ID работы: 8102431

Кислотой

Слэш
NC-17
Завершён
69
автор
Размер:
36 страниц, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
69 Нравится 35 Отзывы 7 В сборник Скачать

III

Настройки текста
      Они сидят ночью в пустом практисе. Компьютеры выключены, тишина стоит гробовая, и Роме кажется, что в сюрреалистичных клочках света, врывающихся в комнату с улицы, бесконечные переплетения проводов похожи на тугие клубки нежащихся в объятиях змей. Рома ненавидит змей и потому безотчётно отрывает ноги от пола, подтягивая их ближе к груди.       — Давай ты просто найдёшь себе кого-нибудь одного? — просит Соло, не поворачивая головы.       Он сидит так близко, что Рома слышит его запах — смола, сандал и что-то ещё, неуловимо-лёшино, интимное, личное и слишком манящее, чтобы не хотеть прикрыть нос воротом футболки. Кушнарёв так и делает — тянет футболку выше, закрывает ей половину лица и, тоже на Соло не глядя, отвечает:       — Я не хочу никого искать.       — Ты делаешь мне больно.       Лёша наконец оборачивается, и его взгляд Рома чувствует кожей там, где она не прикрыта одеждой. Он молчит несколько секунд, а когда отвечает, его голос звучит так, словно он и сам не знает, являются ли его слова утверждением или вопросом.       — Я хочу, чтобы тебе было больно.       Соло ничего больше не говорит: чёрт его знает, решил ли он, что в этом нет смысла или просто не нашёл нужных слов, но Рома за это благодарен — как и за то, что Лёша пару минут спустя встаёт и уходит, забирая с собой запах дерева, разочарования и роминых самых потаённых желаний.

***

      Рома больше ни с кем не спит или, если быть точным, никому не даёт в жопу. Не то чтобы он внял лёшиным словам, просто сил на что-то большее, чем отсос в туалете бара, где он встречается с очередным человеком без лица, ему не хватает. Рома знает, что одного минета достаточно, чтобы на лёшином теле остался шрам, и потому исполняет программу-минимум каждый гребаный выходной.       В один из дней, когда Рома снова стоит на коленях и сосёт через резинку (теперь всегда — только так, но он и сам понятия не имеет, почему), от вкуса латекса на языке и грубой руки в волосах становится невыносимо тошно — так, что когда парень уходит, Рома едва успевает развернуться и наклониться над ободком проклятого унитаза.       Ему плохо; он блюёт, задыхаясь от отчаяния, обиды и болезненных спазмов, жгучими стальными тисками сжимающими всё тело. Рома не помнит, когда ел в последний раз, и потому вместе с болью и текущими по щекам слезами из него выходит только желчь и синь недавно выпитого коктейля.       Во рту стоит горечь, от которой не выходит избавиться ни после того, как Рома торопливо полощет рот в раковине, ни после того, как выпивает несколько шотов водки с кофейным ликёром, ни после того, как он закуривает на улице сигарету. Дым в лёгких ощущается лучшим другом, обещающим скорую мучительную смерть от рака или удушья, и Кушнарёв как одержимый выкуривает три сигареты подряд, пока голова не начинает кружиться, а всё вокруг не размывается в дерьмовый акварельный нуар.       Ему плохо. Рома знает, что станет лучше, если он остановится, прекратит сосать непонятным людям, прекратит причинять Лёше боль, тупыми отголосками отдающуюся под его собственными рёбрами каждую ночь, но он не может. Перестать значит проиграть, а Рома — Рома не привык проигрывать. Рома не привык останавливаться на полпути.       Беда в том, что он и сам не знает, есть ли у этого пути конец, или он просто идёт по замкнутому кругу боли, обиды и желания хоть раз услышать несколько тёплых слов.

