Я проклят собой. Осиновым клином — в живое. Живое, живое восстало в груди, Все в царапинах да в бубенцах. Имеющий душу — да дышит. Гори — не губи. Сожженной губой я шепчу, Что, мол, я сгоряча, я в сердцах, А в сердцах — я да весь в сердцах, И каждое бьется об лед, но поет — так любое бери и люби. Бери и люби.
Александр Башлачев. Про любовь
Он лежал на кровати в своей комнате. Адски раскалывалась голова, пухла губа, трезвонил желудок. За окном лиловыми хлопьями падал вечер. Он не ел весь день, но не мог заставить себя пошевелиться. Член изукрашивали узоры от малиновой помады, а он все еще не принимал душ. Анжу высосал из него жизненную силу через хуй. Иногда он думал о человеке, которого встретил в коридоре герцога, но чаще он не думал ни о чем, проваливаясь в сумеречную дремоту, тревожно всплывая и снова проваливаясь. Человек все же крутился на краю восприятия, упираясь в него темно-карим взглядом. Этот месье похож на меня, думал он. Или я похож на него. Это его учитель. Принц нарядился в платье для него или для меня? Хочу ли я это знать? В омуте сна всплыл их город после налета. Разметенные в клочья стены, стеклянная крошка разбитых окон, разграбленные магазины. Неподвижные коряги, которые были людьми. Зарядили дожди, и трупы на улицах успели распухнуть, превратившись в подобия уродливых резиновых кукол, от которых воняло тошнотворной сладостью тлена. Я помню газон в зеленых заплатах травы, как будто ничего не произошло. Мертвая собака. Живая машина. Полудохлый фонарь, который пульсировал на фоне заката. Мы ели моего кота и крыс, нам повезло. Булочница мадам Копе ела сырую муку, ей тоже повезло. Семья владельца ателье, месье Вьена, превратилась в скелетов, у младшей дочери были обкусаны пальцы. Господин Корро и его жена не голодали, в их доме на постой остановились гугеноты, которым они готовили еду, они застрелили их перед отступлением. В подвале дома нашли женщин. Между бедрами — темнота высохшей спермы и крови. Одной стреляли туда. Дождь все лил, лил, лил. Для трупов нет ничего хуже воды. Когда они нашли маму, он с трудом ее узнал. Янтарная кожа позеленела. Он задрожал так сильно, что, когда Антуан обнял его, руки брата похлопали его по плечам. Он не мог плакать и не пролил ни одной слезинки на похоронах. В нем все заперлось на старый ржавый замок, от которого он выбросил ключ. Он не помнил, когда в последний раз глаза увлажнялись. Анжу ревет и ревет. Истеричная, распутная баба… Для Виллекье он, наверное, раздвигает бедра без тройной полосы препятствий. Раздвигает для всех, кроме меня. Сука, шлюха, дрянь. Я должен был швырнуть его на кровать, стянуть с него… я не знаю, что у него под платьем, целовать хаотично везде, пока он ноет, мять, сжимать, заполнять руки перламутровой плотью… Для чего он еще? Его не интересует политика, страна и война. Его ничего не интересует. Добровольная секс-игрушка для мужчин, а я мужчина. Я готов убить его за все, что он со мной сделал. Я мог бы подсыпать крысиный яд в бокал с его кислым шампанским. Переломить его шею. Сбросить с балкона, куда он выходит курить. Я толкаю его, и он летит вниз. Плюх, ваше высочество! Он лежит на земле, шея вывернута под неестественным углом, ноги в чулках раскинуты, подол платья задран… Вот твое подлинное «Я». Жри, жри, давись. Трахнуть, отодрать, изнасиловать... Его, ее, это двуполое существо, посеребренное вечностью. Его сожмешь слишком сильно — останутся синяки. В него войдешь слишком грубо — я порву его изнутри. Он треснет подо мной, как ореховая скорлупка. Мое тело пожрет его