опухают (органы тоже), словно избили, изодрали, изнасиловали — все «из» — извели из самого себя, как пятно красной помады на воротничке рубашки.       И ничего уже не надо, ничего не нужно. Спасибо. Просто оставьте подыхать здесь, на кусочке ковра, с грязной подошвой дорогих сапог, золотом в мочках, серебром на пальцах, грязью кладбища под ногтями, ужасами в зрачках, ярким непониманием смысла всего на языке — вот таким несобранным-разобранным на клочки, готовым принять петлю на шею. Тэхёну ведь правда уже ничего не светит, солнце не греет, а снег не холодит — часы жизни пошли на убыль. А осмысление происходящего режет без ножа, кушает без вилки, пережёвывает зато острыми клыками. И, наверно, с самого начала надо было поостеречься, остаться одиночкой, птичкой без крыльев. Сейчас-то они зачем? Тэхён пожимает плечами и глотает слёзы, оборачивая лицо к окну, к самому большому облаку на небе.       Где же ты, Чон Хосок?       Я хочу лишь последнее тебе сказать, запомни, прошу:       «Любовь» — как «обувь», не замечал? И лучше ходить босым.

***

      Всю дорогу до дома Чимин вымученно молчит. Молчит по приезде, когда снимает пиджак, и молчит, когда уходит в ванную, дабы оттереть с кожи кладбищенскую пыль. Казалось, что она впиталась в поры под основание, химикатом въелась в волос и теперь даже самым мощным раствором аммиака её не вывести. Но Пак попыток не оставляет, усиленно трёт ладони, не жалея геля, режет мочалкой выпирающие ключицы и шею, задумываясь, как было бы здорово прополоскать себя изнутри. Залить антисептика в уши и лёгкие, сердце и глотку, уничтожая токсины — яркие воспоминания, которые изодрали всю душу. Одни старые, но так вовремя всплывшие в сознании, а другие совсем свежие, совсем страшные.       Чимину не хочется помнить, но помнится хорошо, как Хосок умело забивал тату-машинку, причитая, что новый эскиз художника слишком сложен, а он слишком стар для самосовершенствования, и после идеально справлялся, красуясь довольной улыбкой; как тот обещался завязать с клубами и пустить деньги в расширение салона, но всё равно возвращался в прокуренные помещения, по углам которых прятались дилеры; как Хосок мог приехать поздно вечером, якобы гостем, с двумя пачками быстрозаваремой лапши и устроить час откровений, что неоднократно заканчивался беспробудным сном под общим одеялом; как мастер безрассудно грубил местным группировкам, замечая их поползновения в сторону его машины (ныне проданной, обменянной на деньги — временную свободу птички), а после прижигал спиртом разбитую губу. И ещё очень много вспоминается Чимину, пока горячие струйки воды бьют в лицо, маскируя слёзы и разбиваются об дно душевой кабины, заглушая всхлипы. Хосок заменил ему семью, шумные компании друзей, даже первую любовь и ту себе присвоил, а сейчас ещё и незнакомое ранее ощущение глубокой опустошённости подарил, будто бы забрал вместе с собой под землю нечто важное, без которого Чимин теперь не такой уж Чимин.       И хотя всем известно, что по статистике умирает каждый, но, если этот «каждый» оказывается твоей драгоценной частью, становится до безумия тоскливо, пусто: раньше звенело, звенело — смолкло. Тишина. Чимин снова не стал счастливым — а так хотел, тянулся к солнцу, но нет — оставленный, запасной. И ждал ведь подвоха! Знал, что нельзя верить святым лжецам — что же, бинго! Те решили не терять ни дня: обыграли, устроили проверку, игру на выбывание. И Чимин в проигрыше. Потому что Бог играет всегда нечестно, блефует, не смеётся. Бог играет наверняка. Он бессовестно отодрал кусок чужого сердца, принимая тот за обыкновенную падаль.       Обидно.       И не только за себя. Чимину даже просто думать, воспроизводить страшно в своей голове вопли Тэхёна, что эхом пролетели над кладбищем и отозвались в грудине болью у каждого скорбящего. Обыкновенная истерика — скажет кто-то; предсмертный вой — напомнит Пак. Ведь без Хосока Тэ не жилец, он протянет ну, максимум год, если не удумает распрощаться с жизнью чуть раньше. И за это его нельзя судить, зато очень просто понять. Каков резон жить в мире, где вся палитра окрасилась в чёрно-белый, ожидания потеряли контраст, а любой звук превратился в безъяркостное брюзжание? Тэхён же помимо этих новообретённых кошмарных побочек не наделён отвагой, предпочитает прятаться от всех тягостей под горкой порошка. В этом они с Хосоком безгранично схожи. Дурь отнимет у Тэ ещё парочку месяцев, а по неосторожности обрежет срок до нуля. И почему-то такой исход видится самым вероятным.       Чимин тускло выдыхает — он не хочет, чтобы в один из обычных дней к нему подошёл Юнги и вновь всучил чёрный наглаженный костюм — предвестник беды. Тэхён просто обязан прожить положенный срок! В конце концов, этого бы желал Хосок. Разве нет?       Поток воды наконец-то прерывается, и по комнате разносится мокрое шлепанье. В небольшом комоде с уложенными в ряд полотенцами Чимин отыскивает чистую футболку и шорты, которые пропахли насыщенным кондиционером — морозная свежесть. Отчего-то сегодня всё вокруг пытается заковать в холод. Футболка слегка висит на плечах Пака, и если бы не плохо перенесённые скачки ментального здоровья, то вовсе пришлась бы в пору. У них с Юнги схожее телосложение, просто у последнего больше мышц и стали по причине частых полевых тренировок, больше мужественности, как оказалось. Он держится в возникших ситуациях очень даже неплохо, лишь иногда застывает, глазками из преисподней заглядывая сквозь стены, сквозь километры в один единственный кабинет, обитый мерзким бархатом. Ждёт встречи.       Намджун тоже ждёт.       Чимин привычно пропускает волосы сквозь пальцы и зачёсывает их назад, оборачиваясь в поисках зеркала. Того на положенном месте не оказывается, насильно содрано со стены. Видно, защитничек спрятал — боится, что отражение сильно изранит душу художника, подкинет дряни на язык. Чимин вновь вздыхает и устало моргает, когда обнаруживает на ладони случайно содранный с головы небольшой клок волос. Это стресс, мальчик, знакомься. Он смотрит на истемневшие пряди в руке, печально понимая, что тоник остался на полочке родной квартиры, а пробивающаяся желтизна сквозь металлический блонд раздражает. Тёмный не его цвет — Чимину принадлежит свет. Это, знаете ли, буквально узаконено.       А кем?       Кем-то очень важным, стоящим за дверью в ванную и внимательно слушающим каждый всплеск воды, шорох, вздох. Переживает. Все рукава куртки уже измял, дабы удержать хватку и не дёрнуть за ручку, сломать замок, врываясь в душное помещение, дабы самолично убедиться в сохранности Чимина. Юнги одержим паранойей. Он слишком ярко помнит, как терявшие близких люди (терявшие себя!) ходили по натянутым канатам самобичевания, как по неаккуратности они провалились в пропасть самоненависти, разлетаясь ошметками по скалам — накрывали столы для острых клювов падальщиков. Зрелище таких падений было привычно жнецу, не ново и впечатлений после себя не оставляло. Но сейчас, очутившись на том самом натянутом канате Чимин, Юнги передёргивает — видимое вселяет цепкий страх. Вдруг сорвётся?!       — Юнги? — Чимин наконец-то появляется на пороге ванной, отгоняя все переживания своим сохранным видом. Правда кожа местами слишком уж раскрасневшаяся, будто бы сваренная. Видно, в кипятке мылся.       — Ты долго, — расслабленно выдыхает Мин, осторожно притягивая парня к себе и утыкаясь носом в его влажную макушку. Ароматы ванили окончательно вымылись, даже как-то грустно становится. Потому Юнги мысленно ставит себе галочку, чтобы забежать в магазинчик и скупить целый стеллаж тех шампуней, которые недели назад казались чересчур противными и приторными для применения. А сейчас они очень хороши — идеальны в гармонии с веснушками, рассыпавшимися по чужим щекам. Юнги позволяет себе коснуться их, пробежаться лишь кончиками пальцев, при этом не сводя взгляда с насторожившегося Чимина.       Оно и ясно — после насильственного свидания, проведённого в окружении атласа и (своих) криков, в лёгкую обзаведёшься тревожностью, непомерной осторожностью, порой страшась даже самого близкого, самого дорогого человека, что (сам знаешь) тебя без согласия не тронет. Но Чимин всё так же напряжён, хоть и старается скрыть волнение под отросшей чёлкой — не хочется расстраивать Юнги. Тот ведь всего себя перекроил ради него одного, сам прострочил новую шкуру и надел, понимая безграничную ценность неизвестного миру художника, творца ужасных по силе своих чувств.       — У меня просьба, — звучит серьёзней, чем предполагалось, и Юнги, заметив, как Чимин сутулится, прокашливается, кивая в сторону гостиной, посередине которой стоит чемодан, — накидай туда вещей на свой вкус. Я совсем не знаю, что носят настоящие итальянцы, — и улыбается.       Чимин не сразу понимает суть сказанного, (очаровательно) хмурит брови, а после нескольких секунд обмозговки радует краткосрочным неподдельным удивлением, округляя глаза. Он даже сам подходит к Юнги чуть ближе — почти вплотную — шепча не верящее «ты серьёзно?». А тот лишь пожимает плечами, продолжая гнуть губы в улыбке, мол, «когда я был не серьёзен?». И правда. Но когда Мин говорил о паковке чемоданов, нервозно выводя Чимина с кладбища, то совсем не внушал доверия, потому что звучал более успокаивающе, нежели уверенно. Будто бы он просто хотел покинуть территорию с коваными заграждениями, а не вылететь из страны на неопределённый срок. Сейчас же Юнги выглядит до невозможного решимым, таким матёрым путешественником, пересёкшим не один континент, наблюдавшим однотипное звёздное небо, но при этом каждый раз находясь в разных частях света. И неужели та серьёзная складка на его лбу залегла по причине готовности к полёту? Это всё?       Не ври, Мин Юнги — ты обещал.       Чимин сам не замечает, как начинает улыбаться. Не так ярко, как неделю назад, не так целебно и занебесно, а устало, словно мышцам больше невмоготу натягивать счастье на лицо. Да и о каком счастье может идти речь, когда утро парень встретил слезами, криками и разбитыми о кафель руками? Сейчас он просто наполнен благодарностью, бесконечной любовью к самому — как поговаривали вокруг — безжалостному демону. Клевета! Чимин видел все изнанки Юнги, всю родную мерзость и готов оспорить тех, кто выставляет его основой подземельного мира самой мерзотной поганкой (безусловно отравленной). И он аккуратненько тянет свою руку (местами израненную) к чужой крупной ладони, переплетая пальцы и крепко-крепко сжимая. Такой, казалось, мелочный жест, но ужасно важный для обоих. Можно было бы, конечно, вжаться друг в друга, мокро поцеловать и наговорить всяких нежностей — это красиво. Но сцепленные руки, тишина и не угасшая любовь в окружности зрачка — это настоящее. Настоящее ценней порывов эмоций; настоящее на других уровнях обитает — внутренних, потайных рычажков (чувств).       — И когда же вылетаем? — спрашивает Пак, зажмуриваясь от соскользнувшей на кончик носа капли холодной воды. Всё-таки идея выйти из душа, при этом ни разу не обсушившись полотенцем, с самого начала была отвратительна.       — Кстати, об этом, — Юнги слегка наклоняет голову вбок, а его улыбка на секунду вздрагивает, — как насчёт завтра? — вот такая спешка. От кого бежишь? Чимин не перестаёт удивляться. У него в голове моментально возникает миллион неразрешённых вопросов — в море падает соль волнения.       Что же делать с учёбой: стоит продолжать — а значит брать академический — или придётся бросить факультет за неимением прежнего рвения? Как поступить с тату-салоном и очередью заказчиков, которые ждут мастера и готовые эскизы? А квартира? Мама? Папа? Кучи кисточек, красок и полотен? Фотографии на холодильнике? И шмотки с распродажи? А воспоминания?..       — Насчёт вещей можешь не волноваться. Утром заедем к тебе и соберёшь всё, что нужно. Хоть пол квартиры выноси, — уверяет Юнги, с ухмылкой вспоминая громоздкую наполненность комнат художника, — с устройством и учёбой, если ты захочешь, конечно, — последнее специально произносит без угнетения, — поможет Джин. Думаю, он будет только рад гостям.       Чимин думает, что им обоим уже нечего терять. Их выстраданности, страсть и отважные выпады встречают пренебрежением в этом городе (в этом маленьком Аду). Здесь не стихают леденящие ветра, сводят с ума косые взгляды; здесь бессовестно горько плачется и запредельно много пьётся — с горя, конечно. Поначалу ещё смелешься думать, мол, надышусь волей, ветрами и выхлопными газами иномарок, совершу кульбит радости — стану счастьем. Думаешь, да. На деле немыслимо долго ковыряешь бетонные стены бед, пишешь письма на ту сторону, где (по слухам) гуляют наделённые удачей ребята и, что жалко, — фактически не живёшь. Ну, так, немного существуешь.       Получается, держит тебя только нажитое, какие-то побрякушки на дне ящиков и памятный мостик, на котором впервые ощутил приятную негу в груди. И если фотокарточки можно засунуть на дно портфеля — то полюбившиеся места, кафешки, улочки и парки с собой не утащишь. В них оставишь воспоминания о первом поцелуе, сожжённом о кофе языке, пойманной в капюшон цикаде, сумасшедшем беге до автобуса, плетущейся ходьбе после полученного выговора от преподавателя и улыбке какой-то маленькой девочки из песочницы. Всё тут — в городе, разбросано по километрам и поворотам дорог. Неужели не забрать?       Чимин прикрывает веки, будто бы думает — пустеет, на самом деле — и согласно кивает, отпуская всё физически, но обещаясь помнить вечность. Каждую скамейку в парке около дома, толкучку в транспорте, салон и его жёсткую кушетку, брызги чернил и спиртовые салфетки, Анубиса с предплечья и гейшу с наполненной табаком трубкой, ровные ряды офисных рабочих, резные колонны института, свою измалёванную квартирку — помнить. Возможно, он утрирует, думая, что уже никогда не вернётся в Корею, что навсегда останется под боком иностранного искусства. «Возможно». Ведь спокойствия и убеждённости в возвращении назад — нет. Словно в Италии подведутся все итоги, будут расставлены все точки.       — Тогда ты пока разберись с моими непригодными к жаре свитерами, а я съезжу и куплю нам билеты, — Юнги сильнее сжимает руку Чимина, когда тот недоумевает, хмурится как-то странно. Болезненно что ли?       — Съездишь? — он быстро бегает взглядом по чужому лицу, ища причину придраться, намёк на сокрытое в словах, — разве нельзя заказать билеты по интернету?       Чимину никак не хочется оставаться на тет-а-тет со стенами, ну нет, пожалуйста, только не сейчас. Ему просто жизненно необходимо породнившееся дыхание сбоку, тяжёлый шаг и ментол в форточку. Оставить потерявшего одномоментно и себя и друга одиночкой (хоть и временно) сравнимо с убийством, умышленным, заблаговременным. Чимин же от каждого шороха дёргается, как полный кувшин тревоги, совсем скоро хрустнет у основания и разольётся солью по паркету. Юнги, ты только не уходи — я совсем плох!       — Меня так просто не выпустят из страны, — Мин виновато поджимает губы, поднося к ним сбитые костяшки Чимина и невесомо целуя, ощущая на языке кровь, — нужно решить проблему с документами.       О, и правда. У Юнги ведь послужной список за спиной, он наверняка не раз светился в списках разыскиваемых, особо опасных психов и сейчас имеет помимо валют горсточку проблем. Намджуна просить помощи, конечно, не станет. Ну, нет, — думает Чимин, — тогда их обоих убьют. И ему просто приходится кивнуть, с натугой, с блеском на обороте глаз — в действительности не покажет. И Юнги тоже как-то странно блестит, дышит рвано, рассматривает художника детально. Будто бы в последний раз. Убирает прядки волос за его ухо, печально улыбаясь гематоме на шее и проводя по ней пальцами. Такое лечится неделями. Прости, не углядел.       Прости, я проиграл.       — Я быстро, — хрипит Юнги, прислоняясь своим лбом ко влажному лбу Чимина и не моргая, погружаясь в застывшую карамель зрачка. Вы бы видели — кра-со-та! Ресницы обуяло золото солнца, его закатные лучи, бьющиеся сквозь окно, а брови блестят от капель воды. Это всё готово заставить умолять, падать ниц, умирать у твоих подошв. С приоткрытых губ художника слетает вздох (как прибой), и он урывает крохотный поцелуй в чужую щёку. Ерунда какая-то. Неужели на память?       Неужели чувствуешь беспощадный конец? — Видишь рукоятку кольта, торчащего из пояса джинсов?       Развидь — такое не для ангелов. И верь этой сухой улыбке жнеца, пожалуйста, верь.