***

      Лёша прижимает его к стене утром следующего дня: резко прибивает к холодящей спину бетонной плите, так, что у Ромы из лёгких весь воздух вышибает. Это к лучшему, потому что теперь он знает, что стоит ему вдохнуть пару кубических сантиметров лёшиного запаха, и вновь станет жаль — себя, Лёшу и всё то, что могло бы случиться между ними, но уже никогда не произойдёт.       Рома так и стоит, глядя Лёше в глаза, ощущая дыру там, где должно быть сердце, и острый жар в лёгких, как раскалённый нож нарезающий тонкими слайсами его душу.       Соло смотрит своими яростными глазами, за плечи прижимает к стене, не давая вывернуться и уйти, и молчит — а Рома не может даже сказать ничего, потому что всё то, что вертится на языке, должно быть похоронено в холодной сырой земле самой тёмной безлунной ночью, чтобы не помнить, где зарыто, чтобы никогда уже не найти.       — Что мне сделать, чтобы ты перестал? — спрашивает наконец Лёша, разрывая нить векового молчания и глядя в упор.       Кушнарёв не отвечает; он просто смотрит, зная: чтобы сказать хоть пару слов, надо сделать вдох, а глоток воздуха — это моментальная казнь за глупость и опрометчивость. Уж лучше так — сгорая от добровольного удушения, от лёгкой дрожи в теле и рябой мути перед глазами, — чем со сладостью лёшиного парфюма внутри, обещающего отозваться горечью на губах, если поцелуешь тёплую кожу.       Лёша не торопит с ответом, но когда ждать ему всё-таки надоедает, он встряхивает Рому за плечи — грубо и резко, как старый ковёр, из которого вытрясает пыль. Рома и сам как пыль — такой же бледный и неуловимо царапающий горло беспомощным взглядом, от которого Соло тянет закашляться и лёгкие выплюнуть вместе с проклятой тягой и древним зовом плоти и всего естества.       — Что мне сделать? — повторяет он требовательно.       А Рома хочет продолжить молчать, но не знает, как, — и вместо этого делает неосторожный, фатально-сладкий вдох. Воздух вспарывает глотку и дурманом оседает внутри, и когда Рома смаргивает пелену с глаз, чтобы Лёшу получше рассмотреть, всё в нём вдруг будто оживает от многолетней зимы, первыми цветами распускается и хочет себя в лёшины руки отдать навеки.       Рома тянется ближе, чужой запах носом втягивает и улыбается, как дурак, а потом слышит такт ударов чужого сердца и боль от впившихся в плечи сквозь тонкую футболку пальцев. Наваждение схлынивает, стекает водой с перьев, и Рома злится, кусает губы и с очередным прерывистым выдохом говорит:       — Не знаю даже. Может, отсосёшь?       Лёша отшатывается от него, как от огня, убирает руки и отступает на шаг, и пальцы у него в кулаки сжимаются до белизны на костяшках — так крепко, что несколько мгновений Роме кажется, что вот сейчас, через секунду, спустя ещё одно мгновение чужой жёсткий кулак больно и зло впечатается в его лицо. Он даже зажмуривается на краткий миг, ожидая этой боли, желая её — как наказания, как разрешения мстить дальше.       Но когда он открывает глаза, Соло так и стоит — яростно и монументально, слишком близко и вместе с тем слишком далеко, — стоит и смотрит, медленно шевеля губами, будто собирается начать говорить, но не знает, какую фразу сказать первой. Рома гадает, что это будет: «Я ненавижу тебя» или, может, «Ты мерзкий кусок собачьего дерьма»?       Но Лёша говорит совсем другое — настолько другое, что с секунду Рамзес ещё пытается понять, не ослышался ли.       — Если я это сделаю, ты найдёшь кого-нибудь одного? — спрашивает Соло. — Перестанешь вести себя, как шалава?       Рома вздыхает и медленно переваривает сказанное, разбирая предложения на кирпичики-слова, а их — на песчинки-буквы. Когда собранный пазл всё равно не обретает никакого смысла, Рома решает просто принять это, как принял бы известие о чьей-нибудь смерти. С безразличием и толикой тупой злости.       — Приятно знать, что ты готов, — выдыхает он со смешком, слишком наигранным, чтобы Соло в него поверил. — Но, знаешь, лучше я сам пойду кому-нибудь отсосу. Не помнишь, имя Дреда уже есть на твоих рёбрах?       Это, конечно, блеф. Во-первых, потому что Рома и сам прекрасно помнит, что Андрей резко пресёк попытку залезть ему в штаны, во-вторых, Рома просто-напросто не хочет никому сосать. Ему от одной только мысли снова хочется блевануть.       — Я никогда раньше так в людях не ошибался, — тихо-тихо, на грани слышимости произносит Лёша, а потом уходит, оставляя после себя только горькое разочарование, обиду и жалость к себе.       Рома ненавидит себя жалеть.