тело. Он хрустит в жадных потных объятиях мира, который однажды сломает его. А что, если Анжу действительно умрет? Мысль морозит меня до печенок. Никогда, ни за что! Я лучше сам выпью яд, удавлюсь, застрелюсь… А он должен жить вечно, даже если доведет меня до безумия. Ты важнее меня. Ты прекраснее, чем любое виданное во сне существо. Ты пересиливаешь исторический контекст. Несчастье мое, разве ты знаешь сам, чего хочешь? Жениться на Клевской? Прожить со мной жизнь? Оседлать чей-то хуй? Шико проснулся от усилившейся головной боли и сполз с кровати. Заметался по комнате. Виллекье с самодовольной ухмылкой вышагивал рядом, как злой близнец. Почему он показывал Анжу неподходящие ему по возрасту фильмы? Принц рассказывал про старый кинотеатр «Остров иллюзий», здание которого снесли несколько лет назад. Он напряг свое не особенно богатое воображение и включил кинопроектор. В темном зале никого нет, кроме маленького принца и его воспитателя. На черно-белом экране, из глубоких экспрессионистских теней, выплывают прозрачные, светящиеся лица мертвых кинозвезд, замаринованных в целлулоидной вечности. Руки, как нити жемчуга, длинные мундштуки, меховые боа. Хорошо, мистер Демилль, я готова для крупного плана. Ночь высовывается из окна в голубоватом свете огней соседней дворцовой башни, и ему кажется, что они идут к нему по электрическому подиуму. Женщины со светлыми лицами, темными мыслями и губами, как туз червей. Маленький принц смотрит на них с восторгом, ероша пушистыми ресницами полумрак. Белоснежный мальчик с нежно-розовым ртом, как цветок, серебряной пылью глаз, кожей тонкой и шелковистой, как папиросная бумага, еще не осознающий своей красоты, своей власти над миром, которую дает исключительность. Во вкрадчивой тишине дворцовых покоев он крадет драгоценности матери, прикладывая сверкающие серьги к ушам, опутывая тонкую шею бриллиантовыми змейками. Сидя перед зеркалом в скользком шелке или матовом бархате, он подводит глаза графитовым карандашом. Красит губы в оттенок засохшей крови. В отражении появляется незнакомое существо, оно благоухает невинностью, в нем заключена чистота, как сосредоточие жемчужной раковины. Он взирает на себя, как простодушный палач, не осознающий жестокости причиняемых им страданий. Темнота зала, пронзенная белым лучом. Рене Виллекье… смотрит на мальчика. Теперь я понял, почему меня затошнило. Он увлек Анжу в призрачный мир, где красота равносильна ловушке и гибели. Он растлил его ум, а потом дошло и до тела. Сколько Анжу было лет? Он считает, что с детства обольщает мужчин. Дьявольский соблазн. Каким же надо быть мерзавцем, чтобы внушить такую идею ребенку? Понимает ли он, что произошло? Видимо, нет, если позволяет Виллекье навещать его, может быть, прикасаться… А его сестра спит с их братом Карлом, у которого поехала крыша. И спала с Анжу, который лишил ее девственности. Их мать убила своего старшего сына, Франциска, и добила мужа. Гизы правы: выродившаяся семья. Они обречены. Он схватился за виски захолодавшими пальцами: — Во что я ввязался? И почему, почему я должен быть таким несчастным? Прекрати скулить, осадил он себя. Дурак, ты еще заплачь от любви! «А ты не сдерживай слез — реви, реви! Как птицу, любовь корми с руки…» Тьфу, блядь! И уйми воображение, оказавшееся даже слишком богатым. Все это чушь. Мадам Екатерина не позволила бы обидеть своего любимца. Анжу, как обычно, брякнул драматичную хуету. Ну, пришел к нему этот Виллекье. Может, он до сих пор его орфографию проверяет. «Синекдоха» в первом слоге пишется через «и». А «нахуй» — слитно. В конце концов, кого ты пытаешься защитить? Человека с большей властью и деньгами, чем у тебя когда-либо будет? Ты никто, и он может вышвырнуть тебя обратно на ночную дорогу, стряхнуть, как крошки с тарелки, оставшись в мире рубиновых роз, атласных простыней и холодного блеска. Что ж, счастливо оставаться, монсеньор. Несите свою прекрасную голову на серебряном блюде, как Иоканаан. Сделайте подношение возлюбленным, утопитесь в фонтанах их спермы. Пусть они развеивают ваше несчастье, целуют ваши жемчужные пятки и стерегут ваши сны. На что я надеялся? Что он убежит со мной в провинцию, где его сожрут комары, а комната в доме будет меньше его гардероба? Заманчивая перспектива для наследника французской короны. Черт, как же хочется есть, а кухни закрыты. И как болит голова, мне бы хоть аспирина... Жить в Лувре — как жить в отеле без обслуживания номеров. Я не принц, ко мне не примчится Мирон с таблетками и слуга с ужином. Самое престижное место в стране, но какое-то дурное. Он оглядел свою великолепную комнату. А не устроить ли пожар на прощание? Когда я валялся избитый после плетей Николя Давида, Дю Га сказал, что я подожгу Лувр. Может, оправдать ожидания? Я все еще связан клятвой верности принцу, но нужна ли ему моя верность? Он чувствовал себя осушенным, почти безразличным. Он хотел есть и принять обезболивающее (желательно такое, которое бы обезболило его мысли). Без тени плана он отправился в город, на территорию открытых возможностей. Пока лифт тащил вниз, он отправил сообщение человеку, который демонстрировал ему доброжелательность и определенно чувствовал собственное изгойство. Он опасался, что вспугнет его сон, вызвав досаду, или не застанет дома (вращение в светских кругах часто возвращает домой лишь к утру), но вскоре на мертвенно-зеленом экране телефона появились адрес и приглашение; мигнул значок многоточия, как будто хотели добавить ответ (глупый эмодзи?), но в окошке пиксельной беседы больше ничего не появилось. В дворцовых коридорах после полуночи воцарялось сонное благообразие, но он замечал еще немало фигур в обрывках смеха. Прошла женщина, держа кремовую садовую розу, у которой был свежесорванный вид. Какое-то чувство вылепило улыбку на стервозно-хорошеньком личике, даже ее покатый лоб улыбался. Кто-то нарушил ради нее правила — рвать цветы в дворцовом саду было негласно запрещено. Миновав ее, он понял, что это была баронесса де Сов. Он обернулся на отлакированные золотые волосы, прижатые к голове. Тонкая, как вязальная спица, как стебель цветка в ее наманикюренных пальцах. Ее любовник-дурак думает: это все, что я дал ей, чтобы она легла со мной в кровать. А ее любовник — король Наварры. Она несет розу как драгоценность. Может, тоже влюбилась в него. Значит, она тоже дура. Все мы дураки, короли, и шуты, и дамы, вся карточная колода. Из дворцовых ворот ночь выплеснула его на шоссе. Машина подобрала его сразу — водители боролись за хлебное место возле Лувра, завлекая обещаниями комфорта и скорости. Мимо поплыли лимонные головы фонарей, черноконтуры деревьев и толчея силуэтов, обильно заполняющих центр. На остановке у светофора шумная группа перешла дорогу. Кто-то бросил стеклянную бутылку, которая взорвалась на асфальте, и многослойная уличная тьма, окропленная электричеством, разразилась пьяным смехом и криками. — Гугеноты, — недовольно сказал водитель, хотя, конечно, это могли быть и не гугеноты. Раздражение, враждебность густо посеяны в воздухе. Они ехали долго, до квартала, прилегающего к бедняцким новостройкам. Он