С-с-с-стук в башке, кто там ломится в дверь? Не пускай их, им твой телек нужен теперь. Счастье — мяч в руке, но сожми его крепче, Гони эту ночь, пока сердце не треснет.
К-к-к-креозот из мозга течет, Клянусь, я слышал, как пол скрипел твоим именем. Снимай номер, лови кайф, цепляй кепку, Всё равно в ад, так давай поедем в люксе.
Режем город в субботнюю ночь, Смотрим, как пацаны рвут на байках прочь, Я хочу быть, как они, В узких джинсах, с курткой в облипку, с налом в кулаке, Новые кеды, сигаретный дым, и сердце в огне. Kaiser Chiefs — Saturday Night
Ну да, он такой кипучий и яркий, хотя и маленький. А я, вроде бы крупный мужик, рядом с ним становлюсь гораздо меньше. Потому что внутри крупного мужика много разных компонентов, в том числе маленькие. Мой маленький компонент — у меня вся спина белая. Он увидит это и вытурит меня, даже если у него сейчас полстояка. Скажет: с моими типическими предпочтениями мне бы лучше того, у кого спина не располосована. И я никогда… Никогда еще этого не делал. И поэтому онемел. Еще не совсем закат. Сейчас я не уверен, настанет ли закат. Я не знаю, какого положения вещей следует ждать. Я — персонаж своей книги, а каждая книга в первых главах обещает загадку. И если мой автор не потеряет нить повествования, то некоторые вопросы разрешатся. Или нет. Или — еще огорчительнее — обернутся банальностью. И моему автору станет ужасно стыдно. Я чувствую себя безутешным, глядя как Наваррский горит одиноким фонарем в вечной ночи, охваченный солнечным золотом. — У меня шрамы на спине, — сказал Шико; горло болело, как от бега или промозглого воздуха. — Меня избили по приказу герцога Майенского. Я сочинил глупую эпиграмму о нем, начал расследовать его дела и флиртовал с его любовницей. Он на мгновение задумался и добавил: — Я не вызывал его на дуэль. Он бы отказался и приказал убить меня. Теперь он, наверное, просто не знает, где я. Или герцог Анжуйский заключил с ним сделку, чтобы он меня не трогал. На самом деле, я не знаю. Я не хочу превращаться в компост, потому что общество считает, что я должен. Может быть, у меня был бы другой настрой, если бы я верил в вечную жизнь. Но я не верю. Так что я человек без чести. Наварра пошевелился; золото полыхнуло от волос до колен. — Отец герцога де Гиза приказал расстрелять гугенотов в Васси, — голос прозвучал так, словно его горло тоже болело. — После этого началась война. Его мать тоже умерла. Его рука коснулась груди, скрутила и раскрутила белую ткань майки; солнце потекло по его боку и животу. — Майен поступил неблагородно, — сказал он. Губы сомкнулись и разомкнулись, ища другие слова. Он обернулся на шепот шагов; Шико тоже обернулся. В дверях стоял паж с шерстинками волос на макушке черепа; все его пятнадцать (шестнадцать?) лет замерли в почтительном ожидании. Глаза разломались в предзакатном огне, как медовые соты. — Сир, господин д’Обинье сказал, что вы приказали мне прийти. Наварра посмотрел на Шико, смущенно поблескивая. — Мы собираемся на вечеринку в городе. А ты одет слишком официально. Я подумал, что мы найдем тебе что-нибудь из моего гардероба. К концу фразы растерянность развеялась, и он улыбнулся. Что-то внедрилось мне в нутро и шарахнуло. — О… Но не через кишки, а прямо в горло. Наварра посмотрел на пажа: — Ты сможешь найти что-нибудь подходящее для него? Обстоятельства приволокли меня в королевский гардероб. Я снял пиджак, развязал галстук, расстегнул пуговицы рубашки, пока он переодевался. Я даже не пытался подсмотреть, как на золотой коже зависают золотые огоньки. К счастью, для меня не искали королевские штаны, которые были бы мне по колено. Нашлась черная футболка, облепившая плечи. В голове рассыпалось и шипело, как