IV

R
В процессе
14
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 73 страницы, 29 272 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
14 Нравится 22 Отзывы 0 В сборник

Мальчик. Как умирают звёзды?

Настройки
Примечания:
      Вы видели, как сгорают звёзды?       Я не видел, но мне три дня напролёт чудится, будто в меня вселился дух умирающей звезды, и я должен пережить всё, что она чувствует, и только затем выздороветь. В меня вселилась звезда, ужасающая своими размерами, а не одна из таких, что висит на искусственной ёлке. Ума не приложу, чем я думал, когда позапозавчера, ещё здоровый, наклёпал из фольги крохотные пятиконечные фигурки и развесил их на пушистые пластмассово-металлические ветки. Наверное, я специально сделал эти новогодние игрушки такими, чтобы позже смотреть на них, возмущаясь: «И это — звёзды?»       Вот во мне прячется настоящая звезда. Звезда, большу-у-ущая, ещё больше, чем Бетельгейзе и остальные небесные тела, завораживающие и пугающие своей величиной. Звезда во мне прячется, звезда, а не температура, как настаивает Марианна, изо всех сил пичкающая меня «Нурофеном» — просто чтобы напичкать. А звёзды таблетками и микстурами не вытравляют.       Как изгнать из тела звезду? Прожгу же простыню, матрас, саму кровать, упаду на пол, а надо мной будет аккуратное отверстие в форме мальчика моего роста. Или того хуже — звезда же огромная: она вырвется из моего тесного тела и разнесёт квартиру, а то и весь дом. А там и всю планету.       Я бы лучше испортил кровать. Если я стану постепенно жечь планету, на меня разозлятся все её жители, а если я сожгу кровать, то огорчатся только те, кто ней спит. На ней сплю я, только я. А я не сильно буду грустить. Я б огорчил больше народу, если бы согласился перейти в комнату, где стоит кровать Маки и Бархатца. Хотя, на больших кроватях, безусловно, болеть легче… Но я слишком привязался к ним двоим, привязавшимся друг к другу. Мне неприятно их расстраивать. Кстати, Бархатца, ставшего мне другом и братом, мне порой немного жаль. Он мало знает о своей истинной сущности, а она у него, мне чувствуется, интересная, красивая… И живёт, живёт, а этой красоты не замечает. А Макарена, наоборот, много знает о своей. И она, может, гораздо родней мне, чем Марианна или кто-то из моих близких родственников, живущих на другом конце страны (тогда их впору называть дальними, раз уж между нами образовалось приличное расстояние). Ведь Мака, если верить моему чутью, — целое кладбище звёзд.       Я лежу в постели, смотрю в белый-белый, как свет внутри меня, потолок и надеюсь, что паркет скрипит из-за неаккуратных шагов Макарены. И я жду её, жду, так жду, что не замечаю, как она открывает дверь и тихо садится на край моей кровати.  — Пей «Нурсултан», то есть, «Нурофен», не то Марианна обидится, — протянув гладкую блестящую таблетку, говорит моя гостья, причём так хрипло, что мне кажется, будто её горло шершавое и очень узкое — как моё уже три дня подряд. — Я больше не вижу других оснований пить это лекарство. Всё равно оно не работает. Ты такой же горячий, как был.       Я пью воду из белой и гладкой, как проглоченная мной таблетка, кружки. Теперь я представляю, что вместо «Нурофена» съел круглый кусочек фаянса, абсолютно бесполезный в борьбе с ОРВИ и умирающими звёздами. Холод воды и пухлых стенок кружки тоже бессмысленный: он не вернёт мои тридцать шесть и шесть.       Макарена пальцем указывает на ромашки, нарисованные на блёкло-голубом пододеяльнике.  — И сколько их? — не менее хрипло спрашиваю я.  — Я не считала. Я просто так. Это же то же самое, что пойти снежинки перебирать! Или, чего доброго, звёзды.  — А на ёлке звёзд тридцать шесть! — восклицаю я, срываясь на кашель.  — Вот бы в тебе градусов тридцать шесть! И вообще, молчи, — довешивает Мака, дождавшись, когда приступ кашля отпустил меня. — Тебе вредно.       Она машинально поправляет одеяло на мне. В ней живёт забота, но незавершённая, неловкая, костлявая… К тому же, в заботе обычно есть доля принуждения, а у Маки попытки окружить кого-либо комфортом напоминают фразу «не хочешь — не надо».  — Мне скучно. Я хочу говорить.  — Слушай, со скукой можно бороться менее вредным образом. Давай, я почитаю тебе что-нибудь?  — Я думаю, тебе не очень полезно вслух читать.  — Вот к этому, — она прикасается к своей шее, к месту, где, по-видимому, раньше жил её голос, — я уже привыкла. Но если ты против, могу так принести…  — Мне вообще нельзя бумагу в руки давать. Сгорит.  — Ну ладно.       Она сидит, постукивая пальцами по колену, обтянутому синей тканью брюк в неправильную звёздочку. Макарена наверняка соображает, чем бы меня развлечь, чтобы болелось не так уныло, а я не понимаю, как лучше: «в лоб» спросить или издалека начать.  — Ма-а-ак! — Я слегка толкаю её ногой в бок. — Ма-а-ак…  — Я не мак, я кактус. — Она обращает ко мне живое, подвижное лицо с крупными ясными чертами. — Чего?  — Ты понимаешь, как умирают звёзды?  — Слушай, этот вопрос лучше объяснит энциклопедия или Гугл, чем я. Признаюсь честно: астрономию я прогуливала, потому что это был последний урок в субботу, и больше я…  — Нет. В этом вопросе мне поможешь только ты.       Макарена будто цепляется за меня взглядом, а её лицо изображает настороженность. Я вижу: она действительно что-то знает об умирающих звёздах.  — Ты светишься по ночам? — спрашиваю я через пару мгновений, убедившись, что настороженность настоящая. Трое взрослых, которые меня окружают, знают о моём пристрастии к необычным вопросам и готовы ждать их от меня. Но старшие ничего не знают о том, как трудно задавать такие вопросы, ведь они приходят мне в голову, когда я к ним не готов.  — Свечусь ли я по ночам? — в конце таких фраз слова обычно звенят, но не в случае с Макареной. — Почему ты меня спрашиваешь? Надо спрашивать того, кто видит меня спящей.  — Так мне Бархатец говорил!       Дальше не могу: моё горло горит. Мака, подумав, что это всё, конец цитаты, подаётся вперёд и отвечает:  — Мало ли, что он имел под этим в виду, — она смеётся одним уголком рта, а такой её смех всегда вызывал во мне подозрения — слишком он неискренний. — Я его люблю, и, скорее всего, он образно выразился…  — А Марианна шёпотом говорила ему то же самое ещё год назад! Только не сочиняй, что тогда ты любила её! — В горле опять становится горячо, к этому ощущению прибавляется жажда. Я тянусь за кружкой, но Макарена по-воровски хватает её первой и протягивает мне. — А Марианну я люблю как свою старинную подругу, так что не надо мне тут.       Я, прихлёбывая оставшуюся воду, замечаю, что лживый правый уголок губ Маки опустился. А это означает…  — Да, я свечусь во сне. Не всегда. Крайне редко. Такой ответ устраивает?       Я киваю, борясь с лёгким головокружением, вызванным температурой, и робко добавляю:  — А я ночью свечусь?       Макарена устало прохрипела: «Откуда…». Я ждал концовки «…ты знаешь?», а вышло «…такие подозрения?»       Внутри у меня даже повеселело.  — Ну ты же сама видишь, какая у меня температура высокая. И я подумал… — я запинаюсь, мысленно попросив Маку отвести взор: в нём прячется столько любопытства и надежды, что я боюсь их не оправдать. Вдруг я солгу ещё красочнее, чем есть на самом деле, и не получу того самого объяснения? Со мной уже было такое, и не раз. — И я подумал: вдруг во мне умирает звезда? А звезда — это не только температура, но и свет.       