спросил у водителя, не знает ли он, где находится нужный дом, но тот развел руками. Он пошел к высотке, тень которой рассекала улицу пополам, и обнаружил, что ему нужно другое здание. Фонарь очерчивал силуэты деревьев; ни ветерка, чтобы раскачать листья. Ему не встречались прохожие, лишь вдалеке лаяла собака: гав, гав, гав. Дневная жара превратилась в густое тепло — воздух обнимал его, выпаривая подмышки. Дым. Дома поднимаются в гари. Нет доброго ветра. А он… Ну что он? Идет, забыв свою цель. Гуляю просто. Отыскав высотку с единственным подъездом, он набрал код домофона. Консьерж дремал. Он вошел в лифт. Дом был все же не бедняцкий, всего по две квартиры на этаже. Клод Пардайян-Гондрен встречал его в белом атласном халате, расшитом голубыми цветами, жемчужном ожерелье, петляющем на шее поверх цепочки с крестиком, и в длинном светлом парике. На ногах — розовые женские туфли в водевильном обрамлении пуха. Он накрашен. Глаза большие и грустные. Глаза старой шлюхи. Ходил бы парнем, казался бы молодым и задорным, даже смазливым. Глаза распушились на него. — Что с вами случилось? — Упал с лестницы. — Он перевел дух. — Здрасте. — Упали на чей-то кулак? — Он посторонился, свет из прихожей капнул на белый атлас. Тембр женский, но голос… Он лишь имитирует ритм, который кажется таким естественным в Анжу. Металлическая дверь заскрежетала по косяку позади него, когда он наклонился, чтобы расшнуровать кроссовки. В прихожей было желтовато и ароматно, в смеси запахов кулинарное и парфюмерное, сдобренное восточными благовониями. Запах уютный, домашний. Он ожидал от приятеля принца элегантно-холодного жилища: сталь, стекло с неоновой подсветкой на стенах. Его аккуратно подтолкнули между лопаток через щелкнувшие бисерные занавески. В комнате стоял покрытый узорчатым шелком диван, он помялся возле и сел. Слева темнел проход в спальню с очертаниями кровати. В фарфоровой вазе на лакированном столике с перламутровой инкрустацией покачивался букет тигровых лилий. Бархатное кресло, лоснящееся на подлокотниках. Второй стол, массивней и ниже, на резных ножках со сложным узором; на нем громоздился граммофон с огромным посеребренным рупором; на диске матово чернела винтажная пластинка. На другом конце стола вторая ваза с букетом красивых розовых пионов, хрупких голубых гортензий и цветов, похожих на пышные перья, названий которых он не знал. Ближе к окну стоял рояль оттенка слоновой кости с поднятой крышкой, занимавший добрую четверть пространства. Он не разбирался в музыкальных инструментах, но ему показалось, что рояль старинный и дорогой. Рядом табуретка с мягким бежевым сидением. Пухлые складки штор из мерцающей коричнево-зеленой тафты. Балкон с остаточным блеском уличного фонаря. — Вам нужно подлечиться. — Клод обвел его прищуренным взглядом (накладные ресницы и черная подводка). — Мужчины. Вы не умеете за собой ухаживать. У Шико не было сил на здравый смысл и возражение. — У вас есть аспирин? — спросил он. — У меня голова раскалывается. — Бедняжка, — сказал Клод и ушел, мягко топая каблуками. Шико проглотил горечь неизвестного происхождения (вряд ли физиологическую) и попытался от нее заслониться. Свет был милостиво тусклым. Лиловый ковер с золотистым узором покрывал всю стену. На уровне глаз висело изящно оформленное изображение Девы Марии под синейшим небом. Медовые локоны выбивались из-под голубого плата, к груди она прижимала букет незабудок. Под платьем пылало сердце. Это был не фотоплакат, а настоящая картина, очевидно, стоившая немалых денег. Что-то