***

      Юнги еле-еле находит в себе силы хлопнуть дверью квартиры и спуститься к припаркованной у подъезда Феррари. Весь затылок пропотел, а сердце изранило мембрану — от волнения сошло с ума. Он же понимает, насколько опасно сейчас оставлять Чимина, просить его ждать (!) того, кто вообще может больше не прийти. Оправдан ли риск? Чёрт его знает! Месть залила весь череп, она окутала любовь и как бы подначивает: давай, спаси её, разорви цепи, что навредили, оставили раны на святой коже. И Мин уже всех нужных изодрал — последний на очереди. Ким Намджун — несносный парнишка (когда-то), хладнокровный глава (ныне), надёжный друг (был ли?). Юнги видит своей последней задачей в Аду прищемить его мерзкую улыбочку, растаскать внутренности, окончательно обезглавив клан Ким. Это ведь он сделал Намджуна Королём, а значит именно ему суждено лишить того короны. Таковы правила, выдуманные вспешке соратником Смерти. Она оценила, усмехнулась, предложив изыскано повесить голову смертника над входом в притон. Неплохая идея, во вкусе жнеца.       Но всё нужно делать быстро, без длинных монологов и сожаления, пытающегося напомнить, каков Намджун был раньше и что в принципе он не виноват в своей переменившейся натуре. Это же воздействие людей, чрезмерной власти и денег, которых за последние годы в клане Ким стало немерено. Ну, и гордость, конечно, виновата, объявившаяся спустя несколько лет царствования. И вот под всеми этими слоями кроется настоящий Намджун — друг, что был когда-то готов ради Юнги совершить невообразимое, помочь любыми силами, самому рвануть в бой — вдвоём же и смелости прибавляется! Он многое знал, понимал риски, а потому полагался на жнеца во всём — верил ему без запинок.       А ныне вера пошатнулась, причём у обоих. Вот так резко вся доверительность истощилась, оставила после себя противный мелкий песок, забивающийся в обувь и стирающий стопу в кровь. Юнги до последнего будет считать, что именно он поступает правильно, вот так по-зверски расправляясь с каждым возникшем на пути — на пути Чимина, который к тёмной изнанке мира даже касательно не относился. Художник был лишь частичкой мирного населения, вскоре оторванной от общего потока и насильно втиснутой в строй теней, обрушивших на город небывалый страх. И Юнги намеревается поплатиться за него, стать руками Чимина, творящими беспорядки — оружием мальчишки, чей прицел никогда не собьётся, а магазин пуль не обнулится. Почему-то такая жертвенность выглядит самым правильным переосмысленным ориентиром, какой только возникал в голове Юнги. Порядки меняются, и ты вместе с ними: даже сопротивление не оказываешь, сдаёшься беззащитным пленником, соглашаясь вносить коррективы в ранее табуированные законы.       И всё ради одной крохотной жизни на карте миллионов душ — но ведь самой стоящей!       Юнги никогда не встречал кого-то дороже Чимина, отличительней и чудесатей. Он притягивает своей невообразимой открытостью и жаждой к кубам чистейшего воздуха, не перенасыщенного токсинами превратностей судьбы. Вот такой неподдельный мальчик, привыкший к солнцу и одномоментно его лишённый, брошенный в сырые подвалы с шерстящими повсюду крысами. Сейчас-то в электрокардиограмме одна сплошная да разделительная черта — летальный исход. И даже в своём безумии Чимин прекрасен, остаётся бесценной — местами потрескавшейся — фреской на святом соборе. Юнги в нём исправно молится, зазубривает божественные письмена, харкаясь кровью на каждом слове — это небеса шлют запреты на произнесение демоном райских заветов. А жнец всё равно будет их зачитывать, обязательно вслух, громко и с расстановкой, чтобы каждое существо во Вселенной знало о преданности цербера тому очаровательному юноше, чьи слезинки больше походят на алмазы.       Это переломный момент, радикальные меры, за которые Юнги, возможно, когда-нибудь обретёт прощение. Осталось лишь решить — чьё.       — Юнги! — за спиной слышится скрип тормозов и хлопок дверцы машины. Гостей в этот траурный поздний вечер не ожидалось.       — Джин? — жнец поворачивается на звонкий голос, — что ты здесь делаешь?       Тот выглядит взволнованно в своей наглаженной рубашке с позолоченными запонками и дизайнерском костюме, подобранным словно для самого важного дня в жизни. Свадьбы, например, помпезного торжества. Но вокруг тихо: не слышно искренних поздравлений, звона бокалов или мелькающих счастливых улыбок молодожёнов, обручившихся в удачливый месяц года. Темнота залегает в переулках, а детей загоняют домой, предусмотрительно щёлкая замками — у города плохое предчувствие. И разряженный, как для великого празднества, Джин никак не вписывается в эту напряжённую атмосферу. Но Юнги ему об этом не говорит, не выкидывает едких фраз, потому что видит на лице наёмника залёгшую тревогу — горячку, пускающую пот по спине, а дрожь — по рукам. Ещё Мин успевает разглядеть, как сильно провис карман чужого пиджака, словно туда наложили камней, наспех бросили пол килограмма металлической стружки, принявшей спустя время знакомые очертания. Пистолета, конечно.       — Почему ты не с Чимином? — вопрошает Джин, извиваясь от ранее заданного вопроса. Что-то задумал, хитрец. Заходит только издалека, прощупывает почву, не желая случайно подорваться на мине.       — Остались незаконченные дела.       — Ты собираешься убить Намджуна?       Юнги хмурит брови, словно одномоментно позабыл знакомое имя, жирной линией вычеркнул из базы данных. А Джин ему не верит, щурится, не спуская жнеца с прицела зрачка. И тот перестаёт ломать комедию, давясь усмешкой и хищно улыбаясь, напоминая всем своим видом готового к прыжку зверя. Вены вздуваются на шее Юнги, когда он грубо вдыхает прохладный дворовый воздух, скрипя зубами, лишь бы не разразиться смехом сумасшедшего, повёрнутого на идее мести. Мести, о которой никто не просил.       — Не просто «убить», — его голос занижается на несколько тонов, слоится жгучей ненавистью и мировой озлобленностью, — я с Намджуна буду срывать слой за слоем, медленно и мучительно измельчать, выкладывая поверх мрамора новые ковры из настоящей кожи. Думаю, он оценит! Господин Ким любил стелить в своём кабинете шкуры убитых животных, — глаза Юнги загораются недобрым огнём, светилами, чью преданность предали, истоптали, уничтожили и, проломив рёбра, изранили всю сердцевину. Значит терять в отношении его дорогого друга уже нечего — гейм овер, как говорится, залечивай ранки и наставляй их другим смачными гнойниками.       Мсти-мсти-мсти-мсти-мсти — бегущей красной строкой — без сожалений.       Джин от услышанного теряется — в пространстве, словах и мыслях. Вроде бы что-то хочет сказать, да лишь губы сжимает в белую полоску, выглядя при этом плачевно. Правда, настолько печально, что рука непроизвольно тянется к обжаренным итальянским солнцем волосам и приглаживает — жалеет. Не Юнги, конечно, а рука самого наёмника — это полное самосострадание, когда прячешься под одеяло и шёпотом приговариваешь (обязательно уверенно), что всё будет хорошо, жизнь ударит в нужное русло и ты перестанешь плакать, обретёшь спокойное счастье. Джин примерно вот так сейчас поступает, дыша при этом загнанно, надломлено. Юнги впервые видит его таким, даже на секунды уверяется в наркотическом или алкогольном воздействии на чужой организм. Но с чего бы? Вечер только плавно наступил (на тебя), а Ким уже поднабрался дерьма. Тут дело в другом, чём-то более глубоком. Придётся копать. И, может быть, совсем немного ухватить ртом земли. С червями, естественно.       Закашливаясь и после выравнивая дыхание — выравнивая сердцебиение, — Джин в последний раз пропускает волосы между пальцев и вновь приобретает ровную осанку, напоминая о своём происхождении вольной и гордой птицы. Но ведь «птицы», да? Птички. Знакомы мы с такими. Двуликими, обманутыми, раздавленными, сломанными поперёк позвоночника — повечно брошенными. И, неужели, ты такой же?       — Позволь это сделаю я.       