вода в углях. Я поднял руку и помахал перед лицом, когда меня подвели к зеркалу. Мы выходим одновременно. В комнате Агриппа, гладящий глазами айпад; откуда-то раскатываются звуки музыки. Мы снова курим; загривок щиплет потом. Воздух зависает, и мне вдруг кажется, что я вышел в одном ботинке. Смотрю на ноги — нет, там оба ботинка. На спине расползаются потные кляксы; распахнув рот как можно шире, я подаюсь вперед и глотаю мутное и в расфокусе, абсолютно не замечая, как мы оказываемся в коридоре, где нагромождена черная толпа, которую возглавляет Ларошфуко или Телиньи; я до сих пор не могу их отличить. Я часто замечал особенность гугенотов: они больше любят ходить толпой, чем католики. У них, должно быть, больше объединяющих идей, потому что когда католики найдут объединяющую идею, они тоже сольются в монолитную стену. И они убьют вас всех. И вы убьете нас всех. Все сильнее запах дыма — грязный, холодный, смрадный. Ларошфуко или Телиньи говорит: — Сир, вы позволите сопровождать вас? Интересная деталь: они пришли только поприветствовать его, а не просить о чем-то, как иногда приходят к Анжу. Они ждали, чтобы поймать его взгляд. Он появляется, не когда все его замечают; король существует в мыслях. Король — это идея. Вот этот пацанчик в ярком шелке и золотишке… Привел меня в расстройство… Дальше что-то невнятное, хотя слово прибывает за словом, слова сливаются друг с другом, исправляют друг друга. Что-то проясняется, обретая четкость: почему он говорил о моей жопе? В человеческой речи мало вариативности, когда дело касается жопы. Банальный нейрохимический процесс, посредством которого внутреннее переживание порождается одним словом, прозвучавшим в ухе. Какое слово? О чем я думаю? Эту четкость обретает моя мысль — о чем я думаю? — когда мы оставляем позади людей в черном и ухаем вниз на лифте. — Вам следовало взять с собой хотя бы несколько человек, — говорит д’Обинье. Наварра отвечает: — Они бы висели надо мной и зудели бы мне в уши. Я хочу развлекаться, пока мы здесь. — Если рядом с вами появится чернь, это опасно. Толпа непредсказуема. Золотистое отражение прорезает патину зеркала: — Со мной ничего не случится. — Как вы можете быть в этом уверены? — Предчувствие. — Какое предчувствие? — Крестьян из Пиренеев. Я доверяю ему. — Предчувствию? — Ты не поймешь. — Он рассекает угрюмый воздух многознанием старшего подросткового возраста. — Ты не крестьянин. — Сир, — он как будто уложил восклицание кипой и втиснул в короткую фразу. — Вы король. Наварра самоцветно улыбнулся: — Это одно и то же. — Каким образом? — Я представляю свой народ, не так ли? — Прелестная демагогия. — Это не демагогия, а силлогизм. — Вы рассуждаете на уровне: «Мы — рыжи. Львы — рыжи». — А хоть бы и так, — он поболтал гривой. — Впервые в жизни я чувствую свободу! Мне хочется трястись с телочками и фотографироваться с обожающим меня населением. Это очень приятно. А ко мне даже никого не подпускают! — Вы только что сами сказали, что вы король. В любой момент на вашу жизнь может быть совершено покушение! Я смотрел, завороженный; не то чтобы наблюдая, а как будто читая их, как комикс, где они были двумя занимательными картинками. Наваррский подтолкнул меня взглядом: скажи то, что я хочу услышать. Я сказал, выступая медиатором этого вечера: — Месье д’Обинье прав. Ваша безопасность — вопрос государственной важности. Наваррский выдул ртом пердящий звук в потолок. — Какие же вы оба зануды! Окей, месье, вызовите пару моих охранников. — Пятерых, — сказал Агриппа. — Трех, — сказал Наваррский явно ему назло. Д’Обинье, очевидно, зная, как с ним торговаться, набрал номер. Наварра выглядел так, будто готов показать мне язык. Все-таки ребенок… Мы спустились