Per fas et nefas

R
В процессе
161
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написана 171 страница, 82 899 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
161 Нравится 179 Отзывы 38 В сборник

Глава 18. Часть 3

Настройки
      Прискорбно, но реверанс в сторону Небесных сил, призванный окончательно успокоить богобоязненного писаря и объяснить несвойственную барышням смелость, возымел совершенно обратное действие. Такое, что доселе мирно внимавший рассказу Тесак вдруг принялся рассуждать о природе заступников, посланных человеку Всевышним, и даже, к вящему Геллиному ужасу, взялся цитировать Евангелие от Матфея. – Смотрите, не презирайте ни одного из малых сил… – увлеченно бормотал он, не подозревая, сколь далекие от благочестия помыслы порождает тем самым в голове уставшей обхаживать его сыщицы.       Ещё каких-то четверть часа назад она была готова простить ему и некоторую тугоумность, и чрезмерную набожность, однако вскорости начала всерьез задумываться, а не огреть ли паршивца чем потяжелее да закопать в сене вплоть до возвращения.       Бедняга был во хмелю и ни черта б не вспомнил по пробуждению, соизмерять силу удара Гелла худо-бедно умела, да и глиняный горшок висел на плетне совсем близко – только руку протяни. Останавливали от злодейства лишь остатки совести да здравого смысла, подсказывавшие, что хлопец рискует очухаться прежде времени или вовсе сделаться дурачком. Ни первое, ни второе, увы, не годилось.       Что ж? Оставалось только ждать, ибо все разумные доводы были озвучены, стращательные меры испробованы, а Тесак, хоть и перещеголял по части душевных терзаний всех уездных барышень, почитал пристава дороже отца с матерью, и потому бы рано или поздно сдался.       Беда лишь в том, не оказалось бы то поздно для Мишеньки. – А все ж занятная вы, – будто почуяв, что размышляют о нем, переменил наконец тему паршивец. – Я в книжках про воительниц древних читал, греческих… Как бишь… Запамятовал… Так вот на них вы шибко похожи, а на барышень обыкновенных, токмо не серчайте, ни чуточки. Обыкновенные, они нежные, кроткие. Стишки в альбомы пишут, на фортепьянах музицируют и без сопровождения шагу не ступят. А вы аж от самой столицы… – Ну будет, – одернула Гелла. Уж слишком разошлось усатое недоразумение, пора утихомирить. – Много ты в своей глухомани барышень повидал.       Иной другой на грубость непременно набычился и хоть на время, да замолк, но Тесак, кажется, решил посрамить еще и болтливостью всех окрестных девиц. – Да як жешь не видать, – зачастил он, – коли у Садальских две дочери на выданье. У Агриппины Тихоновны племянница подрастает. Данишевская опять же, Елизавета Андреевна. Даром, что замужняя, цветет будто молодка. Прежде то я ее, почитай, не знал зовсим, а нынче зачастила. Свежая, румяная, глаз горит – видать, сердечный интерес меж ними крепкий. Пощастило, господину Гоголю, ох пощастило. – Погоди-ка, постой! – от внезапности известия affectum взял верх над ratio, заставив позабыть об осторожности. – Эта Данишевская… Она что же? И с Николам Васильевичем путается? – Чомусь и? – растерялся хлопец. – Промеж ней с мужем уж пропасть давно. По всему видать. Значится, Николай Васильевич единий будет. – А начальник твой как же? К нему зачем по ночам бегает?       Видит Бог, дабы представить, как юная графская женушка греховодничает разом с двумя, должно было обладать не то, что дюжим – дьявольским воображением, но Гелла на своем веку повидала всякого и теперь позволяла себе некую смелость в суждениях.       Тесака же от такой смелости аж перекорежило. – Да как жешь можно! Да що вы! Да чтоб Лексан Христофорыч с замужней спутался? Чтоб на чужое дерзнул? В жисть не бывало! А Елизавета Андреевна… они-с того… за господина Гоголя просить изволили, дабы из Черного камня вызволили.       Ах вот оно что! Однако…       Несколько растерянная, Гелла потупилась и смахнула с плеча несуществующую пушинку. Короткая радость, что блудливый ангелочек не имеет касательства к равнодушию пристава, улетучилась также быстро, как и всколыхнулась, ибо одалживать полюбовника у молоденькой графини еще куда ни шло, а вот у какой-нибудь веселой вдовушки не первой свежести – убереги Господь. И стыдно, и до срамной болезни недалеко.       