И тишина.       Юнги приходит в замешательство, промаргиваясь и опешивши, прислоняясь к капоту Феррари. Он ждал килограммы ерунды и уговоров, которые обязаны были нести лишь мысль о смирении, отступлении от более сильного противника в попытке сохранности собственной шкуры. Джин ведь рационалист: знает о ситуации в борделе и что жнеца туда без пары пулевых не пустят — везде засада, и Юнги едва ли её обойдёт. И тот всё это хорошо знал, но все равно неумолимо рвался в бой, видя в смерти Намджуна абсолютную точку в конце этой печальной главы. А теперь вот теряет суть всего происходящего, даже слегка робеет перед уверенностью наёмника, что сейчас кажется обдаётся искрами безумия.       — Зачем? — шепчет Мин, не отрывая взгляда от чужих тёмных глаз, в которых неожиданно где-то поодаль прекрасных итальянских переливов отыскивается не заращённая, обхаживаемая годами трещина.       Это месть, дорогой, и она очень сильно походит на твою.       — Ты же врал, говоря, что не знаешь соулмейта Намджуна, — усмехается Джин, воспоминая, как жнец притворялся слепцом в моменты неоднозначных гляделок главы и его подчинённого. — Ты знал, Юнги, ты всегда знал, что им был я! — переходит на крик, имея на это полное право. Столько лет молчания должны окупиться этим громким порывом откровенности.       Мин не меняется в лице, давя сухое «догадывался». Хоть Намджун и трактовал политику безлюбовья, но первое время был к этому более снисходителен: позволял подчинённым иметь соулмейтов, проституткам навещать покинутых и вообще порой подчёркивал необходимость связи с кем-то. И говоря о последнем он иногда, не удержавшись, шмалял взглядом в сторону молодого наёмника, который только-только начинал учиться правильно держать оружие в руках. Они никогда не проявляли на публику остроты чувств, прятались по комнатам и кабинетам, заглушено стонав в плечи друг друга. Юнги порой слышал это и спокойно мирился с мыслью о мелкой интрижке босса и новичка, пока на одной из тренировок с Джином случайно не заметил на его запястье цифры, идентичные цифрам Намджуна. Ким тогда перепугался не на шутку, мысленно обматерив съехавший пластырь и собственную неаккуратность. Он думал, что жнец поспешит рассказать о внезапной находке Чонгуку — шустрой малявке, — а тот всему клану, замешивая котёл нелицеприятных слухов. Но Юнги оказался не заинтересован в этом и, проигнорировав свет запястья, продолжил тренировку. Тогда в борделе уже жил Тэхён, а его циферки так же отбивали одинаковые годы с Намджуном, и хоть он был болен на голову, просто не выносим, Юнги предпочитал не вычёркивать его из списка возможной пары главы Ким. Это, кстати, продлилось не долго — до их первого секса, когда Тэ без укоров совести отсасывал забредшему к нему с проверкой жнецу. Ну, а дальше предположениям Юнги было некуда деться, потому что Джин внезапно исчез, а вместе с ним та самая капля мягкотелости Намджуна.       В клане начались тотальные гонения любых проявлений любви, а бабочкам запретили покидать территорию притона без особых указаний главы. И если обычным рядовым разрешалась связь соулмейтов, то приближённым стало необходимо избавляться от гнёта генома «нравится». Тогда большинство предпочло отойти на задний план, отказаться от нагретого места под крылом и уймы денег, но сохранить собственную и чью-то жизни. А Юнги остался, рассчитав, что в лёгкую справится с предписанным судьбой и доживёт остатки дней по канонам проповеданного убийцы. Чонгук, может быть, и отошёл бы от дел, спускаясь в ранговой системе мафиози до какого-нибудь подчинённого нижних слоёв, но Намджун предусмотрительно уничтожил дорогого сердцу мальчишки человека, привязывая к себе на крохотные месяцы. Остальные единицы, которые решились остаться подле главы, вроде бы тоже плохо справились с поставленной задачей умертвления родственной души, горестно упрашивали других расправиться с этой проблемой и вскоре погибали от невыносимых болей и въевшейся в органы печали. Никакие деньги и статусы не смогли помочь им освоиться в этом разрушающем ощущении одиночества, и по итогу в кандидатуре лучших бойцов остались лишь двое — жнец, бежавший от всего людского в объятия Смерти, и мальчишка, что загасил свои терзания неправильной (скрытной) любовью к диковинке с верхних этажей борделя. И теперь они оба в проигравших — забавно.       Но Юнги этот проигрыш переварил, принял поцелуем в перемазанную склизким акрилом щёку и вишнёвым дымом, окутавшим кухонное окно. Чонгук же даже не претендовал на приз (если только зрительских симпатий) и теперь созерцает свою любовь в наихудшем состоянии, буквально отказываясь от чувств к ней и убиваясь в попытке вернуть ту к жизни. А что насчёт Намджуна — он всё-таки добрался до золотого кубка или остался плестись позади? Юнги этот вопрос порой усиленно мучал, ведь он прекрасно понимал: если глава до сих пор восседает на своём троне, даже кровью ни разу не харкнул, то он кого-то любит, и на его любовь отвечают взаимностью. Но несостыковка: где же обитает эта «любовь», и почему она по исчезновению отсчёта не осталась рядом с главой, попытавшись обуять его суровую натуру?       Сейчас Джин вносит окончательный луч ясности, выглядя при этом отчаянно, сломленно и крайне опустошённо, будто бы до этого весь сор из себя вынес и случайно прихватил нечто важное, сбросив его в кучу обычного пластика. Юнги понимает это чувство как никто другой, а потому не смеет перебивать чужих вздохов и отчего-то неожиданно вспоминает спрятанную на дне ящика открытку с итальянскими буковками, пропахшими душистыми специями, а потом по-дурацки (ни к месту) усмехается, обещая себе вытащить ту из тесного пространства. Зачем? Почему так резко? Да всегда, на самом деле, хотелось это сделать, только повода не находилось.       — Почему ты ушёл? — Юнги спрашивает давно желаемое, вынашиваемое годами, порой клокочущее в голове по утрам, когда сон не находился, а мышцы ломило от таскания тяжёлых трупов. — Почему ничего не сказал?       — Я бы ни за что не сбежал, не стал бы молчать — ты знаешь, — Джин печально тянет уголки губ вверх, запрокидывая голову к небу и отыскивая там исчезающий след от самолёта.       — Но? — жнец не выпускает его за пределы разговора, настаивает на правде, уверяя себя, что имеет право её знать.       — Но мне пришлось, — пожимает плечами он, — когда тебя насильно запирают в одном из дорогих загородных особняков и заставляют пресмыкаться перед богатыми дядечками лет за сорок, вылизывать их члены, единственное о чём мечтаешь, так это исчезнуть, улететь далеко-далеко и потеряться в иностранной речи навсегда, — Джин наконец-то отводит взгляд от надвигающийся с горизонта темноты и направляет его прямиком в антрацит Юнги, что трескается от услышанного, тушит адские пожарища комом больной надломленности. Он просто не шевелясь смотрит на наёмника, боясь моргнуть или вдохнуть воздуха, и варит-варит-варит его слова в голове, а те взрываются и ошмётками повисают на стенках черепной коробки. Разве возможно уверовать в услышанное? Разве сказанное походит на реальность?       Но Джин не смеётся — потому что это не шутка, не вычитанный в газете анекдот, над которым даже автор едва ли улыбнётся, и, сглотнув вязкую слюну, продолжает:       — Намджун проиграл меня толстосумам, — отчётливо, с горючей примесью ненависти, — он ввязался в какую-то авантюру с «лёгкими» деньгами, которые хотел потратить на бордель, и по просьбе главного кредитора в графе залога указал понравившегося им паренька — меня — пообещав, что сделка пустышка и он быстро расплатится, — Джин останавливается, задумываясь о чём-то на секунды, а потом морщится и становится слева от Юнги, тоже слегка облокачиваясь на капот машины. — Но Намджун ошибся. Дело прогорело, и к нему зачастили заёмщики, припугнули полным выжиганием клана с арены мафиози, чуть ли не массовой бойней, и он сдался, — последние слова Ким произносит тише, будто бы не верит до сих пор, и, боясь наговорить лжи, робеет. Но, увы, то правдивая действительность, в которой Джина без лишних вопросов забирают в неизвестном направлении, а его соулмейт даже слова на прощание не произносит. — Вот знаешь, есть телекинез, а у нас был телокинез: лишь взглянув в глаза Намджуна, я мог понять, что он чувствует. Я думал, это была потрясающая связь, мне нравилась открытость между нами, искренность, если хочешь. Но когда, заткнув рот, меня выводили из его кабинета, в зрачках Намджуна я видел только отвращение. Он считал меня мерзким, Юнги.       