***

      Спустя ещё два члена в глотке Рома находит свой потолок. Это не сваливается на него, как снег на голову, не приходит озарением во сне и не ударяет внезапным просветлением на рассвете. Рома просто приезжает на буткемп ночью и по привычке заходит на кухню, чтобы посмотреть на страдающего от боли Соло, хотя и знает, что с того кошмарного вечера, когда Рома сам себя превзошёл, Лёша больше не выползает ночами из своей комнаты. Чёрт его знает, мучается ли он там один или снова ставит обезбол в мышцу, — Роме и знать-то, в общем, не очень хочется.       Он заходит в пустую и тёмную кухню, как в келью — с тем же невнятным ощущением одиночества и опустошения. Он осторожно проводит кончиками пальцев по прохладному дереву стола, мечтая о занозах, но дерево такое же гладкое и отполированное, как и поселившееся под рёбрами желание сдохнуть.       Рома не ищет причин, не занимается бесполезной, болезненно-блёклой интроспекцией. Он вообще ничего не ищет, но всё равно находит зачем-то — початую бутылку джина за дверцей первого же открытого шкафчика.       Джин отвратительный на вкус, обжигающе-крепкий, отчётливо отдающий спиртягой и жалким набором вкусовых жизнезаменителей, только Роме всё это до пизды — всё, кроме упоительного опьянения, приходящего вслед за горечью утраты. Он и сам не до конца понимает, что потерял: может, Лёшу, а может — себя самого.       Он глотает алкоголь из горла и садится на стул. Выхлёстывает бутылку до дна, до ощущения наполненности, до тошноты и чувства странной тяготы под языком, а потом просто ставит её на пол, едва разбирая за грохотом собственной крови в ушах звук, с которым стекло звонко бьётся о кафельный пол. Будь Рома потрезвее, он бы наверняка подумал о том, что мог перебудить полбуткемпа, но сейчас, в этом коконе из тёмной, нефтяной пустоты, дурмана и натянутого на голову капюшона, он вообще вряд ли способен думать.       Рома так и засыпает — на столе, на сложенных перед собой руках, подогнув под себя ноги, сжавшись в комок из дорогих шмоток, прикрывающих дешевизну его тела. Два коктейля за минет, ужин в каком-нибудь ресторане за возможность присунуть в зад; пара вздохов — за обещание любить, но такого Роме пока не предлагали, да и вряд ли уже когда-нибудь предложат.       Он просыпается от ощущения сильных рук, сжимающих его поперёк груди и под коленями, и ещё — от лёшиного запаха, ватными комками набившегося в ноздри. Его потряхивает так, словно он на корабле в открытом море качается на беспечных волнах, а едва слышимый шорох похож на шуршание солёных вод в кильватере.       Рома не открывает глаза, даже когда слышит щелчок двери, и только в тот момент, когда его спина касается чего-то мягкого и прохладного, а тёплые руки исчезают совсем, он решается поднять веки.       В темноте ночи Лёша, склонившийся над ним и осторожно расстёгивающий молнию его толстовки, похож на древнегреческую статую, высеченную из белого мрамора — только Рома не помнит, чтобы у статуй текла кровь и таким сбивчивым было дыхание.       Он хватается за лёшины руки, останавливая их, не давая стянуть расстёгнутую толстовку с плеч, тянет ближе, чувствуя, что сил не хватает даже заставить Лёшу наклониться немного ниже — и потому сам садится, чужих запястий не отпуская, утыкаясь лбом выпрямившемуся Лёше в живот.       Рома тяжело дышит, прижимаясь так близко, как только может, и едва не плачет от того, как больно внутри, как хочется вывернуться наизнанку, лишь бы только не чувствовать больше этой сводящей с ума тянущей, тупой, как годами не точеный нож, безысходности.       Лёша мягко выворачивает одну руку из роминой некрепкой хватки, забирается пальцами в волосы и гладит — осторожно и нежно, почти как раньше, почти как в те первые полгода в ВП, почти как в те бесконечные панически-белые ромины семнадцать лет. От этой ласки внутри всё переворачивается вверх дном, и Рому разрывает внезапными, нежданными, никому к чертям не нужными слезами.       Он бесшумно плачет, вымачивая солью лёшину футболку, десятью сантиметрами выше насквозь пропитавшуюся кровью, и за чужие бёдра хватается, пытаясь удержаться на плаву.       — Зачем же ты так нахерачился? — негромко вздыхая, спрашивает Соло; Рома не видит его глаз, но по голосу слышит, какие они уставшие и тёплые — совсем как раньше, совсем как по-настоящему.       — Останься, — выдыхает Кушнарёв. Язык едва слушается, горло сжимается противными спазмами, и Роме приходится сглотнуть два раза, прежде чем он может сказать больше. — Пожалуйста, Лёх, останься.       Соло молча вздыхает и рукой прочёсывает короткие волосы, спускается ниже и мягко и тепло гладит шею, рассылая по всему телу мурашки и мелкую дрожь.       — Извини. Я не могу, — произносит он.       Рома вдыхает и на несколько секунд задерживает воздух внутри, а когда выдыхает наконец, вместе с лёшиным запахом из него вырывается дикий, жалкий скулёж. Он тычется в лёшину футболку лицом, пальцами сжимает плотную, шершавую на ощупь джинсу, пытаясь не то просто удержать, не то вплавиться в Соло всем собой.       — Прости, — шепчет Лёша едва слышно, а потом исчезает всё: его нежные руки, его сладковато-пряный аромат вперемежку с железным запахом крови, грубость ткани его джинс — и сам Рома исчезает тоже.