Макарена смеётся. Даже нет. Вы знаете, как смеются те, кто уродился кактусом? Их смех колюч и груб, он похож на издёвку, пусть и смеётся кактус не со зла. А теперешние Макины хаханьки выглядят пушистыми и направленными куда-то в себя. Наверное, она посмеялась тому юному колючему растеньицу, которое некогда было ей, которое тоже недоумевало, почему оно светится. Интересно, а Макарене было, кого спросить, когда она заметила в себе это странное свойство? — Слушай, пусть астрономию я исправно прогуливала, я знаю одно: звёзды умирают долго. Ты одну жизнь проживёшь, вторую, третью — даже больше, ты устанешь жить и перерождаться, а она всё будет умирать.  — То есть, я в корне неправ?  — Нет, почему же? Доля правды в твоих словах есть. Многие — я не из их числа, но многие — верят: этот процесс, что с тобой происходит, связан со звёздами и их смертями. Только звезда уже умерла.  — И стала чёрной дырой или другой звездой? Или чем они становятся?  — Цева… — она резко закусывает губу. — Божечки, зачем ты спрашиваешь?       Макарена смотрит на меня с невесомым недоверием, беззвучно пытаясь осведомиться, всё ли я понял из её странной оговорки. А я всё понял.  — Зачем ты меня спрашиваешь? — пылко повторяет она, чтобы я забыл, что всё понял. — Чем бы они ни становились, им нужно отдать свет, который у них был. И одна звезда выбрала тебя. Хотя… когда со мной такое давным-давно происходило, я думала про стайку одновременно перегоревших лампочек, которые в порядке беспорядка отдали свой свет мне. Но хочешь верить в звёзды — верь в звёзды. С твоей высокой температурой этот вариант вполне реалистично звучит…       Я слушаю эти рассуждения вполуха, пока внутри зудит очередной вопрос: «Получается, меня знала какая-то звезда?» Я порываюсь произнести эти несколько слов, но больное горло закрывается, а жар становится барьером между мной и Макареной. Другую мысль: «И что мне с этим светом делать?», болезнь также останавливает, сочтя её за непотребную.       Макарена переводит глаза то на меня, то на обои в едва различимую полоску (одна полоска бежевее другой — вот и вся разница), её неудобная ссутулившаяся поза заявляет: «Я не прочь уйти и записать всё, что про тебя думаю, мелким почерком в дневник», но что-то тоже мешает ей говорить, и это что-то — не безголосица. Я, дабы мой взгляд не болтался без дела, бросаюсь рассматривать заваленный книжками, бумажками и карандашами стол, не сожалею, что я до болезни его не убрал (столы следует расчищать, лишь когда это по-настоящему надо), потом перевожу взгляд на неприметный цветок на подоконнике (это должны быть фиалки). Вдруг они помогут мне перехитрить ОРВИ, кто б знал? Но ОРВИ — никакое не ОРВИ. Я всё больше убеждаюсь в этом и скоро убедюсь… убеждусь… убежусь насовсем.  — Как можно от света избавиться? — а этому вопросу тело не противится. Интересно.       Мака хмурится. Что она думает, что собирается сказать? «Грешно такие вещи говорить»? «Я бы сама хотела, но — увы»? «Хватит, а»?  — Н-никак.       Этого отклика, такого осторожного и неспешного, я не предвидел. Поэтому собираюсь с духом и быстро говорю, пока жар вкупе с болью в горле пытается заткнуть меня:  — То есть, у меня теперь всегда будет температура?  — Нет-нет, не будет! — Та сила, что удерживала густые русые брови Маки, теперь удерживала её губы в мягкой, уже подлинной улыбке. — У меня же она обычная, как у всех… А свет остался — иногда показывает себя. Пусть обрела я его не так, как ты, но это тоже было сопряжено с некоторыми проблемами… Об этом — когда поправишься, хорошо?       Я положительно мотаю головой. Шевелить ей неприятно — после движения голова кружится, шея затекает, а жар ударяет в лоб.  — И не бойся: ничего у тебя в руках гореть не станет. Это не по нашей части.       