IV

R
В процессе
14
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 73 страницы, 29 272 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
14 Нравится 22 Отзывы 0 В сборник

Бархатец. Чудища в багровой глубине морской

Настройки
Примечания:
      Что было: ты, я, безлюдный пляж у Чёрного моря. Никто о нём не знает, кроме твоего друга-философа, а теперь нас. Почему-то я думаю, что мы поступаем весьма дерзко, но ни разу не жалею об этом. Вечереет. Небо мягко-серое и не такое разрушительное. Утром оно придёт ослепительно злым, но у меня есть свежий тюбик солнцезащитного крема. Я обязательно выживу.       Любимый зелёный рюкзак широкими лямками давит на твои плечи, втискивая в загорелую кожу перекрученные бретельки сарафана, подол которого играет с ветром, песком и твоими уставшими ногами. Ты ставишь тяжёлую сумку на камень и поочерёдно отряхиваешь шлёпанцы.       — Здесь палатку соорудим? — Оборачиваешься, стараясь хоть краем глаза меня увидеть.       — Давай.       И вот наше временное пристанище, цветом неотличимое от валунов, совместными усилиями поставлено; я сажусь у твоего помятого жизнью льняного рюкзака и достаю оттуда огромное жёлтое яблоко, покрытое едва заметными точками. Есть не тороплюсь. Взгляд — вниз: колючий бежевый песок и гладкие серовато-синие камни, ни одного окурка или семечковой шелухи, зато валяется пара осколков голубого стекла. Вдруг щёлкает:       — Твой философ пьёт боржоми?       — И еду берёт из воздуха, и не толстеет!       — Тут вкусная.       — Да, его любимая — здесь, — ты с такой простотой это говоришь, словно все в твоём окружении питаются Духом Святым, и лишь один я, чудак редкостный или богач злостный, ем фрукты.       Твои короткие пальцы открывают рюкзак и тоже вынимают яблоко. Нет, я не один — мы одни. И тоже не кусаешь — только держишь плод в зубах, не боясь травмировать челюсть, а в общем и целом относишь скарб в палатку.       Веет ветер. Твой сарафан в кирпично-белую полоску просвечивает. Он, по идее, выглядит сдержанно: без откровенного декольте, чрезмерно свободный и ноги скрывает ниже колена (это не считая бахромы), однако внезапно становится игривым — такой двойственный! Мужская одежда однозначней, и мне немного жаль, но все уже привыкли к такому разделению, поэтому, может быть, хорошо, что я не дизайнер по части костюмов. Я б извращался так, что коммуна лишилась бы трети дохода.       Садишься на незанятую половину камня. Бедром к бедру. Я в шортах, а сквозь сарафан виднелось всё, что есть ты. Так обыденно и так близко. На яблоке — два следа от острых зубов, но ты не ешь — просто крутишь его в руке, как маленький глобус, расположенный почему-то по горизонтали. На большом пальце — узорчатое серебряное кольцо, на запястье — широкая фенечка с зигзагами. У меня такая же, поэтому я устраиваю свою руку возле твоей, и ты замираешь. Плоть к плоти, свет к свету — что к чему?       Волнительно — губами касаться гладкой кожуры и через долю секунды со смачным хрустом рвать её, пока по пальцам соскальзывают редкие капли липкого сока. Ты, не моргая, глазеешь на этот мини-апокалипсис, а свой доводить до финала не собираешься.       — Всегда был кинк на то, как симпатичные люди грызут фрукты. Дикость прёт.       Я улыбаюсь этим словам достаточно криво: кусок получился слишком большой. А тебе нравится, как искажается моё лицо, и ты смеёшься — узнаваемо, потому что у меня больше нет никого, у кого голоса, как кефира в пустом пакете, — вроде бы, нет его, но что-то на стенках осталось. Ну... Я таким был целый месяц — ещё до коммунарской жизни, но это не в счёт, я сам в этот факт не верю.       — Вот печенье так красиво не грызут. Оно уже не дикое. А мясо... Я люблю смотреть, как его едят. И готовят. Мужчины. Это намёк! — Таращишься; по глазному белку растянулась красная сеть сосудов — есть в этом мраморное благородство. — На то, что ты тыщу лет не делал мои любимые котлеты, когда приходила твоя очередь готовить.       — Я люблю, когда моя девушка ест, а она питалась греческими буквами в прошлую субботу, когда эти котлеты были. И вообще. Обидно, когда некто Макарена проводит ночи не со мной, а с каким-то Пиндаром!       — За Пиндара мне денежку дают. Без него нас здесь не было бы. Как и без Серёжика Алкмана. — Цепляюсь за это: ты заявляла — фамилия у твоего философа спартанская, однако она скорее немецкая или еврейская. Или я что-то не догоняю, или что-то не догоняет меня... — Он же мне про это место рассказал.       Таки кусаешь яблоко, причём не там, где оставила следы зубов. Я теперь тоже залипаю в геометрию того, как это происходит, — зачаровываюсь, но продолжаю есть. Смеёмся с набитыми ртами, у смеха — призрачный фруктовый аромат. В конце концов моё тело не выдерживает шалости: яблочная каша бьёт по задней стенке горла, я кашляю, глаза слезятся, норовя выскочить из черепа. Ты не успеваешь испугаться и быстро заряжаешь мне ладонью между лопаток. Кусок пошёл по горящей от твоего удара спине со скрипом и желчно-вкусной колющей болью.       — Жив?       Молчу. Рот онемел, надо передохнуть. Рукавом бледно-красной футболки, выкручиваясь, вытираю вымокшие щёлки глаз.       — Бархатец, давай не будем смотреть на себя. Давай на море. И будет безопасно.       Так и делаем. Хрустим вразнобой друг другу, но вместе с шелестом отливающих асфальтово-серым волн — они так близко, что, кажется, вот-вот нас захватят. Рядом топчется миловидная ч/б-чайка, неотличимая от игрушечной, и орёт на нас, ведь мы её ничем не угостили. Ты бросаешь ей блёклый огрызок, но в категорию чаечьего подобная пища не входит. Зачем тогда просить?..       — Мне бы так кричать. — Облизывая сладко-липкие губы, ловко съезжаешь с камня и направляешься вроде бы в палатку, но замираешь, будто что-то забыла. — Помнишь хоть, как я говорила раньше?       Не сомневаюсь.       — Ну... у тебя был низкий голос. Не помню, сколько октав — ты говорила, но мне это ничего не дало. У меня есть твои старые аудиосообщения. Если хочешь — здесь вроде ловит...       — Нет, одно дело — описать, а другое — помнить, как текстуру камня или бумаги, — отвечаешь строго.       — Тогда не помню.       — И я, прикинь. Дадут много голосов — ищи свой. А я, лохудра такая, заберу чужой, — врёшь, наверное.       Солнца нет, а парко. Воздух и даже ветер настойчивее бриза есть, но душно. Почти пушистый мелкий песок должен уже пролезть в мою обувь, но почему-то нет. Мне и лучше.       Возвращаясь, ты напоминаешь мне крестоносцев среди пустыни. Идёшь, как ты обычно ходишь, и неясно, чего в каждом шаге больше — завоевательской дерзости или благоговения перед божественным, ибо побережье приносит оба чувства. У тебя что-то в ладони. Не понимаю. Садишься обратно — по-турецки. Места на камне стало меньше, я поднимаюсь.       — А вот мой приятель помнит... Позавчера отдал мне это. — Ты протягиваешь руку. В ней варган — блестящая металлическая загогулина. — Говорит, у самого не получается ничего, а у меня с музыкой получше. И что варган звучит так же, как я.       — Поиграй. Авось вспомним.       — Вот и собираюсь. — Ты кладёшь инструмент, похожий на ключ от двери, на весёлую полосатую ткань сарафана, натянутую между коленями, и убираешь обгоревшие до цыплячьи-жёлтого цвета патлы в небрежный пучок на затылке. — Играть не надо с распущенными волосами — всенепременно в рот залетят...       