в медь закатного солнца, на свинцовых полосах асфальта пошли рисовать узоры, выложенные стопами других персонажей. Я ходил тут с Анжу, а потом думал, что он — моя единственная бесспорная книга. Хожу с ощущением: может, я Анжу больше и не увижу, как раньше, только между разбухшим между нами расстоянием. Мне присвоен полуизгойский статус. В этой сумятице. В гараже ряды сверкающих машин. — Гляну внутрь, ладно? Наваррский (ждет, пока выгонят тачку наружу) вскользь улыбается: — Смотри, не заблудись. — Вы бы лучше сказали: смотри, не подложи бомбу. Он вздергивает бровь, Агриппа распределяет на лбу медитативные полоски. Я говорю: — Здесь недостаточно охраны. Но они оба обдолбанные и не воспринимают меня. Внутри поблескивает пара глазков видеокамер и сидит за стеклянной перегородкой пузан, похрапывающий над газетой. Я даже не знаю, кому сообщить о моем наблюдении, что дворец не очень-то хорошо охраняется. У каждого телохранители, а кто следит за Лувром? Побродил по гаражу, что-то мысленно отремонтировал. Провел рукой над капотом бронированного «Мерседеса», взвешивая вес призраков; я бы уехал домой и стал автомехаником, если бы не дал Анжу клятву. Его почти не видно, я отлетел и шляюсь около Наваррского. Не хочу вылавливать воспоминания, это как вывалить гениталии из ширинки посреди улицы, когда ты с кем-то… другим. Я не с другим. Я пиздец какой одинокий. И не только я. Рождаемся одни, живем одни, умираем… Машина музыкально грохочет, и я опять курю. Загогулины дыма расцветают в салоне лимузина, затопленного оранжево-розовым неоном, как будто мы на дискотеке. Сбоку светится лазурный аквариум, где бултыхаются золотые рыбки и медленно качаются водоросли. Я покачиваюсь в их заторможенной мелодии. Скоро меня так накроет, что я вытворю что-то действительно глупое, вызывающее общественное порицание. Скажу Наварре, что он светит, как солнышко, и пощупаю его член (он милостиво усадил меня рядом). После чего мне отрубят руку. Или голову за осквернение величия. Зачем он флиртовал со мной? Мне бы следовало оскорбиться. Вместо этого я ржу, как дурак, и мне по кайфу практически все в этом мире. И бит качает нормально так. — Так ты не веришь королям? — спрашивает Наварра. — Или не веришь в королей? — Это два совершенно разных утверждения. Король может быть… черт, — выковыриваю слово из зубов, подталкивая языком, — подонком. Он твердо произносит: — Все короли — мои братья. — Но вы же знаете, что это правда. Елеепомазание не делает тебя святым. Но королем может быть достойный человек, который угостит нас ужином. Я слышал, что один парень собирается это сделать. Он сияет, становясь похожим на младшую сестру. Их улыбки трижды благословенны. Везучее государство — Наварра. Его мог бы возглавлять кто-то плюгавенький, лысый, с глазами, как дохлые устрицы. Кто-то, как дон Филипп в его смертельной ледяной белокурости. А им повезло, с плакатов на них смотрит это создание, состоящее из оргазмов и рассветов. Мне кажется, с Францией все же что-то не то, потому что наш король напоминает скучающее небо и что-то кроваво-важное. — А вера в королей… — верчу рукой в холоде светодиодных красок. — Королевская власть — не религия. — Отчасти религия, — возражает его бести, выныривая из-под козырька тени с белого кожаного места напротив. — Поскольку она исходит от Бога. — В которого я не верю. Наварра поворачивается к тонированному окну, за которым мчат сизости города, и чеканит, как на плацу: — Не стоит так часто об этом говорить. Опа. И он вдруг сурово-сутанный, как его кузен Конде. Как освинцованные пасторы-дубликаты Мартина Лютера. Как Жан Кальвин, который впервые начал сжигать на кострах католиков в воинственных швейцарских кантонах. Он