Юнги молчит, сжимает и разжимает кулак, считает до десяти, ста, тысячи, а в голове уже включается неприятная дребезжащая лампочка — вот-вот лопнет. Джин вылил котёл отравы под ноги жнеца, облепил его израненные ракушками ступни кислотами, и они теперь по крови подбираются к горлу, спешат пеной облепить уголки рта. Кто бы знал! Кто бы рассказал ему, Юнги, о том, что его бывалого напарника заперли где-то за километрами от города, изгнали за чужую ошибку — оплошность Короля! Ну, какой ты после этого Король, Намджун? Ты же просто обыкновенная тварь. Тварь, которая, потерявши предназначенного, решила заставить подобно страдать других, буквально по старому плану прогнать судьбу Чимина, заставляя его истёртого об бархат борделя рыдать в объятиях жнеца.       — А, и самое главное — тебе понравится, — всплёскивает руками наёмник, оборачиваясь к Юнги, что не реагирует даже на отблеск фар, — именно Инсону я достался вместо занятой суммы. Вы хорошо знакомы. Прожил у него в особняке около двух недель, просыпался под телами его пьяных гостей, которые не любили церемониться с подстилками, — Джин выкручивает пальцы на руках, произнося это, вроде бы держится, но на деле же теряет железное обладание над тревогами, страдает от душащих воспоминаний, хрипит вместо ярких тональностей, — потом, благодаря одному из знакомых Инсона, мне удалось бежать, рванул в Италию с дуру, думал, чем дальше, тем лучше, даже языка тогда не знал. Ходил по клубам, жил в дешёвых мотелях, перебиваясь ворованным хлебом, пока случайно не сдружился с одним из владельцев академии искусств. Тогда жизнь, конечно, наладилась, я стал усердно работать, выплывать из всего этого дерьма, которое Господин Ким на меня вылил. И только спустя четыре года мне пришлось вернуться сюда, как иностранному представителю жюри для выставки в институте Чимина. Наша встреча лишь случайность, клянусь. И я даже представить не мог, что в один из вечеров Намджун сам мне позвонит, попросит помочь, как будто ничего между нами не было, словно мы вечность друзья.       — И ты сразу же согласился? — металлически отчеканивает Мин, сдерживаясь, дабы не закричать, надрывая связки, разрывая их к чертям. Потому что всё это для него слишком. Слишком, крайне неприятно.       — Это мой последний шанс, — печально усмехается Джин, смотря куда-то вдаль, на другую сторону улицы, по бордюру которой аккуратно вышагивает маленькая девочка, удерживая равновесие.       Наёмник его тоже удерживает, из последних сил балансирует на волоске, свисающем над колючей пропастью. И там на дне — Намджун с сундуками, полными кошмарных воспоминаний (никак не монет), что порой мерзкими мурашками тревожат по ночам. Джин весь в сколах, раздробленностях и системных ошибках, что с каждым днём нарастают котлованами боли. И он прекрасно в них ориентируется, чувствует себя как дома: тот обжитой и уютный, насквозь родной, Ким не часто выходит из него, лишь из окна подмигивает знакомым, мол, мне здесь неплохо, мне лучше всех, заходи в гости. Но стоит только лечь поверх волны одеял, под нестерпимые сиреневые небеса, погрузить голову в подушку, так, чтобы не слышать ничего, кроме настенных часов и гула дальневосточных ветров, и сказать себе: «Господи, как же мне хорошо. Как хорошо», как в груди щёлкнет граната, и кто-то отвратительный произнесёт: «Как здорово. Даже жаль, что ты всё равно умрёшь». Ну, или: «Отлично. Запомни это. Когда мы отвезём тебя обратно в Ад, тебе будет, с чем сравнить».       Джин годами отбивался от своих не угасших чувств, месил их в одной кастрюле с горячим предательством, а после вкушал сие варево, закашливаясь и ненавидя статного парня в подобранном под фигуру костюме. И, на самом деле, Намджуна смело можно было ненавидеть дважды, комбинированно — во-первых, за то, что бросил, повернулся спиной, позабыв все сладкие обещания и, во-вторых за то, что спустя долгое время позволял помнить, хранить Джина в сердце — при-ни-мать. То есть, никаких скорых смертей им обоим не грозило, крови в глотке и мучительных криков, нет-нет. Глава отказался от своей любви на деле, а чувства-то сохранил и даже через тысячи километров их хвастливо показывал, не позволяя Джину страдать, как одной из многочисленных бабочек притона. Вот это подарок! Благодарности принимаются?       Джин вот эти самые «благодарности» вынашивал долго и сейчас греет в кармане своего любимого пиджака, который успел хорошенько отгладить. Это дело чести. Не в смысле моральных устоев, а внутренних ощущений, что подсказывают, какими картами оперирует месть. Джин хорошо помнит, чему его учили знакомые итальянцы, пьющие из гранёных стаканов и покуривающие толстые сигары: предательство — лучшее оружие против предательства.       — Мы едем в Италию, — выпаливает Юнги, поднимаясь с капота и отряхивая несуществующую пыль с брюк. В лице поменялся, будто бы что-то выбросил, удалил, постарался забыть и успокоиться. Играет, наверно. И то его последняя роль в этом воображаемом театре шарнирных кукол, потому что сегодня кукловод падёт. И, знаете, даже не жаль.       — Что? — Джин хлопает глазами, выплывая из воспоминаний.       — Я и Чимин едем в Италию, — уточняет жнец, — вылетаем завтрашним утренним рейсом. Очень надеюсь, что ты присоединишься к нам, ведь я совсем не знаю эту страну, а Чимину наверняка известны лишь галереи и арт-кварталы, — усмехается Юнги, склоняя голову набок и бросая свой печальный взгляд на Джина, явно не ожидавшего такого течения разговора.       Юнги, конечно — не станет лгать, — жаль Джина. И единственное, чем сейчас он может помочь — это отойти в сторону, засунуть ключи от Феррари в карман джинсов и вернуться домой, из окон которого струится вишнёвый дым. Да, Юнги преисполнен ненависти, безжалостно желает разодрать главу Ким на кусочки, а после — рассортировать по корзинам с мусором. Кости в одну, мерзость в другую. Но эта, оказалось, не только его история, и даже больше — жнец всего лишь её мимолётный (мимо проходящий) герой, что случайно зацепило ураганом. И он отходит от прежних планов, заглатывая злобу и вырисовывая на лице покой. Может быть, именно это Юнги и ждал?       — Джин, — выдыхает Мин, растягивая губы в улыбке и подходя к наёмнику ближе, — только попробуй умереть, — шепчет сталью связок, сверкая взглядом и замирает на секунды, оглядывает чужое лицо и, найдя на нём отголоски запёкшейся жажды мести, щурится. Мол, не подведи, старый друг, не сбей прицел пистолета — отплати обманщику той же монетой. И Джин тихонечко кивает ему, обещая побывать в шкуре Бога сегодня и вместо одного обвинения выдвинуть подсудимому десяток — покарать его с пущей силой за коварную издёвку над ангелом, такой непосильный грех.       Солнечная пластинка окончательно зашла за горизонт, улицы затихли, а клубные кварталы, наоборот, наполнились звуками. Блестящий Ламборгини исчез со стоянки обычной многоэтажки в момент, когда за дверью подъезда скрылась фигура обитателя верхнего этажа. А он, добравшись до своей квартиры, спешит зайти в гостиную и, обнаружив около окна мальчишку, гасящего вишнёвую сигарету о донышко пепельницы, улыбнуться, торопясь прижаться щекой к его осветлённой макушке.       — Я больше никуда не уйду.       — А как же билеты? — ластится Чимин о чужое плечо, сжимая ветровку Юнги в руках.       — Их можно просто заказать.       И вы, наверно, ждёте морали.       Но какая уж тут мораль!