Я смотрю на тебя так же, как ты на меня, когда я ел. Напрягается загорелая шея, движутся ключицы, бретелька соскальзывает с правого плеча — неудобно. Тянешь её обратно тремя пальцами, замечаешь, что бусы, почти детские, из прозрачных цветных шариков, нужно поправить — застёжка должна быть сзади, непорядок мешает, несмотря на то или особенно из-за того, что бусы коротки. А вообще, и волосы-то лучше перезаплести. Дёргаешь за прядь, разрушая простенькую конструкцию; к макушке тянется вторая рука, приподнимается небольшая грудь — и опускается, когда заканчивается незатейливая игра волос и пальцев. В такие детали, когда в обыкновенных действиях открывается любимая и живая женщина, древние боги насыпали слишком много перца — я чихаю.       — Будь здоров, не болей, не сморкайся, не кашляй, не выходи из комнаты, не цитируй попсовые стихи Бродского, не укради, не лжесвидетельствуй...       — Спасибо. — Даже извиняться за наблюдательность не понадобилось.       Ты берёшь варган в пальцы и подносишь к расслабленным пухлым губам. Я слежу. Удар. Тебе не нравится звук, наверное. Удар. Материшься. Удар. Отворачиваешься — играть воде оказывается проще. Или ты уже не отвергаешь ни одной ноты, а каждой даёшь право продолжить себя в свеже-тесном воздухе. Я бегу ближе к морю. Звук — волна, а не то, что можно подумать; мелодия развивается, и меня словно покрывают две пучины. От первой я узнаю соль, от второй — что-то из твоего обожаемого Джима Моррисона, только что? Музыка заставляет переплетаться тонкие ножки грибов псилоцибе, нарисованных на моей футболке, а затем прошивает меня нитями и то дёргает за них, то отпускает — мне будет больно, если я не потанцую. Отдаю себя двум морям и желанию двигаться. Получается очень даже ничего. Мы когда-то зимой включили похожую музыку и выплясывали вокруг мультиварки вчетвером, да ещё и соседей позвали. Едва уговорили — «будто делать нечего вам, лохматым». Делать всегда есть чего, но разгильдяйствовать ради маленьких радостей стоит того.       Любознательное море лижет пальцы ног, а затем в дар (за вкусность?) оставляет леопардовую ракушку размером с ноготь. Прерываю танец, чтобы глянуть, но вода шустрее — забирает и никогда не вернёт. С движениями ослабевает и мелодия. Вибрирующий звон продолжает дрожать в мозгу, хотя источник этих звуков уже лежит в кармане твоего платья.       — Второй раз в жизни на варгане играю, а что-то уже получается. Прикольно.       — Я даже что-то узнавал. «Дверями» повеяло.       — Странно. — По губам читаю удивление. — Я ничего не помню. Музыка только проходила через меня — я и зацепиться за неё не успевала.       — Это приятно?       — Категорически нет. Это было дано мне в наказание — за то, что я плохая мать.       — Мать?       — Музыке своей. Я же её сочиняла, но всё мне было не так. Вот и ушла она от меня... Изредка только навещает — так сказать, дочерний долг исполнить, но ничего не приносит и исчезает быстро. Я ведь по привычке всё равно буду недовольна, — угрюмо вздыхаешь через растрескавшийся от солёного воздуха рот.       Я думаю, ты скажешь что-то ещё, но нет. Ничего ответить не могу. Легко обхватываю тебя со спины. Чудится, что в тебе ещё есть эхо музыкальных вибраций. Из-за него сжать тебя хочется сильнее, но так оно заглохнет, и я осторожничаю. Что-то явно неправильно понимаю. Звук — волна, вот что непреложно. Как и то, что ты держишь меня за руки не на шутку крепко — слишком чёток и настойчив каждый палец, вжатый в кожу.       — Варган клёвый, — речь скорее ловит моя плоть, чем слух. — Только — он костыль, как бы то ни было. Я играла, а мне он затыкал рот и не позволял сказать то, что я именно хочу; как призма: сквозь неё проходит луч света, а выходит радуга. Поэтому я говорю сейчас и мешаю тебе послушать море. Прости. — Поднимаешь взъерошенную ветром голову. Чернющие зрачки, обрамлённые серо-зелёной, как туман в лесу, каймой, кажутся под узкими прямоугольниками линз устрашающе огромными — и я безоговорочно прощаю. — Хочешь прикол? — Роясь в кармане, ты высвобождаешься из моих рук. — Поднеси к лицу эту железку. Есть запах?       — Запах вина? «Изабеллы»? — спрашиваю недоуменно, ведь обоняние обманчиво.       — Вот! То же самое. Дохожу до разгадки: у философов губы пахнут вином. У правильных философов.       — Потому что истина — в вине?       — Именно!       — А у религиозных философов губы кагорные?       Всем видом убеждаешь, что шутка удалась.       — А я додумалась ещё вот до чего, — говоришь сквозь хохот и большие белые зубы, — вот Серёжик пытался играть на этом варгане, а теперь — я; неужели мы так целуемся через посредника?       Я отображаю офигелость. С общей на всю компанию бутылкой воды это тоже распространяется? Тогда мы все немного Брежневы.       — У тебя два выхода, — объявляешь, едва не срываясь на кашель, — либо ревновать, либо тоже прикоснуться к варгану.       Выбираю последнее, но играть опасаюсь. Мало ли, зубы вышибу.       — Я люблю таких товарищей, как Серёжик. Вроде, вертится в академических кругах, пишет о всяческих Спинозах и вдруг зовёт в гости — так начинается безумие! — Ты бы кричала, если могла кричать, но получается едва громче побагровевшего моря. — Он всегда наливает мне чай со вкусом хлеба и чернослива. Такой уже из магазинов изъяли, больше не привозят... Угадай, кто скупил остатки в оптовых количествах? На всю жизнь хватит. Особенно если live fast, die young. Мы так решили позавчера.       Твой искристый монолог интересен, но ни одна его часть во мне не осядет — я себя знаю. Зато твоё лицо пытается перенять черты этого человека, когда ты говоришь его слова, и я соображаю, каков он на вид: глазастый, с равнодушной физиономией и с такой же, как у тебя, манерой общаться не с собеседником, а со стенкой. Взгляд в никуда. Добавляет безумия. Радикальная ненасильственная фишка — с вами останется только тот, кому действительно нужны ваши слова; приходится только слушать извилистую речь — примагничивать переглядками никто из вас не будет.       Мне нужна твоя история. Почему — вопрос отдельный, который в размеры моей черепной коробки не укладывается.       — И мы начинаем сочинять какую-то чушь. Всегда. Логически обосновывая. Спора у нас не получается, мы лишь говорим, набрасываем, а прекрасная и — невероятно! — вполне рабочая ерунда рождается сама по себе. Как пифии пророчим! Только под чайком. — Шлёпаешь себя рукой по округлому колену — это добавляет речи недостающий шум. — Позавчера мы вывели, как опытным путём сравнить, насколько одинаково вы «этого того». — Вертишь рукой у виска. На концах фенечки две деревянные бусины, с которых сполз лак, стучат друг о друга. — Для понятности будем называть эту дурь вайбом.       Я рисую ногой на песке солнышки, потому что одно-единственное покидает нас, погружаясь в море. До завтра. А ты позволяешь себе невежливость — не прощаешься, а всё повествуешь о странной встрече. Я почти не ревную. Чай-то он тебе, быть может, и нальёт, даже самый забористый, но тёмное нефильтрованное — не рискнёт. И теорию вы скрутите из всего, но не больше... Ты сама говорила: со студенчества общаетесь — и что? Да, это был твой первый хипповый и анархический товарищ, а теперь у тебя их много, и связь эта — только на память, не правда ли? Я не ревную, не ревную, почти; ты уверяла, что сердца у тебя четыре, и, следовательно, ты можешь любить нескольких; а позже — шутила ли? — что у подобных тебе за страсть отвечает печень, так что мне лично ничего не понятно. Я не ревную, ревную, ревную, продолжай.       — Мы решили: фишка в честности. Если ты спокойно можешь сделать что-то, что обычно при других не делаешь, — сидеть в дурацкой позе, заплакать, петь, когда не умеешь, то у вас вайб как минимум равный. И чем больше таких штук, тем больше у вас вайба. При этом психологическая откровенность не в счёт — сказать проще, чем сделать. Ах да, нагота — тоже хороший фактор. Без страсти, без самовнушения, что стесняться не надо. Мы проверили — на нас работает. — Ты объясняешь эту теорию так, будто она — самая очевидная в мире вещь. Я скорее согласен, но внутри всё равно недовольно покалывает.       — Чудной у вас чай! — Не подаю виду: хожу вокруг твоего камня и следами изображаю очередное светило.       — Мы в таком виде издевались над варганом и обнимали фикус. — Улыбка становится остро-ломаной, издевательской.       Ну хоть друг друга не обнимали! Или здесь работает, как с поцелуями через посредников?       — Теперь ревнуешь?       — Да, нет, наверное — выбирай сама. — Ухожу, рисуя ровный луч, одновременно понимая излишнюю театральность этих действий. Я ни о чём не думаю — почти, но почему оно так?       — Выберу «нет». Ума не приложу, как это — ревновать страшно упоротых античниц к страшно упоротым чайным философам.       — Глупости.       Ты слезаешь с камня и широкими шагами портишь рисунок. Я хотел окружить тебя солнцем, а получилось, что его тебе и не надо.       Сумерки сгущались, воздуха стало больше. Когда уже закончится процесс вечерения и появится ночь? С какой стати я этого жду? Чтобы пламя кирпичного сарафана и дерзкие углы худых рук и плеч не дразнили спокойные линии этого побережья. Только всей тьме назло ты умеешь светиться, и опять...       — И опять эта засранка Макарена всё тебе испортила? Я твоему солнцу глаза нарисовала со зрачками расширенными и улыбку зубатую. — Ты стоишь передо мной, между нами — воздушный барьер, который нарушает один лишь твой сарафан. Прячет тебя и ластится к моим ногам (пламя!). — Извини, что говорю неприятное. Не надо было мне... Посмотри на себя. Такой подавленный ходишь.       — Да я на себя зол, ты-то причём?       — Ты хоть раз стоял у зеркала, когда обманывал?       — Я чувствую. Краснею до ушей, да?       Качаешь головой и досадливо хмуришься — между густыми бровями проступают первые морщины, похожие на символ паузы.       — Бледнее мела становишься. Тебе лучше не лгать. Да и зачем? Мне неприятно скорее что-то утаивать от тебя. И ты тоже имеешь право быть открытым.       — Ревновать некрасиво, вот и сам себе говорю, что нет, хотя на самом деле — ещё как да, — отвечаю с быстрой, оттого грубой интонацией, но ты её выдерживаешь и делаешь первый шаг к примирению: одна рука обвивает мою шею — без нежности, как порой бывает при весьма приличной разнице в росте; вторая, компенсируя, ласкает затылок. Знаешь же секретные ключи — таю, когда трогают голову или безболезненно, но уверенно расчёсывают мои кудри. Без просьб и страха гладят из дикого леса дикую тварь, которая прячется в мешке из кожи, в скелетной клетке. А я под тканью осязаю твоё тёплое тело — звериное сочетание твёрдого и мягкого. Это только я так тебя воспринимаю, или ты тоже так чувствуешь меня?       — Ты понимаешь, как мне больше по вкусу, — чтобы меньше слов, — что-то всё же выходит наружу.       — А этого не знают мыслители. Тебя на той тусовке не хватало, — сообщаешь очень тихо, рискуя вновь запустить режим ревности, но так не будет; только не отпускай меня пока. Прикосновения соединяют меня с реальностью, как якоря, и я не загоняюсь по пустякам.       — Я не люблю говорить много и не умею некоряво. Лучше бы я охрип, а не ты — ты же предпочитаешь вслух общаться. А то несправедливо вышло.       — Дурачок ты, Бархатец, дурачок.       Мы забавно дышим. Ты вдыхаешь, твой живот слегка толкает мой, потом наоборот. Не уходи, продолжай быть.       — Я бы изобрёл другие способы контактировать. Визуально, к примеру.       — Писал бы буковки на дощечке?       — Рисовал! Или дотрагивался бы, и это что-нибудь значило.       — Представляю: чешешь ты мою коленку, я урчу, а значило это «Купи чипсы, по-братски прошу!» — От смеха ты аж трясёшься, напрягаясь.       Мы умолкаем и понимаем всё. Меньше слов, больше дела, тела, всего такого прочего; физика первичнее лирики. Последнее, вроде, твой заумный друг и вещал. Оправданы все, ура-ура. Мы расплетаемся сами собой, сознавая, что проблемы рассосались, как светлость небес перерастает в тьму, а море — в сушу.       — А мне что-то снова зудит наступить на ваши грабли. Равные вайбы ничего, по сути, не значат?       — Да, равенство вайбов не значит ничего, кроме самого факта, ты прав. Может, комфорт в общении добавляет, вот и всё. У кого-то же больше, у кого-то — поменьше, совсем чуть-чуть вот этого вот... Нашу психоделичность и сама жизнь подавляет. И воскрешает она же. Надеюсь, убедила — теория сырая, надо на свежую голову доработать.       Убедить-то убедила — при этом на твою полосатую тряпку уже смотреть тошно. Не то, чтобы твоя теория меня касается, но касается же! Как этот безразмерный подол — твоих ног и моих; оборви его, зачем он тебе в такую жарь? Две чайки летят над водой — у них одинаковый крикливый и романтический вайб, и им даже не надо ничего обосновывать. У воды, суши и неба — трёх граней этой локации — с вайбом тоже всё нормально. Одни мы выпадаем из всей картины закрытостью — и отвлекает от этого недоразумения только море: оно опять что-то подбрасывает, на сей раз неорганическое — бутылку из-под газировки или энергетика. Подбегаю, чтобы отнять, как у несмышлёного ребёнка, тянущего в рот что угодно, и успеваю. Теперь у меня есть бутылка, и я выброшу её, где положено. Хотя забирать только одну частицу вселенского мусора глубоко нелогично — от него не убудет.       — Идеальные мужчины поддерживают чистоту там, где живут. Не разбрасывают носки, моют за собой тарелки и чистят берег! — Ты тут как тут. — Подержи, а. Я в море. — Оборачиваюсь, а ты подсовываешь мне кирпичное нечто — свою одежду, неаккуратно свёрнутую. Внезапно. И так быстро, как умеешь, убегаешь в воду — останавливаешься, когда от скорости разваливается и без того небрежная, готовая рухнуть причёска. Я в ответ замираю с тугим кульком сарафана и безымянной литровой бутылкой, а ты хохочешь; я не слышу — полустёртый голос тонет в грохоте моря, однако догадываюсь по твоей позе. Тебе весело от воды и неожиданной игривой выходки, но я не могу отбросить идею, что смехом ты зазываешь меня. Поэтому, пристроив на нашем любимом камне всё, что было у меня в руках, я мигом освобождаюсь от одежды и присоединяюсь к тонкой белой фигурке — единственной между тусклым небом и его отражением в воде.       — Открыл в себе суперспособность организовывать нудистский пляж где попало? Похвально, — доходит до меня по воздуху, напоенному чистым шумом.       — Ну дык. Мы ж хиппи или кто?       