начал жечь — и католики, конечно, ответили. Я думал, Наварра травяной и веселый, а он оледенело амфетаминовый. Или даже солевой — это такие люди, которые смотрят на мир сквозь дверной глазок. Сознание размером с капельку (под конец жизни у моего брата появились такие дружки). И я даже не понимаю, какие конкретно его параметры меня привлекали? Помимо самого грубого из смыслов? — Это может быть опасно, — прибавляет он после моей смущенной паузы. — Ты никогда не знаешь, кто наушничает. И что он сделает с такой информацией. А. Так лучше. Мне море по колено, и я весь — бравада в шляпе с петушиным пером, которые гасконцы носили в незапамятные, мифические времена. — Конформизм — удел слабаков. Извините. — У меня во рту вата, через которую очень прикольно произносить: — Ваше величество. Он ухмыляется, волосы стряхивают на меня розово-рыжую пыль. — Расслабься, я доносов не строчу. — А я и не напрягался. Его подбородок и ухмылка скривились в беззвучном смешке. — Сигма-самец? Я, блин, не знаю, что это значит. Hello, fellow kids? Зато он впервые посмотрел на меня этак по-настоящему, и как будто бы он не будет против, если я начну деликатно мять его паховую область. В животе стало приятно. Меня легко завоевать, я как ребенок, с которого мгновенно отшелушивается цинизм и рациональность, стоит ласково улыбнуться в мою сторону. Вот я почувствовал запах его дыхания, увидел зубы, похожие на лепестки ромашки, розовую блестящую кожу его десен, и я хочу целовать его в губы в ближайшую тысячу лет. Так неловко, что мы в машине, а я не понимаю, что происходит. Он хочет меня, или это глупая шутка? Ладно, будем считать, что я тут просто посмотреть. Что блестит в жилейной глубине его глаз? Тон совершенно невинный: — А что Анжуйский? Примет ли он польскую корону, если ему ее предложат? Ага, вот у нас что в глубине. Маленький хитрюга дождался, пока я улечу. Поэтому он решил проигнорировать мою шрамированную шкуру, я ему нужен как источник информации. Отвечаю с воздушной интонацией: — Достойные шляхтичи еще не сделали выбор. — Но что думает Анжу? Его это интересует? Боюсь, моему господину это вообще безразлично, в отличие от тебя. На одного принца меньше между тобой и французским престолом. Эх, Анри, сдалось тебе это уродливое старое кресло. Посмотри на нашего короля — как оно его обескровило. Отвечаю: — Его высочество не ставил меня об этом в известность. — Он такой скрытный? — присоединяется д’Обинье, облитый неоном. — Или он не доверяет своим друзьям? Замечаю косой взгляд Наваррского в его сторону: грубо, Тео. Кто ж задает такие вопросы в лоб? Даже не похвалив задницу собеседника. — Мы с его высочеством знакомы всего два месяца, — отвечаю я. — До сих пор мы в основном обсуждали туфли и сумочки. А еще фехтовали несколько раз. Кстати, он очень хорош. Он знает прием, которому его научил один покойный поляк… Наваррский снова пытается: — Завтра свадьба моего кузена Конде и Марии Клевской. Герцог Анжуйский будет присутствовать? — Полагаю, король этого ожидает? Эта свадьба… — Раздумываю, как бы дипломатично выразить, что это разминка для католической аристократии, которая посетит свое первое важное протестантское торжество: — Принц обычно посещает все придворные мероприятия. — Но говорят, что он мечтал жениться на Мари, — вмешивается д’Обинье. — Разве это его не расстроит? — Туфли и сумочки очень далеки от его сердечных дел. — Его сердечные дела… — д’Обинье слегка мнется. — История с мадемуазель де Клев довольно странная, не правда ли? Впрочем, ходили слухи о его романе с мадам де Шатонеф… Мне предоставляется возможность что-нибудь ляпнуть. Про фаллоимитатор, например. Хотя я не знаю, как можно использовать это обстоятельство