будоражило взгляд. Он повертел головой. Это была вовсе не женщина. Художник изобразил переодетого юношу: тень кадыка на шее, резковатые углы челюсти. Если полиция Церкви наведается сюда и разглядит это святотатство, у Клода будут большие проблемы. Он откинулся на мягкую спинку дивана и смежил веки; нога в носке шершаво скользнула по деревянному паркетному полу. Клод вернулся с йодом, ватой и бутылочкой коричневого стекла, источавшей антисептический запах. Шико повернулся к нему лицом, и запах разодрал приглушенный, приятный аромат, висевший повсюду. — Будет немного щипать, — сказала ему нежданно веселая улыбка. — Побудете хорошим мальчиком для меня? Он попробовал ответить выражением лица, которое позволит ему не почувствовать себя идиотом, но все равно себя им почувствовал. Его щекотно коснулась вата. В памяти встопорщилось воспоминание о заботе, но он не смог вспомнить подробностей. Вот он, добрый ветер — Клод Пардайян-Гондрен. Я ничего не сделал, чтобы заслужить его. Но никто ничего не заслуживает. Каждый получает то, что получает. — Да вы спите, — услышал он. — Вы поссорились с принцем? Шико не ответил. Его лицо погладил вздох. — Вам повезло, Бастьен. Принц улыбнулся мне два раза. Принц ударил меня два раза. Принц отсосал мне, оставив меня в еще большем отчаянии, чем прежде. Он издал нервный, злой смешок. — Вам нравится, когда ваш господин бьет вас по лицу? Это ваше извращение, вместе с платьями и притворством? Желчь обожгла горло, но под фальшивыми светлыми волосами он увидел только печаль. Я его не заслуживаю. Я никого не заслуживаю. Меня обидел красивый мальчик, и теперь я хочу его убить. Изнасиловать и убить. — Простите меня, — быстро сказал он. — Я не должен был… Я пойду. Он попытался встать. Его толкнули обратно на диван, довольно сильно. — Вы счастливец, но вы дурачок, — строго сказал ему Клод. — Монсеньор никогда бы меня не ударил, потому что у него нет ко мне чувств. — Я не знаю, какие у него ко мне чувства, — сказал Шико жалко, жалобно. — Я больше ничего не понимаю. — Кровь Христова, вы разберетесь, — он фыркнул по-мужски, почти хрюкнув. — Жизнь дана нам для того, чтобы ничего не понимать, в конце концов во всем разобраться, а потом снова ничего не понимать. — Я собирался уйти из Лувра, — сказал Шико, словно стучал воспитательнице детского сада о том, что у него отобрали компот. Клод поднялся, изящно скользя в белом атласе. — Вы не можете покинуть принца. Клятва дается один раз на всю жизнь. Отзвенев хрустально и холодно, он удалился. Шико уставился на Мадонну в голубом платке, с голубыми цветами. Он геройски и мучительно страдает из-за чувств, но возможно у этой пытки другое имя. Все это время он был беглецом. Отвергая общество, он не стал самодостаточным. Как отшельник в пещере, зависимый от дождя, от плодов, которые созревают на дереве, с которого он питается, от меда в улье диких пчел, он зависим. Его представления о себе ложны. Он чувствовал душевное опустошение. Мысли бесцельно кружились. Он заснул на несколько минут. В руку втиснули ледяной стакан, в другую — пару таблеток. Он проглотил и запил водой, смывая с языка едкость. Живот заурчал, и он открыл глаза, чтобы встретить добродушную улыбку. — Вы голодны? Он ни разу в жизни не отвечал «нет» на этот вопрос, но смутился, издав обтекаемый звук. Он почти все время молчал, поражая самого себя. Как будто он пришел к человеку, живущему в другой стране, говорящему на другом языке. Его поманили в кухню. Он пошел, чувствуя себя покорно-одеревенелым. Его изъедало ощущение того, что грядет