Макарена поднимается, и кровать скрипит, будто облегчённо вздыхает — она же предназначена не для двоих, а для одного. Узкие руки с коротко остриженными ногтями беззвучно убирают опустевшую чашку с тумбы. Макарена вот-вот уйдёт, а я не узнал чего-то… Никак не могу выяснить, что я рвусь узнать, но рвусь же…       Она ненадолго задерживается у стола: её ожившее внимание привлёк мой рисунок. Она изучает картинку, нарисованную синим и красным фломастером, перегнувшись через спинку стула и придерживая свободной рукой очки, и, предположительно, продолжает улыбаться — я уже точно различить не могу.  — Агвэ Щегунпатх’ло, — эти слова выходят из неё вперемежку с неземной радостью. Все остатки Макарениного голоса собрались, чтобы с невыразимым удовольствием произнести эти сухие, звенящие, нечеловеческие звуки… обозначенные буквами нечеловеческого алфавита. Как она их прочла? Я же ей ничего не рассказывал про эти символы. Только Бархатцу о них поведал как-то, да он посмеялся и забыл…       Но моё недопонимание таит в себе капли счастья: эти два слова и есть ответ на неизвестный вопрос. Даже за окном становится чуть светлей, хотя там продолжает существовать тёмное молоко глухой ночи с вкраплениями снежинок, похожих на линялые ромашки с моего одеяла.  — Агвэ Щегунпатх’ло, — повторяет Макарена, оборачивается ко мне, полная радости и удовольствия, как детектив, только что нашедший главную улику, ведущую к раскрытию преступления.  — «Железнодорожная вода», — мы переводим слова хором, точнее, дуэтом, и я, насладившись пятнадцатью секундами полного понимания друг друга, прибавляю:  — Это моё имя. Покороче будет Агвэ’ще.       А потом притворяюсь, что мы всё-таки не достигли понимания полностью:  — Так здорово, что ты помнишь, какая я песня «Аквариума»… Вот Марианна вечно путает меня с «Гарсоном номер два» и «Серебром Господа моего». А Бархатец в шутку зовёт меня Аделаидой.       Макарена мудро не прерывает меня комментариями и расспросами, позволяя выговориться, отшутиться и похихикать. Она, разумеется, осознаёт, что все эти речи, что я сейчас плету вопреки горячему больному горлу, напускные; только настал тот редкий случай, когда она не подаёт виду (а я давно разобрался в реакциях Макарены на нечто подобное: она редко когда хочет подавать этот самый вид, но вид подаётся сам, без её разрешения, — она злится из-за этого, и начинается какая-то каша).  — Слушай, Агвэ’ще, я бы тоже не запомнила, что из творчества БГ ты олицетворяешь. — Она шагает вперёд, оказываясь близко-близко у моей постели в выцветшую ромашку, и кажется чуть выше, чем прежде. — У него много хороших песен, в честь которых не стыдно назваться. Но… — Она слегка наклоняется ко мне, и ворот зеленоватой футболки отлипает от её забавно торчащих ключиц. — Но я просто знаю язык, которым ты рисунки подписываешь.       Я надеялся на это, я на это и рассчитывал! И я размыкаю слипшиеся губы, чтобы произнести уточняющее и лживое «Откуда? Я же этот язык выдумал», но Макарена ловит меня на этой мысли и почти шепчет, истратив всю силу голоса за сегодняшний день:  — Потом. Потом всё обязательно расскажу. Я раньше тоже была убеждена, что его создала, однако это не так. Нам есть, что обсудить — чуть попозже.       Она легонько гладит меня по взлохмаченным колючим волосам и отходит к двери, унося кружку и мою усталость, вызванную борьбой с неболезнью.  — Будет тебе мотивация перестать источать жар, — Макарена хохочет напоследок. — Хаэлта’хирэ, лел’ламп!       За тонкой стеной скрипит паркет, а я улыбаюсь самому себе, снежинкам и еле живым фиалкам, уверенный, что после таких вестей лишняя температура покинет меня и оставит только этот странный свет. Ведь, оказывается, не я один в этой недокоммуне, в этом доме, в этом мире, могу легко перевести Макаренино восклицание, означающее «Выздоравливай, кнопка!»
14 Нравится 22 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (4)