в придворных интригах. Разве что высмеивать Анжу еще больше, чем прежде, что порадует Гизов. Наварра и Гиз — враги, но это не помешает им объединиться против моего принца со всеми его значками на груди: «педик», «извращенец», «плюнь в меня». — Шатонеф? — говорю я. — Кажется, она блондинка? Они обмениваются разочарованными взглядами: зря потратили на меня целый вечер. Премного рад вам не услужить. Жаль, что Анжу не видит, как я выполняю обещание не болтать с другими о его делах. Наварра объявляет, что он голоден, и сзади появляется черный пиджак, передающий блюдо со свежими фруктами. Мы смыкаемся на одном уровне, поедая виноград без косточек, порезанные яблоки, бананы и сливы. Наслаждаюсь скоплением соков во рту, которые перемешиваются в один свежий сладкий вкус. Очень хорошо, я то уже было думал, что меня могут вышвырнуть на дорогу. Впрочем, теперь это маловероятно: я в свите принца. Того и гляди мной овладеет бред величия и я возжажду публичности. Король приказывает остановить машину и они с д’Обинье препираются глазами по неведомой мне причине. Когда мы выбираемся на улицу, я понимаю, что происходит: Наварра выходит в самую гущу толпы, едва отделенный от нее тончайшей стеной охраны. — Ваше величество, — шипит Агриппа, и я готов присоединиться к его шипению. — До входа всего двести метров, — легковесно отрезает Наварра. — И за эти двести метров вам могут всадить пулю в лоб! Похоже, у каждой особы королевской крови есть нянька, которая следит, чтобы упомянутая особа не натворила глупостей. У короля Карла есть кормилица-гугенотка, которая, по слухам, приводит его в чувство после приступов. Говорят, припадки обычно случаются после визитов королевы-матери. Хотя я и сталкивался с Екатериной Медичи всего один раз, я могу его понять. До припадка не дошло, но я измерз и поджарился одновременно. Наваррский успевает сделать примерно двадцать шагов, как его замечают. — Ирен, Ирен! — восклицает мужчина. — Смотрите, там король Наварры! Клянусь, это он, или кто-то очень похожий… — Где? — отвечает женский голос, и сразу аханье: — Боже мой, точно! — Где? — вторит другая женщина. — О, Пресвятая Дева, это действительно он! — Да ну, — другой мужчина. — Что он тут делает? — Он бывает среди людей, — третий мужчина, взволнованный. — Моя молочница рассказывала, что он ее как-то раз даже за щеку ущипнул. — Зачем он это делает? — Девка, наверное, приглянулась. У нее сисяндры во. Он же с Юга. Они все… — Да не, почему он тусуется в городе? — Не знаю, но все знают. — Жоэль, видишь? Не там, а там! Улицу заметает шквал голосов. Потемневшее небо, раскрашенное электричеством, смеется. — Мадам, там король Наварры, смотрите! — …В оранжевой рубашке! — …С парнями в черном! — Видите? Это король гугенотов! — Пресвятая Дева, какой симпатяжка! — Постричь бы черта не мешало. Заросший, как… — Месье, с вашими тремя волосинами вы бы особо не выступали. — Моя дочка в него втрескалась. Повесила фотки на стену и чуть не молится, как на икону. — Ладно, дочка. Моя жена… — И моя дура. Я ей говорю: дура, ты, кобыла старая… — Бабы, — густо фыркает мужик. — Полоумные идиотки забыли, что он наш враг. Политическое замечание тонет в визге группы девчонок: — А-а-а, Леони, я не могу! Какой масик! Как по телеку! Даже лучше! Люди теснятся, толпятся, вскидывают руки с телефонами. — Ваше величество, ваше величество! Что вы здесь делаете? — Анрио, — смеется молодой голос. — Что, на мессу пришел? — Анрио, это правда ты? — Правда я, — отвечает Наварра со смехом. — И что ты тут забыл? — тот же молодой и дерзкий. — Пришел посмотреть на добрых католиков, — парирует он без промедления. Молодой радостно усмехается: — И как тебе Париж? — Лучший город в мире, — громко