***

      Джин доезжает до притона безо всяких остановок, без желания дёрнуть руль и впечататься в первый фонарный столб. Он давно всё решил: поднабрался смелости за годы, выучил язык лютой ненависти, что однажды пожрала все краски мира — теперь где какой цвет не разберёшь — и с гордо поднятой головой готов сдать свой последний экзамен по этому предмету — контрольный (выстрел). Он ничуть не боится, ведёт себя обычно, даже расслабленно, поднимаясь по длинной лестнице, осматривая породнившийся бархат, но не касаясь его. Всё это воспоминания, всё это прожитое-нажитое, от которого пора избавляться, иначе душит, иначе безжалостно издирает.       И после, конечно, не станет лучше. Жизнь изменится кардинально. Перестанешь ощущать вкусы, запахи, понимать чувства, с трудом разберёшь значение картины с выставки и стихотворения на вырванном листке бумаги. Перспективы пахнут гарью — не настоявшимися итальянскими винами. Это же получается, Джин собирается самолично вырыть себе могилу, подготовить почву к семейному склепу, что семейным так и не стал. А вот это уже жаль. Парень ведь хотел, чтобы долго и счастливо, даже, может быть, с детьми, а после — внуками. Детских домов по стране хватает, а воспитанников в них неприлично много, так что проблем с документацией не возникло бы — в хорошие-то руки отдадут с радостью. Но Намджун качественно портит чужие жизни. Он борется всегда лишь «за своё», он — сущий эгоист, умеющий лишь хорошо считать деньги и глазеть под юбки новоявленных девушек.       С Джином они были отчаянно непохожи. У одного кипяток в груди, планировка высоток, приносящих чистый доход, в бокалах ром и тоник, на ужин бифштекс, а кодекс мафиози ненамного важнее, чем оральный секс — ну, то есть нахер все эти правила. Намджун предпочитал брать от жизни всё, высасывать последнюю капельку крови, дабы насытить самого себя и быть в довольстве. Что до остальных? Да ничего, совсем ничего. Джин же, хоть и числился в рядах убийц, но любил добавлять в чай сироп, в одежду — светлый тон, путаться в простынях, пропитанных кондиционером, строить день, как забавный комикс, где супергерой, на самом деле, обычный зануда с задних парт, и думать сердцем — сдохнуть счастливым старцем. Вот такие разные координаты, но пересёкшиеся в одной точке, на схожей ноте.       И поначалу ведь всё было хорошо. Намджун мирился с новоявленной красотой, учившейся держать пистолет и быстро бегать от пуль, он аккуратно познавал любовь, касался кончиком языка, с удовольствием принимая её сладость. Планов, конечно, не выдумывал, а просто следовал за настоящим, что увлекало поцелуем на кожаный диван, где вдвоём уместиться можно лишь прижавшись друг к другу, буквально занырнув в чужое тело. Наверно, поэтому Джин так сильно обожал этот диванчик, освещая его, как единственный связующий их «инструмент» — ещё ближе (в голову) глава не подпускал. Зато взглядом всегда обещал многое! Какой-нибудь домик на окраине, свой сад с ухоженными клумбами, смех детей на заднем дворе и лай щенка, запах свежесваренного глинтвейна и парочка пледов в отстроенной беседке. Вот это обещания! Но не планы, понимаете?       Наверное, потому Джина выбросили за границы счастья, подмешали яду и заставили пить его вместо любимого сиропа. Теперь по внутренностям язвы неизлечимые. Тут никакой отвар не поможет, никакая любовь не залечит. И будь Намджун чуток разумней, слегка сочувствующим, то давно бы уже скинул пару заезженных сообщений, мол, «прости, я дурак» и всё такое. Наёмник не простил бы — оно ясно, — но хотя бы затушил внутренний огонь, который бьёт, обжигает не первый месяц, не первый год.       Увы, у книг оказались разные обложки — у Намджуна за окном шёл дождь, в то время как в солнечной Италии пекло солнце. «Одного целого» не вышло, не выстроилось. Хотя мироздание подстроено под совсем другие законы. У него (по идее) все миленько и чистенько: настоящая любовь ждёт тебя через несколько часов, смотри на запястье! А у Джина с Намджуном получилось лишь грязи намесить. Они — невысчитываемое, невербализуемое — находятся по разным углам комнаты, боясь выучить общий язык. У них разные уровни восприятия, потому что Джин бифштексу предпочтёт рыбу, а Намджун комиксы за всю жизнь не читал — выдаёт картинки с подписями за абсурд. Он «за абсурд» выдаёт и свою любовь, своего предназначенного, посмеиваясь и осуждая его перепуганный взгляд, когда денег по окончанию договора в кармане не нашлось.       А Джину жить с мыслью, что он выброшенная, никому нахер ненужная побрякушка — да, именно побрякушка: поносил на груди и избавился — как-то дико, противно и неприемлемо для того, кто хотел помереть в окружении внуков и счастья.       Джин не переварил данное, а выварил, то есть, думал постоянно и всё поджидал, когда же отсчёт подведёт черту к встрече, когда перед глазами вновь предстанет лицо Намджуна с адскими ямочками на щеках. Предстало. Вот, сидит сейчас перед тобой в кресле и усмехается, кроша пепел сигареты на пол — вообще-то своё должно быть жалко, но у главы всё наоборот.       «Своё» отдаю за наличку, за долги и проигрыши.       — Я думал, ты бросил.       — Я бросил, — говорит Намджун, придерживая уголком губ сигарету и смотря гостю прямо в глаза (нагло нарушает договор). — Но, как видишь, нам удалось остаться близкими друзьями.       Когда Джин ехал в этот город, то торжественно зарекался встретиться с ним да задать жару за бесчисленный грешок. Он говорил себе об этом в аэропорту, самолёте, снятой на время квартирке, продуктовом магазине, на утренней пробежке и на каждой из асфальтированных улиц. Он шёл и хвалил себя, мол, да, я вырос, я вернул себе чёртово равновесие, покой, и теперь у меня не будет проблем — потому что проблем я не хочу. И даже если Намджун объявится с пышным букетом (о, вау), многоэтажным извинением и чистым раскаянием, то Джин не дрогнет — он эту глыбу обойдёт, перешагнёт и перепрыгнет. Это не очень сложно. Как высчитать логарифмическое уравнение с бесконечным числителем, да?       — У тебя перепуганный вид, детка.       — Не льсти себе.       За «детку» убивать надо, конечно.       — Ну нет, мало ли, из-за чего он может быть у тебя перепуганный. И губы синие тоже мало ли отчего. Может, ты шёл сюда решительный, а сейчас вдруг понял, что всё еще любишь меня. Я ж не знаю. Всякое может быть. Тут ничего от меня не зависит, детка.       Опять без ножа режет, затевает какую-то мутную игру, в конце которой игроку достанется не приз, а табличка с кривой надписью «ты до сих пор любишь». И знаете, это больнее всего. Это привычка, это геном, заложенный в сетку кровеносных капилляров, обивающих потёртый организм. Но Джин вытерпит, потому что ехал сюда специально для того, чтобы закончить разговор, начатый ещё при поблёскивающей радостью жизни. Сейчас не то.       — Но да ладно, давай ближе к делу, — Намджун тушит сигарету и, пошарив рукой в первом ящике стола, кладёт на стол пару пистолетов, заранее заботливо начищенных до блеска. — А я-то всё думал, гадал, кто же придёт ко мне, кто же расскажет о том, почему все продажи наркотиков прекращены, почему поставщики рвут связи с кланом, а мои люди внезапно испаряются.       