От мысли о возможных последствиях плотской связи буйствовавшее еще с давешней ночи влечение несколько присмирело. Дабы утихомирить его окончательно, оставалось чуть-чуть. И тут-то писаря будто черт за язык дернул. – Напрасно вы, Олена Константинна! Лексан Христофорыч… Он знаете, какой?       Не знаю и знать не хочу, едва не огрызнулась сыщица, тщась собрать воедино вновь сбившиеся с мерного хода мысли, но вовремя прикусила язык. Рассуждения о начальстве могли сподвигнуть паршивца к отъезду лучше прочих уговоров. Да и самой, что уж греха таить, полезно было послушать о том, кому не уделила и толики внимания по прибытию.       А вот ежели б на радостях, что жива, не летела бы из лесу, точно оголтелая, а разузнала хоть малость о порядках, то и ключик полицмейстеру подобрала бы пошустрее, и легенду состряпала понадежнее, и хату бы выбрала побогаче и почище прочих. А так сплошь разочарование, одна Аксинья с ее хлевом чего стоит.       Но даже ежели б ни с жильем, ни с адюльтером не свезло, то все одно бы не тряслась, что из села выставят, в душегубовы лапы не лезла и с тугоумным увальнем по стогам не секретничала. Отсиделась бы недельку-другую в тишине, отъелась на хозяйских харчах, дельце обстряпала, а дальше цап царап Мишеньку под локоток и поминай как звали!       А теперь что? Выжидать, деревенские сплетни выслушивать и рыбу эту снулую уговаривать. Ибо от него, паршивца, всё зависит.       А может в самом деле врезать тебе, вновь задумалась Гелла, взглянув на блаженную писареву физиономию. Чтоб душу не выматывал, и с россказнями пустыми не лез. Однако Тесак в кое-то веке молчал. Пришлось натянуть улыбку посмущеннее: – Не знаю, Степа. Вернее, совсем не так хорошо, как хотелось бы. Но ты мне расскажи.       Хлопец немедля оживился: откашлялся, приосанился и даже будто бы стал шире в плечах. Видно, только и ждал поощрения. – Значится, так. По первости, энто покамест бабка жива была, а Лексан Христофорович к нам токмо прибыл и опосля ранения поправлялся, я при нем в служках ходил, по хозяйству хлопотал: самовар поставить, печь затопить, обед из шинка принесть или одёжу прачкам. Нынче я так разумею, що он и без меня б обошелся, да токмо, видать, решил бабку отблагодарить, що та на ноги споро поставила. Вот и призрел сироту: батьку то мово давным-давно в драке зашибли. Платил Лексан Христофорыч щедро и окромя того дозволял у себя столоваться. А после, как здоровье выправил и полицейские дела принял, задумал – видать от скуки – грамоте меня выучить. Да не як в церкви по Часослову, а будто господских отпрысков. Арифметике, чистописанию, естественным наукам разным, даже по звездам сторону света определять и по-немецки малость. Об то самое время я у него в библиотеке греческие легенды и приметил. Бывалоча заберусь на чердак, таз начищенные к оконной раме пристрою, що б лунный свет на книгу отражал, растянусь на брюхе и читать. Сперва по складам, потом шустрее. И так оно все чудно и любопытно было. Да токмо бабка вскорости померла, и замысли отец Варфоломей меня в бурсу определить. И хлебать бы мне пустые щи да зубрить Писание заместо мифов, кабы и тут Лексан Христофорович не выручил: взял к себе в помощники. Ему навроде бы по должности писаря и не полагалось, да как-то так исхитрился, что едва не в месяц казенное жалованье вытребовал. Но и мне спуску давать перестал. А кроме того рубиться выучил. И пешим, и конным, и стрелять метко и прочее всякое. Долго он меня гонял, и в мороз, и в зной, и в самую поганую хлябь, да так, чтоб семь потов сошли. За леность стращал, но и себя не щадил. Говорил, ради будущности со мной возится. Дескать, ежели с лихими людьми схлестнется, чтоб спину сумел прикрыть. Прежде через день велел упражняться, нынче остепенился малость, да токмо мне супротив него все одно не выстоять: больно ловок и сила недюжинная. Я таких не встречал прежде, да тут не об одной силе речь. Вот видали вы когда человека, що б и умен был, и справедлив, и смел необычайно? Вот то-то! А що строг и бранит часто, дык то ж за дело.       Смелых, равно как и трусов, Гелла на своем веку повстречала изрядно, справедливых и умных несколько реже, но порой даже в едином обличии. Но вот других таких крепких рук, обещавших быть умелыми и чуткими, отчего-то покамест не находила. Однако Тесаку об этом знать не полагалось. Ему вообще многое не полагалось. Например, тянуть с отъездом или расхваливать начальство сверх разумного.       