Наши кулаки соприкасаются в кратком жесте взаимности. У тебя, уверен, ликующее лицо, только зачем лицо, если есть тело, которое есть душа — иной нет; твоё сегодня не говорит мне ни о чём человеческом, пускай сейчас молочный свет не сопровождает тебя. В тебе больше первобытного, чем обычно, — сочетанием подвижности и наблюдательности ты напоминаешь обезьянку или ящерицу (вот что рано или поздно случается с фанатами The Doors!) — произносить это, конечно же, не буду, хотя лишаюсь возможности узнать, как сам выгляжу со стороны. Ты не стыдишься этой своей черты. Вряд ли в ней есть что-то эстетическое, если не всматриваться, но люди разные: красивые, нестандартные, ещё какие-нибудь, а бывают — живые. Ты, у которой не водится  «Не располнела ли я?», «У меня отвратная походка» и прочих тревог, — бесконечно живая. Умеешь быть, как чайки, гуляющие по берегу, как море и деревья. Самое хипповое в тебе — не хлопковые туники и не фенечки, а воплощение в этом мире, которое всегда с тобой.       Между нами стихийно завязывется игра — гонимся друг за другом, брызгаясь и передразнивая. Ты бежишь от меня туда, куда прячется приглушённое ветром и облаками солнце, — в бордовую даль; а я ни с того ни с сего отмечаю, что все знойные дни лета ты провела в топе и коротких шортах — так гласят бледные участки на коже. Вовремя: вскоре твои крепкие ноги полностью прячутся под водой и вдруг ошибаются — то ли ты в них запуталась, то ли камень попался... Падаешь; наружу неким подобием крика выходит древняя боязнь утонуть. Успеваю словить тебя — рука между грудью и напряжённым животом помогает тебе удержаться.       — Ну и сильно! Спасибо, конечно. — Ты отпускаешь голову — справа, выше талии, — ярко-розовый след. Скоро испарится, но что ещё мы можем сказать без слов — одним присутствием?       Меня двое: одичавший мужчина и бесполый эстет-художник. Я стараюсь балансировать, а выходит... Тело, твоё тело — ноги и смешные тазовые кости, и живот с узкой полоской волос, и твёрдые соски, розовые, как малина (вот бы укусить!), и шея столь бронзовая, что темнее слегка промокших прядей, а бусы блёкнут у её основания — всё это либо свидетельство существования, либо сигнал. В лицо я до сих пор не смотрю, ибо зачем? Тебе моё тоже неинтересно — мы же и так их никогда не прячем. (И тут я узрел смысл в тряпках — смотреть и трогать, пока их нет и разрешено).       Любоваться — не столько про глаза, но про осязание — моё второе зрение и твой второй слух; про запах — не духи, а что-то ваше, общеженское, соль моря и твоей плоти и солнце, осевшее на волосах; про вкус — я бы тебя очень внимательно съел, как то яблоко. Губами захватываю твоё ухо, чувствуя наощупь жизнь, что течёт внутри, бережно потягиваю, и мне становится странно. Хочу спрятать и никому не показывать. Чёрная дыра твоему свету.       Меня пугает твоё доверие: мы стоим вплотную — а ты умудряешься ещё отчётливее доказывать своё присутствие, почти лезешь, и воспринимать тебя кем-то инородным становится весьма трудно. Ощущаю тебя, как сам двигаюсь. Ты — это я, просто монструозное и всепоглощающее.       Неожиданно прозреваю. В воде два камня — красноватый, как моя футболка, оставленная на берегу, и серый в мелкое белое пятно. Они трутся друг о друга в прозрачной воде, что же они испытывают? То же самое, что и мы (застреваю между вопросом и точкой).       Мы сюда на автобусе ехали, я видел в окно, как сплелись два гибких деревца на дороге у базара; вновь мы? От кадров в памяти отвлекаешь ты, кусая любимую почти чёрную родинку у плеча — больно!       — Это в отместку за ухо?       — За руку. — Отклоняешься чуть вправо, где ещё пару минут было яркое пятно.       — Я хотел тебе помочь.       — Я думала, ты меня утопишь. — Уткнулась острым носом мне в грудь и опять хохочешь.       Руки — мои, твои — не отличаю; люблю сам себя каждым твоим прикосновением — всё ниже, слаще и острее, не убирай ни единого пальца, пожалуйста! Тут ещё ветер, не менее настойчивый, треплет мне-тебе волосы, и... сколько у меня рук? А кто из нас вода, в чьей нежности не приходится сомневаться? Её волны безразличны и спокойны, но обманчивы — будто нас бросили в море и мы на них качаемся. От соли каждый волосок на теле ненавязчиво заявляет о себе; твои маленькие ладони в чём-то подобны и ей. А родинки — гальке: их так много разбросано по твоей спине, что я порой мечтаю соединить их, как созвездия на картах, и придумать им имена. А пока — бегу рукой; где-то вижу, где-то помню, где-то они очень большие, и я заново их нахожу. Когда родинки заканчиваются, мои пальцы решительно, но невесомо соскальзывают к твоему упругому бедру и идут до слегка выпирающих рёбер, а следом тянется волна мурашек — тебе щекотно, но не столь сильно, чтобы заявлять об этом. Не переживает ли берег то же самое во время прибоя?       — Что на суше? Не замечал? Наши вещи уже упёрли? — бросаешь ты как бы невзначай.       — Не, не смотрел. Весь в себе.       Однако вода, воздух, влечение друг к другу одновременно пьянят нас, и нам обоим ясно, что я хочу быть в тебе. Перед тем, как выйти из воды, ты, пропахшая солью, свирепо целуешь меня бруснично-красными губами, словно всё-таки хочешь вытянуть мой голос и оставить себе, зная, что не стану возражать. Оставляешь только на формальное «Ты не против?» — «Только за»; больше не надо: я уже не могу рассуждать связно. И в палатке, как выясняется, безгранично тесной для наших вещей, меня, тебя, игривости, ярости и нежности, не способен понять, кто мы, как не два зверя, два маленьких (в масштабах неба и мирового океана) голых чудовища, кто ты, столь хрупкая и при этом широкая, кто я.       — У меня большая вода забирает силы, а ты ей под стать, — шепчешь, добавляя, что и мизинцем пошевелить не можешь — так устала.       Я верю и кое-что понимаю в жизни.       Выхожу к морю, подсвечивая себе фонариком. Одежду мы оставили на камне — я ищу его среди темноты, однако первой замечаю начертанную веткой надпись перед палаткой: «Счастья молодым».       — Позор вуайеристам. Но от счастья не откажусь, — чуть слышно, почти мысленно.       Я уже не в силах терпеть холод, разбежавшийся по мне, но никуда не ухожу — море, продолжающее плескаться и целовать песок, притягивает. Спасибо, что сравнила меня с этой стихией, — я теперь вижу больше между нами. Веснушки на моих плечах и щеках, например, могли бы сойти за отражения звёзд, если бы сегодня они были. Ими, когда они есть, любуется Левиафан и довольно скалится всеми пастями.       Верчу варган в руках. Тянет поиграть всем на свете зверям — моему, твоему, чудищам морским... Не умею, оттого кладу обратно в прожорливый карман платья. Да и тебя разбужу. Научи меня утром, чтобы я не боялся, чтобы вайб мой был действительно равен вайбу моря...       Плетусь обратно — спать.       Таким был тот день посередине календарного июля. Он не закруглился — все его линии бестолково провисали, не найдя применения. Нынче же было начало сентября, и другой город, и не палатка, а отель, и нас было четверо. Ты ушла утром. Я не знал, куда, ты и не оповестила, но я не волновался. Встал со скрипучей кровати, не заправляя белоснежное постельное бельё, пошёл в ванную и не обнаружил в потёртом пластиковом стакане своей бритвы.
14 Нравится 22 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (4)