Джин слушает, но взгляда не сводит с оружия, совершенно не заботясь о том, что уже давно находится на прицеле более страшного огнестрела — глаз Намджуна. Те не знают препятствий и не помнят всех данных обещаний. Они просто пожирают, обрисовывают чужие широкие плечи, изгибы тела, что хорошо подчёркивают приталенные брюки, заправленная в них рубашка, и, конечно, жгучие карие глаза — предвестники скорой расплаты по счетам, или же чувств, которые годы были спрятаны под железными крышками отыгранного величия. Король, ты ведь притворялся Королём? Ты обманывал округу, дабы нагнать страху и остаться в живых до этого (судного) дня.       — Джин, ведь той самой крысой, которую все мы искали эти месяцы, был ты? — спрашивает глава безо всякой озлобленности, даже больше с интересом. А гость молчит, отражая на губах самую гадкую улыбку и, не выдержав, посмеивается, запрокидывая голову к потолку.       Карты потихоньку раскрываются. Наёмник, кажется, обыгрывает всех — ведёт эту партию. Он научился выживать в мире, где признание в преданности может обратиться обыкновенной ложью, а обещания — безвозвратно раствориться в воздухе. И когда в Италии ему встретились последователи Коза Ностра — кровной сицилийской мафии — то Джин не мешкая примкнул к ним. А что? Искусство по утру и перестрелки поздними вечерами ещё никому не навредили. Там парня научили многому: отсекли последние печали, создавая превосходного бойца и обманщика, даже приняли в свою семью, нарушая правило не смешивания национальностей. Джин возродил себя на просторах пряных полей и извилистых горных тропинок, где иногда приходилось сидеть в засаде — всё-таки стрелок из него получился отменный.       И когда пришло время отправляться в Корею, Джин удостоился части влияния Дона — то бишь, главы, — захватывая с собой парочку нужных номеров именитых корейских кланов, что однажды смогут помочь в устройстве мести. Оставалось лишь перепутать их между собой, насыпать пороху, а по окончании поджечь, любуясь искрами огня. Ну, и Юнги, конечно, неплохо подсобил — убийство им Минхёка пришлось наёмнику на руку, то стало точкой отсчёта на пути к сегодняшней показательной казни. Джин считает, что ожидания стоили того, стоили каждого разбитого Намджуном стакана.       — Думал, ты поймёшь раньше, — смеётся Джин и, наконец-то, спустя бесчисленное количество месяцев, заглядывает в чужие глаза, полные не распитой усталости.       Между ними устанавливается зрительный контакт — оголённый электрический провод, по которому струится вольтаж, выходящий за приделы нормы горящих повсюду лампочек. Всё-таки прошло достаточно много дней, лет, с тех пор как они вот так неприкрыто смотрели друг на друга, просачивались глубже радужки и налитой на зрачок ненависти. И от открывшейся правды, которая зеркалом отражается в глазах наёмника и главы, легче не становится. Всё, наоборот, ужесточается, делается неподдельно хрупким настолько, что заговори кто-то из них сейчас о чувствах-отношениях, то оба бы и обрушились на пол кусочками однотипной мозаики.       Намджуну, не отводя пронзительного взгляда, удаётся подтвердить свои слова — отыскать крапинку на чужом хрусталике, обозначающую ни что иное, как любовь. И ему очень хочется улыбнуться, восторжествовать, ведь то вкрапление означает о сохранности их с Джином уз, которые не тверды, конечно, но дышат исправно. Чувства двух гнид оказались живучее любой другой чистейшей любви. Но, увы, это совсем не означает их возможность к цветению, то есть в этом положении неготовности к совместному счастью они замрут, а после рассыплются обыкновенным пеплом. Их перекроет не выживаемая печаль, всё та же ненависть и удовлетворённое (вскоре) желание мщения. Намджун понимает, что наёмник от своего уже не отступится, он же не просто так состроил грандиозный план. И, если честно, глава даже сопротивляться не станет — пускай горит их общая глава.       Джин эту покорность замечает сразу, усмехается ей в ответ, пока в окопах радужки не замечает припрятанное «нравится». Оно хорошо устроилось среди жажды власти и мировой озлобленности, прячется за их спинами, боясь быть обнародованной. А Джин всё равно видит и кусает губу, вроде бы до крови, ощущая себя маленьким заплутавшем мальчишкой в покоях Господина народов подземелий. Ему здесь не нравится — слишком много холода и леденящих воспоминаний — тут чересчур часто видятся полные омерзения глаза главы. Никак не отделаться от пугающей картинки, хоть зажимай уши, прячься под веками и беги прочь, запирайся на замок в своём домишке, отстроенном на высоких горах. Там хотя бы нет выжигающего взгляда, что сегодня, будто бы в усмешку, стал небывало печальным, мёртвым — полным липкого сожаления. Сожаления, которое Джину нужно было несколько лет назад — сейчас покаяние идёт к чёрту.       — Что за дерьмо ты приготовил на этот раз? — Джин кивает на пистолеты, ныряя рукой в карман пиджака и обхватывая кольт — на всякий случай. Доверия к главе нет.       — А, это, — Намджун, словно позабыл о них вовсе, нехотя отводит взгляд от (дорогого) гостя и берёт пушки в обе руки, чем заставляет «дорогого» напрячься, — я так понимаю, ты пришёл убить меня, поэтому подготовился заранее, — он перехватывает оружие за дуло, направляя рукоятки на Джина, — выбирай любой.       Предложения у Господина Кима, как и всегда, отменные. Хоть в ладоши от радости хлопай — ликуй. Но Джин не шевелится, непонимающе хмурится, пытаясь быстро проанализировать, что же задумал Намджун. Вероятно, дуэль, и, ну, очень вероятно, нечестную. Он словно наставляет капканы, упрашивая наёмника наступить в них, вновь испытать неимоверную боль, оставить всё на своих местах: я — охотник, а ты — жертва. И чур ролями не меняемся до самой смерти!       — У меня есть свой, — Джин думает, что обходит ловушку, так ловко высвобождая кольт от тесного пространства кармана, направляя его дуло на главу и щёлкая предохранителем.       — Я хочу от своей пули, — качает головой из стороны в сторону, отнекивается.       Умереть.       — Тогда зачем второй? — язвит наёмник, злясь на происходящее и перетасованные карты. Опять все планы перечёркиваются, — я шёл сюда не ради совместной, одномоментной смерти, — Намджун на это лишь усмехается, проглатывая «разве я мог?», зажимая рот на рвущемся «ты и так скоро умрёшь».       — Я хочу с сохранным статусом.       Опять же — умереть.       А Джин злится с пущей силой, ненавидит до крайности, потому что даже в такой момент Намджун успевает думать о своём королевском положении. Хочет остаться в глазах поданных неплохим правителем, сильным игроком — ядром одного из знаменитых районов, встретивших своим бархатом тысячи посетителей. Ему, кажется, плевать на скорую смерть, Намджун ведь наверняка и не верит, что наёмник выстрелит, что рука его не дрогнет в нужный момент, вот и издевается, в открытую смеётся. Джин же тоже шутить научился — времени было предостаточно.       И наёмник выхватывает из чужой руки оружие, теперь уже наставляя на Намджуна два прицела — свой и твой, как заказывал. Осанка прямая, взгляд уверенный — непоколебимый, наведён, как третий прицел, который без звука глухого выстрела уже начал калечить. Всё воздаётся по заслугам, Намджун — слегка потерпи и скоро свалишься в могилу мертвецом. Заждался уже, наверняка. Ну да, — думает тот и правильно берёт в руку оставшееся оружие, даже не стараясь снять его с предохранителя, — соскучился по холоду кладбищенской земли. За-слу-жил.       — Я так надеялся, что ты изменился, — вдруг выпаливает Джин, блестя глазами, сверкая выдержанной обидой, — хотя бы предпочтением в одежде, — усмехается, — твоя рубашка ужасна, знаешь об этом?       — Конечно, — улыбается Намджун, — её ведь выбирал не ты.       И тут Джину хочется рассказать правду, всю эту чёртову тонну правды, которую он вёз сюда в бизнес-классе самолёта, зачем-то, зная, что она всё равно никому не пригодится; о том, как он разговаривает с Намджуном мысленно каждый раз, когда зависает над винной картой в ресторане, над кронштейном в магазине одежды; о том, как Джин целыми вечерами придумывает острые фразочки, чтобы уделать его при случае, зная, что случая не представится вовсе; о том, что когда у него спрашивают какие-нибудь друзья друзей или знакомые знакомых на мероприятиях, праздниках или просто в барах — «а у Вас есть кто-нибудь?» — он кивает и улыбается — «кто же он?» — «бизнесмен», — всегда имея в виду Намджуна, конечно; о том, какой был у него чудесный смех в двадцать лет, даже когда он пьяный пытался наскоро травить выдуманные (несмешные) шутки; о том, как бессмысленно всё это, как глупо, как невосстановимо, можно сейчас поймать такси (мне, пожалуйста, до Кореи) и поехать к нему, и там ещё выпить и ещё намекнуть о том, что вот, это моя книжка тут у тебя стоит до сих пор, знаешь, сколько ты задолжал, я тебе все поцелуи аннулирую, я на тебя больше никогда так ласково не посмотрю — и даже заняться любовью, умирая от ураганов нежности и удовлетворения, без юношеского стеснения. Мы ведь здорово подходили друг другу, не правда ли — и уехать наутро, всем подряд сладким пытаясь зажевать горький привкус нелепости и разочарования, — но не надо, не стоит.       Джин клеит на лицо серьёзность и крепче сжимает в руках оружие, воображая его этаким поручнем в метро, когда людей толпа сшибает тебя с насиженного места и будто бы волна несёт прочь. К выходу, Джин, тебя торопят вывести к выходу из этой тягучей тьмы. Ты достоин.       — Будь счастлив, — светит ямочками Намджун. Он растроган отчего-то, сердечен, хочет обнять Джина, нашептать всю правду, но молчит, кусая язык. Его слабость умрёт с ним же. Никто о ней никогда не узнает.       — Буду, — уверенно.       И тишину кабинета разрезает выстрел.       Пуля прилетает ровнёхонько в лоб и дымится серыми, неосязаемыми волнами, туловище виснет на спинке кресла, а разинутый рот смотрит прямиком на убийцу, который одномоментно побледнел, стал одной цветовой гаммы с трупом. По бархатной стене позади Намджуна стекают маленькие ошмётки мозгов и неровные росчерки крови, но они не наводят панику. У Джина уж точно. Он просто опускает кольт, на пол бросает чужой пистолет, который секундами ранее подчинился команде «фас» (последнее негласное обещание выполнено), и пятится назад, прижимаясь к двери. За ней ни шороха. Кажется, бабочки успели понять, что остались без своего любимого коллекционера — потеряли отца, — и теперь жмутся в углы комнат, боятся налёта инквизиции.       Джин же больше никого не боится. Он сейчас собственноручно уничтожил свой последний кошмар и любуется его стеклянными глазами, которые даже элементарной жажды к жизни не выражают. Опустели, пообсохли, обросли лопнувшими капиллярами, словно вьюнами колючек. Намджун мёртв — это констатация, осталось лишь засечь время, вспомнить дату и год, день недели и измерение. Это ведь реальность, правда? Это ведь Джин так просто совершил задуманное, не встретив и малейшего сопротивления? Ну да, то истинная правда, война окончена самой простой битвой, обошедшейся без малейших потерь. Пора устроить празднество? Налить в чаши вина, накрыть столы и запустить вояк, что тоже ожидали развязки затянувшейся борьбы, делая ставки. Вздрогнем!       Нет-нет, Джин, то переносное значение — уйми дрожь рук и губ. Смени свою отчаянную печаль на улыбочку (натяни уголки, если нужно), возрадуйся, враг повержен. А ты отчего-то мятежен — порос тревогой. Наёмник прячет лицо в ладонях и старается дышать, как учили, как рефлекторно с рождения заложили — глубокий вдох и такой же выдох. Он изо всех сил пытается стоять на ногах ровно, кусая щёку изнутри лишь бы не вскрикнуть от боли, что змеёй обвивает кости, ползёт по венам, обкусывая тело изнутри. Настоящей боли, какая бывает лишь у тех, кто потерял часть сердца — своё родное начало и свой родной конец; кто потерял соулмейта, оставшись пить чаи с одиночеством, закусывая его терпкость конфеткой печали.       Вот она, расплата. Убив его — убьёшь себя. Это не какая-то шутка или сказка, а самая настоящая быль, которую Джину предстоит прочувствовать на себе. Ему придётся просыпаться с высеченным под веками образом Намджуна и засыпать с его голосом в ушах; заниматься самоненавистью, когда кровь брызнет из глотки, когда зрение стремительно начнёт пропадать, а пальцы разучатся держать ложку; Джин перестанет ощущать мир всецело, разлюбит поля и горы, перестанет прожигать дорогие сигары и наглаживать рубашки, больше не попадёт в цель и не перезарядит кольт. Его время медленно начнёт останавливаться. Оно уже тормозит чувства, зато растит скорбь, упрашивает наёмника брызнуть парочкой слёз. Оплакать любимого. Но тот непоколебимо стоит на своём — падает на пол, скребя пальцами по мрамору — давит улыбку, наблюдая, как кровь ползёт по воротничку дерьмового пиджака главы — глотает крик, захлёбывается слюной от повисшего в кабинете сладковатого запаха мертвечины — хлопает дверью, ступая по коридорам победителем — вмиг теряет возможность двигаться, расплываясь по полу кляксой опустошения.       Такова цена твоей мести, Джин.       Мести, рождённой недоговорённостями и высочайшей гордостью. И если бы глава Ким был чуть более уступчивым, чуть более разумным, то попросился бы у убийцы на переговоры; объяснил бы, отчего поставил на кон свою любовь, а после сразу же покаялся в лютой самоуверенности, которую с годами растерял, а потому почти не выходил за пределы борделя. Боялся вновь ошибиться, потерять всё безвозвратно, как когда-то упустил самое ценное. Ведь Намджун не имел средств, чтобы выкупить Джина, не имел достаточно связей, дабы вычислить координаты его местонахождения и прикончить обидчиков. Он всё ждал момента, злился на себя, ненавидел — люто ненавидел собственную шкуру, считал себя (!) мерзостью, когда наёмника выволакивали из кабинета, а он всего лишь мог смотреть ему вслед. Глаза в глаза.       И лишь спустя столько лет Намджуну удалось отомстить: приманить старого кредитора, наиграться с ним, а после пройтись пулемётной очередью по наглой роже. О, и слышали бы Вы, как Инсон задушено выл от боли, когда глава Ким, дробил его кости, прижигал пулями сквозные дыры в коже, напоминая о страданиях одного паренька, насильно запертого для утех в загородном особняке. Всё честно, всё по ранее обговорённым правилам.       Единственное — немного жаль Чимина, немного жаль Юнги и Чонгука, у которых Намджун забрал всё, злясь, что этого «всего» нет у него самого. Немного жаль, хах.       Неловко и стыдно.       Прости.       Ты простишь?
1623 Нравится 507 Отзывы 1170 В сборник
Отзывы (9)