что-то значительное, но все чувства в нем притупились. Все дрейфовало к этой минуте, а он даже и не вникал. Дым. Дома. Гарь. Гуляю просто. Он съел круассан с омлетом а-ля Аньес Сорель, который Клод разогрел в микроволновке (с начинкой из грибов, курицы и телячьего языка). Выпил кофе с бренди (черный диск в чашке отразил лицо, по-прежнему пустоватое, деревянное). Выпил просто бренди, покрутив в пальцах бокальчик с янтарной жидкостью. Он принял душ, смывая следы малиновой помады Анжу с пениса и груди. Выйдя из ванной с полотенцем на бедрах, он прошелся по загроможденной гостиной. В голове царил нафталиновый фатализм. Он ничем не управляет, даже собой. Он — существо из цивилизации Хаоса. Его рациональный разум — это не стратегия. У него нет ресурса. Его прибило, как пла́вник волной после шторма, к человеку, у которого есть ресурс и может быть огромная власть, но он не желает ими пользоваться. Анжу, странная девочка-мальчик, хочет только сосать член и нюхать кокс. Я думал о себе с философской гордостью: я отменил иерархию. Ни черта. Посмотрите на Анжу — вот настоящая автономия. А я жалкий имитатор. Философ хуев. Он — мой ресурс. Я люблю его. Я пока не знаю, что с этим делать. Пожалуй, ничего. В моей роли дурака такая глупость допустима. Анжу тоже склонен к глупости: он хочет спастись. Он насадил самого себя на булавку, как бабочка, в гербарии религиозных запретов, и, возможно, упивается сомнительной избранностью: я гублю мужчин, погублю и тебя. Его возвышенное страдание немного кокетливое, и это делает его Личностью в еще большей степени. Конечно, я влюбился в него. Кого же нам любить, как не Личность? А впрочем, я не нуждаюсь в оправданиях своей дурацкой любви. Я дурак, а не мудрец. Мудрость — это застывший ум. Куда ни плюнь, везде мудрости, которые контролируют обывателя: терпение и труд все перетрут, радуйся каждому дню, не имей сто рублей. Он лег в постель, давя дрожь, но это было скорее остаточным явлением. Голова тоже перестала болеть. Он почувствовал тяжесть с другой стороны кровати. Кружева зашуршали, разнесся глубокий восточный аромат, напоминавший ему о застывшем янтаре, о палящем солнце на крышах зданий, которых он никогда не видел. О белом камне, о желтом песке. Амбра. У матери были похожие духи… Клод включил ночник, разбросавший желтые искры. Он все еще был в парике. — Принцу нужен не секс, а доброта, — сказал он. — Понимание. Защита. Он очень хрупкое создание. — Я хотел убить его сегодня, — прошептал Шико. — Я думал об ужасных вещах. — Потому что в тебе есть страсть. — Так это называется? — Это твоя первая любовь? Он кивнул. — И первая боль? — Он мягко улыбнулся. — Очень хорошо. Наслаждайся. — Я постараюсь, — усмехнулся Шико. — Я забочусь не о тебе, а о принце, — в голосе прорезалась строгая интонация. — Остальные просто глупые мальчишки, но ты… — Он прищурился. — В тебе есть что-то отчаянное, как будто тебе на все наплевать. Но это лишь видимость. Я знаю, что ты не ходишь в церковь, не веришь в Бога… — Вдруг, с любопытством: — Во что ты веришь? Шико повернулся к нему лицом. — Что дважды два — четыре, а дважды четыре — восемь. — В чем же смысл? — Его нет. Или, если хочешь, смысл в том, что мы здесь. В материальном мире. За его пределами — только небытие. Он ожидал шока, закатывания глаз, снисходительности. Спокойная серьезность: — Я думаю, ты сильный. Он сможет на тебя опереться. Ты никогда не должен его оставлять. На кровати лежало тонкое одеяло, но было так жарко, что он не хотел укрываться. Шико закрыл глаза. К боку прижался кружевной