***

      По утрам Роме теперь тошно смотреть на себя в зеркало; он завешивает его полотенцем, чтобы, раздеваясь, не видеть шрамов на собственном теле и не представлять, сколько таких же уродливо-белых, тошнотворно-неживых отметин он оставил на Лёше.       Рома не бреется, потому что на ощупь страшно, но с зеркалом — ещё страшнее, — и обрастает нелепой клочковатой щетиной, колкой и грубой под пальцами, но парадоксально напоминающей о том, что он ещё жив. Что ещё надо дышать. Что надо иногда что-нибудь есть.       Внутри пусто, и Рома, как ни пытается, не может ухватить за хвост ни единой мысли, словно в какой-то момент в голове переключился тумблер, и думать он разучился вовсе. Он играет как-то механически, почти не отдавая себе отчёта в собственных действиях, показывая всё то, что пальцы сами невольно запомнили за долгие годы ударов по клавишам и кликов по мышке.       С другой стороны, всё это даже хорошо: как минимум потому, что с отсутствием мыслей приходит отсутствие переживаний, эмоций и снов, кислотой прожигавших в нём дыры раньше. Рома легко засыпает и так же легко просыпается, но в последнее время с трудом отличает сон от яви и ночь ото дня. Всё сливается в единый комок пустоты, замшелости и отчуждения — и веет издалека одиночеством и заброшенностью, как ветер, гуляющий между рамами выбитых стёкол в оставленном хозяевами доме.       Лёша, глядя на него, раз за разом повторяет:       — Ты выглядишь уставшим.       Рома, исполняя программу, заложенную кривым, забаганным кодом, раз за разом отвечает:       — Я в порядке.       И даже почти не врёт.