отвечает Наварра, и все структуры его улыбки приманивают еще больше восторгов и визга. — А как тебе наши женщины? — кричит бойкая бабенка в красной блузке с голыми пышными плечами. — А ты как думаешь? — смеется он. — Если все они такие красотки, как ты? — Женишься на мне? — Рад бы, но у меня уже есть невеста, ваша прекрасная принцесса Марго. — У меня между ног то же самое. — Да? — ухмыляется он. — Ну, иди сюда, проверим. Гремит хохот, дребезжит визг. — А-а-а, Леони, не могу! Щас в обморок грохнусь! Все счастливо вопят, надвигаясь раскаленной стеной, в которой голоса больше не выпархивают, а сливаются в один. Ёпта, в упоении толпа может залюбить своего кумира до смерти, а он только рад красоваться. Он готов рисковать, да? К счастью, Агриппа начинает подталкивать его в сторону клуба, над которым вертятся неоновые солнца. Телохранители занимают стратегически правильную позицию, прикрывая его со всех сторон. У меня нет оружия, и я почти бесполезен, хотя несколько раз отталкиваю от него тех, кто подобрался слишком близко. Если бы я не был под кайфом, мои нервы бы воспалились. Не стоит заигрывать с тысячеголовым зверем. — Люди, люди! — Гневное полетело нам в спину. — Как вы могли забыть, сколько гугеноты убили наших! Эти скоты осаждали Париж! Они хотели заморить нас голодом! У меня сын до конца жизни на костылях будет передвигаться! У соседа племяшку с Роны изнасиловали и застрелили, а она была беременная! У каждого в семье убитый или калека! А вы радуетесь, что вожак еретиков к вам пришел! Фоткаетесь с ним! Смеетесь! Наших мертвых предаете! На полстрочки тишины, и рождается смятенный гул. Через несколько мгновений они вспомнят своих погибших и раненых. Я вижу, как растерялся Наваррский. Агриппа смущен, только пытается подтолкнуть его дальше. А я думаю, что дым нужно рассеивать без промедления. Я наклоняюсь к его уху и шепчу: — Все в прошлом. Кто старое помянет — тому глаз вон. Теперь впереди только радость и счастье для всех. Он вскидывает ошеломленные глаза. — Глаз вон? — Народная поговорка. Им понравится. — Киваю назад. — Давайте, говорите. Он сооружает идеальное выражение лица — понимающее, ободряющее, с теплотой. Повторяет мои слова. После умеренного волнения люди успокаиваются. Народ похож на меня — ребенок, которому достаточно по-доброму улыбнуться и пообещать не кусаться. Бескостные мы существа. Ни у кого нет столько мускулатуры, как у народных масс. Но тысячи голов вместе очень плохо думают. Если народ однажды поймет, что он всесилен, возможно, на земле появится рай. Если об этом задумается масса — сегодняшний ад покажется раем. Мы вернемся в пещеру навсегда, в исконное природное состояние. Как масса становится народом? Как народ становится массой? Я прав, что боюсь их. Они бы разорвали его на куски от ненависти после того, как были готовы разорвать из-за любви. Как их контролировать? На это способен только Властитель. Возможно, Наваррский им станет. Сегодня я не вижу других вариантов. Анжу лишен воли к власти. Всю силу личности он тратит на то, чтобы пережить собственное существование. Если он займет французский престол, он передаст дела своей матери, и она продолжит править из тени. Но этого недостаточно. Франции нужен если не яркий лидер, то хотя бы яркий символ. Его слава молодого победителя почти забыта, люди видят его декадентским извращенным созданием. Я уверен, что Гизы сделают все, чтобы позорить его каждый день. Польша будет для него лучшим вариантом. Править будет сейм, а он сможет играть с драгоценностями польской короны, которые, как я слышал, очень хороши. Правда, польское царствование идет с нагрузкой, ее зовут Мария Ягеллонка. И если он не хотел жениться на королеве Англии, я