бок. — Ты не против? Мне нравится делить с кем-то постель. Шико открыл глаза и приподнялся на локтях. — Я думал, мы займемся сексом, — неловко сказал он. Клод пошевелился: — Ты хочешь заняться сексом? Он ничего не хотел, он устал. Снова лег, пробормотав извинения. Клод поднялся и посмотрел как-то странно. — Тебе нужно удовлетворение, верно. Молча перелез через его ногу. Шико автоматически развел колени. Руки (сильные, не изящные, как у Анжу) сцепились у него под талией. В движении теней Клод подбородком потерся о его шею. Шико вздохнул, поднял руки и погладил его по плечам. Подтолкнул вниз. Парик проехался по груди и животу. Второй раз за сутки, подумал он. Губы съехали по его члену; член набух; губы взобрались выше и снова съехали. Лоб толкался в низ его живота. Он поднял ягодицы и толкнулся в рот. Застонал и снова толкнулся. Лицо вдавливалось в его лобок. Он открыл рот, глотая воздух по чуть-чуть. Зажмурил глаза, водя ладонями по его плечам и спине. В памяти другой рот, другие губы, другой парик. — Сейчас кончу, — выдавил он. Шомберг учил его предупреждать. С Анжу он так глубоко утонул в своем теле, что не смог ему сказать. Лицо отпрянуло, рука погладила его ногу. Горячее брызнуло на гениталии и стекло вниз. Клод откатился, потянулся в сторону и подал ему коробку с салфетками. Шико вытерся и посмотрел на него в замешательстве. Клод сказал, выключая свет: — Брось на пол, служанка выбросит завтра. В армии многие парни, за неимением женщин, удовлетворяли друг друга руками и ртом. Он думал об этом без осуждения, мол, природа берет свое. На гражданке зашквар, в армейке нормально. Там и не такое нормально, например, высирать внутренности в канаве, в окружении толпы, когда наши доблестные ряды настигает проклятие военной жизни — дизентерия. Во время второго срока им давали бром, и он целый год был вне связи со своей сексуальностью, только иногда вяло мастурбировал. А во время первого срока с ним это чуть не случилось. Они с приятелем были в душе; он заметил, что у него встал, пока он намыливал себе пах. Пацан был веселый и симпатичный. Они переглянулись, и он понял, что сейчас все произойдет. Но тут зашло еще несколько человек, и не сложилось. Он решил, что это физиология, и не придал инциденту значения. Теперь он понимает: это его природное естество. Он спросил: — Сделать что-нибудь, хочешь? Клод улегся рядом, уютно и сонно вздохнул. — Мне нравится удовлетворять мужчин и ничего не требовать взамен. Я чувствую себя из-за этого более женственной. — Он пожал ему предплечье. — На следующей неделе я жду тебя в доме месье Персерена на последнюю примерку. Он полностью забронирован, но я могу договориться о десяти минутах. Смокинг для свадьбы. Он совсем забыл об этом. — Хорошо, — он зевнул. — Хотя, наверное, принц приведет вас сразу всей компанией. — Он вдруг засмеялся. — Он будет ужасно расстроен. Он так хотел затмить сестру, заказав белый смокинг, а принцесса обошла его, тайно сшив другое платье. Клянусь смертью Христовой, она выбрала цвет этой свадьбы, чтобы сбить его с толку. Это будет интересное зрелище. Я никогда раньше не видела невест в красном. Шико почти уснул. — Мм? — Марго может об этом пожалеть. Есть опасность, что она сольется с обстановкой. — Он тихонько усмехнулся: — Бедняжку могут принять за букет или скатерть, и наш принц будет отомщен. Шико распахнул глаз; сквозь ресницы пробилась темнота. — Понятия не имею, о чем ты говоришь. — Ты не слышал? — Клод поворочался, устраиваясь поудобнее; лоб прижался к плечу Шико. — Цвет свадьбы — красный.