***

      Лёша приходит однажды ночью: в тот момент, когда Рома, одетый в пижаму, кутается в мягкое пуховое марево, ожидая спасительного сонного небытия, — приходит и забирается в постель, без спроса разделяя пополам с Ромой едва согретое теплом его тела крохотное одеяло.       Он обнимает, прижимая Рому к груди, и Кушнарёв вдруг снова чувствует себя тем маленьким семилетним мальчиком, беспомощно и горько плачущим в маминых руках, сгорающим от стыда и боли, раскалённым прутиком хлещущей рёбра. Рома жмётся ближе, утопая в чужой сандаловой горечи и смолистой сладости, и пальцами безотчётно забирается под чужую футболку, нащупывая упругие, выпуклые рубцы, едва разбирая по очертаниям незнакомые имена.       Лёша целует куда-то в висок, отстраняет Рому от себя, чтобы уложить на спину, а потом тянет его футболку прочь, бросая в пропасть за краем кровати. У Рамзеса весь мир вдруг сжимается до размеров его одноместной койки, раньше казавшейся слишком большой для него одного, а теперь внезапно ставшей такой тесной для двоих.       Лёша раздевает его догола, а потом раздевается сам — неторопливо, но быстро, — так, что Рома не успевает за этим уследить и слишком резко оказывается обнажённым и прижатым к простыням, укрытым чужим тяжёлым телом, как шерстяным покрывалом.       Соло мягко оплетает его запястья пальцами, заводит за голову и оставляет лежать там, спускаясь ладонями вниз, на покрытую шрамами грудь и худые бёдра, — а Рома послушно не двигается, позволяя чужим рукам скользить по телу, а губам — целовать его озябшие губы.       Поцелуй мягкий, лёгкий и непозволительно нежный — как прикосновение летнего ветра к взмокшей коже, как прохлада проточной воды на ожоге от масла, как гладкость свежего белья после тяжёлого дня.       Лёша целует долго, постепенно раскрывая губы и ненавязчиво касаясь языком, поглаживая зашедшуюся мурашками кожу, и Рома, поддаваясь этой мягкой, но настойчивой силе, сдаётся и тихонько стонет в чужие губы, выдыхая всю скопившуюся там за долгие годы боль и весь холод, колющий изнутри.       Когда Лёша отстраняется, Рома уже едва помнит себя от слабости, нежности и возбуждения, но взгляда глаза в глаза хватает, чтобы вспомнить тот самый важный вопрос, который необходимо задать прежде, чем Лёша своими осторожными ласкам раскрошит Рому в мелкий стеклянный песок.       — Зачем? — шёпотом выдыхает он.       — Я хочу избавиться от всех этих шрамов, — так же шёпотом отзывается Соло.       И в этот момент вся та боль, что Рома вынес за долгие годы, меркнет перед тем, как остро режут эти несколько слов, как в один миг Рома весь превращается в кровоточащую рану, обещающую никогда не затягиваться в кривой, неверно зарубцевавшийся шрам.

***

      Третью неделю Лёша каждую ночь приходит в его постель. Третью неделю Рома каждую ночь утопает в жаре его рук и ставшем невыносимо любимым запахе. Третью неделю Лёша уходит, втрахав его в матрас. Третью неделю Рома до рассвета не может уснуть. Третью неделю не сходят шрамы с их тел.       Сегодня вечером Соло почему-то не уходит сразу: одевается, скручивает резинку, садится на край постели и медлит — а Рома не смотрит, отвернувшись к окну, молча наблюдая за мелькающими в ночи неоновыми огнями Москвы.       Лёша касается его обнажённой спины там, где уязвимо белеют два женских имени, проводит по ним пальцами, наверняка вспоминая этих женщин в своих руках, и произносит тихо и раздосадовано:       — Какого чёрта они не сходят?       Рома, конечно, знает ответ, но вслух произносить его слишком больно, поэтому он только шепчет:       — Понятия не имею.       Лёша не отвечает, и Рома закрывает глаза, собираясь заснуть так: впервые ощущая Соло рядом, впервые не расставаясь с его запахом, впервые не чувствуя всепоглощающего одиночества. Ему хочется провалиться в сон раньше, чем Лёша снова его оставит — одного в постели, слишком пустой и невозможно холодной.       Обнажённое тело, влажное от пота, смазки и спермы, обдувает промозглым осенним ветром, и Роме хочется прикрыться одеялом, но сил нет шевелиться, — а Соло это, кажется, замечает: укрывает белые бёдра, пестрящие следами его собственных пальцев, а потом ложится рядом, прижимаясь так близко, что разом становится жарко. Рома, на секунду забыв, как дышать, едва справляется с собственным голосом, чтобы спросить:       — Что ты делаешь?       Лёша, кончиком носа щекочущий шею прямо под волосами и мягко поглаживающий чуть влажной тёплой ладонью его живот, просто и бесхитростно отвечает:       — Обнимаю тебя.       Рома, проваливаясь во что-то среднее между отчаянием и злостью, сбрасывает его руку и разворачивается, чтобы посмотреть в глаза.       — Зачем? — спрашивает; отодвигается немного, чтобы Лёши не касаться ни единым клочком кожи, чтобы не чувствовать его тепла, опасного тем, что в любую секунду оно может превратиться в колючий мороз, от которого не спасёт ни одежда, ни горячая батарея.       Лёша, эгоистично не обращая внимания на ромино желание держаться на расстоянии, протягивает руку и невесомо касается бледного лица, гладит щёки и большими пальцами трёт бумажные скулы.       — Может, — говорит он, — хотя бы так они наконец исчезнут.       А потом тянет ближе к себе, обнимает и остаётся до утра.       Рома, до боли в пальцах сжимая лёшины плечи, до самого рассвета мысленно повторяет: «Пусть они не сходят никогда».
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.