с трудом представляю, сколько фаллоимитаторов потребуется, чтобы затащить его в постель к женщине, которой почти пятьдесят, и которая, будем честны, не выглядела бы привлекательной даже при слабом освещении. Ему было бы лучше переехать со мной в провинцию, не так ли? Но он не хочет. Не хочет, и черт с ним… Наварра восходит в своем сиянии, машет толпе, но не забывает двигаться к охраняемому входу. Внутри он уже через минуту фотографируется с добрыми католичками, которые пихают ему в лицо полуголые прелести. Я готов поклясться, что довольство, выписанное на его физиономии, — без отголосков потрясений. Нервы железные, а легкомыслие… Черт, чего еще можно ожидать от восемнадцатилетнего пацана, которого выпустили с поводка порезвиться? В Наварре, по-моему, вообще нет ночных клубов, разве что подпольные, куда, впрочем, я уверен, тайком бегал принц Беарнский, когда ему надоедало щипать за щеки служанок и пажей. Интересно, кто был первым в его постели — девушка или парень? Наверное, как у меня. Многострадальный д’Обинье выдыхает под потолок, откуда бьют стробоскопы: — Страстная пятница, — делает глоток ледяной воды из бутылки и достает стеклянную трубочку, чтобы умиротворить нервишки. Протягивает мне, хотя мне уже достаточно. Но я не отказываюсь от трубки мира, благодарно киваю и делаю маленькую тягу. Которая пинает меня внутри черепа с такой силой, что я оставляю виски на стойке бара и иду плясать с королем. В груди зарождается смех, который выплескивает меня напротив него. Танцующие девушки и несколько парней, образующие круг, оттеснены от него охраной на несколько метров, а мне вроде как дозволено приблизиться, ну, я и приближаюсь, еще на подходе начиная шевелить конечностями под хрустальным дождем, в розово-лилово-синих огнях. Мы двигаемся рядом, а потом не просто двигаемся. Я впервые в жизни я танцую с парнем, и это именно то: брачные танцы, расчищающие дорогу к постели, когда глаза впериваются в глаза, изучая переливы выражений и общую вибрацию: ну так как, ты хочешь? Я хочу, иначе я бы не стекал здесь по сверкающему воздуху. Выражение у него улыбчиво-непроницаемое, но затем что-то показывается в мозаике лица, как автобус выныривает из-за угла (вокруг парад фотовспышек, и, вероятно, я случайно попаду в кадр, что меня, пожалуй, не радует). Он разворачивается, сначала только плечами, крутит запястьем, маня меня, и мы куда-то направляемся сквозь разноцветную поляну тел, покуда до меня доходит, почему у нас во дворце ничего не было. Анжу сказал: в Париже об этом знаю только я. А в Лувре должны стоять сотни «жучков». Вот он и повез меня в город. Я польщен. Или нет. Мальчик покатал меня на машинке ради секса. Одолев ведущие вниз черно-стеклянные ступени (я вез рукой по прохладным металлическим перилам), мы попадаем в мое самое любимое место на свете — мужской туалет, откуда королевская охрана вышвыривает взволнованную публику. Внутри черный мрамор и роскошный золотой свет. В углу фонтанчик. Повсюду белые цветы на высоких стеблях в стеклянных вазах. С раковины стерты влажные пятна, как я замечаю, когда подхожу, чтобы вымыть руки и оглушить холодной водой лицо, повторяя то, что он делает, потому что, по правде, я не знаю, что мне делать. Он пока не сказал ни слова и даже не смотрит на меня. Вытираю лицо бумажной салфеткой; руки, как культи, — даже накуренный, я волнуюсь. Почувствовав тяжесть его взгляда, поворачиваюсь к нему. Его губы полуоткрыты. Мои, кажется, тоже. Снаружи музыка, внутри тренькает фонтанчик, в жилах кровь берет нехилый разгон, разбиваясь на колотье в ушах. Я такой обнаженный… Где мои чертовы барьеры? Они так мне нужны, когда он… Ранит меня улыбкой. — Я разрешаю тебе дотронуться до меня.