Хотя, по правде сказать, охочей до чужих тайн Гелле и без писаревых россказней до одури хотелось забраться полицмейстеру в голову и выпотрошить её вплоть до последней мыслишки, ибо теперь к деловой надобности прибавилась еще и чувственная. Да и как ей было не прибавиться, ежели испокон веков заведено, что сильные и смелые не сбегают от спасенных ими красавиц, в особенности, когда те сами норовят броситься в объятия. И пусть обыкновенно красавицы не готовятся разменять четвертый десяток и очарование имеют собственное, а не наведенное пудрой и сурьмой, но для отставного офицера, который год прозябающего в глуши, и этого с избытком!       Должно было быть… Но увы.       Уязвленная гордость шипела гадюкой, необъяснимая холодность злила, мешая сосредоточиться на главном. А Гелла, кажется, впервые на собственной памяти не знала, как свести беседу к нужному предмету.       Нет, разумеется, можно было солгать, дескать, господин Бинх – честнейший человек и за то его должно непременно уберечь от участи Гуро, но растревоженное любопытство требовало вопросов, далеких от добродетели. Например, об адюльтерах, служебных делах и ранении, знакомствах с губернской знатью и источниках стороннего дохода. На худой конец неприязни, кажется, вполне взаимной, к казачьему голове. С нее и решила начать, но Тесак от вопроса насупился и посмурнел. – Сдалось оно вам. Не для господских ушей ведь история: поганая. Барышне о таком слухать совсем не можно. Так що и не просите даже. А кабы и пытать вздумали, все одно не расскажу!       Но пытать, конечно, не пришлось. Хватило лишь предположить, что историйка бросает тень на дражайшее начальство. Что тут началось! Бедняга и бранился, и божился, и наконец-таки сдался. – А бес с вами, слухайте! Токмо опосля не пеняйте, що жуть по ночам мерещится. Стряслось это десяток годов тому. Жила у нас в селе девка, Глашкой звать. Собой видная, нравом ласковая, одна беда: дурная с народження. Слыхать не слыхала вовсе, а говорить… Мычала разве. Покуда росла, все мирно было, а как в пору вошла, так начали на неё хлопцы заглядываться. Глашка их и не разумела толком – чего с дуры-то взять – а они от того только пуще сатанели. Однажды по осени изловили ввечеру, к мельне отволокли и там снасильничали. Думали, ежели не снесет позора, сама в запруде потопится, ну а ежели испужается, все одно не растрепет. Немая ведь. Глашка в самом деле не потопилась и чомусь не понесла. А по весне батька ей жениха сыскал в Сорочинцах, самолично для молодых хату в Диканьке справил. Хлопца того Фролкой звали. Он немоту для жинки навроде как за благость почитал. А как опосля первой ночи скумекал, что невеста досталась порченая, принялся ее крепко поколачивать. Когда ногами лупил, когда за косу драл, а иной раз и зовсим до полусмерти. Однажды Глашка не стерпела, к батьке утекла. Так тот ее со двора взашей вытолкал, дескать сама дура виноватая, раз в мужнину немилость впала. Так и маялась с полгода, горемычная. А по осени Фролка на ярмарку укатил. Стоило ему за порог, как Проха Бык пожаловал. Из тех, что на мельнице злодействовал. Понравилось видать. Неделю шастал, бисово отродье, а на другую Фролка прежде времени воротился. Проху с размаху о печь приложил, да так, что черепушка надвое раскроил. А жинку, даром что Быком снасильничата, голове на суд отдал. А Пушкарь прежде был шибко норовом крут, это нынче помягчел малость. Рассудил Глашку виновной, мол де, сука не захочет – кобель не наскочит. А неверной жинке за блуд плетей полагается. Привязали, значится, Глашку к телеге, спину заголили да и пустили по селу. А Фролка сзади идет и нагайкой охаживает. Сперва в полсилы бил, а опосля разошелся. Раз так шарахнул, что кожу с мясом содрал. Глашка воет, ну а народ – что ж? – глядит! Кто подзадоривает, кто кривится. Я тогда еще мальцом был, а все будто нынче помню... Тут то, в энто самое время к нам Лексан Христофорович и пожаловал. Вылез из брички – сам едва живой, потому как опосля ранения. Огляделся кругом, велел прекратить. А казаки – народ вольный, иной власти окромя Господа и Государя не разумеют. Заартачились. Вышел Никифор Кузьмич, объявил, дескать рассужено все по закону Божьему, и менять указов своих не намерен. А сам уж из ножен саблю потянул. Ну Лексан Христофорыч – голова горячая, у него из рук ее кнутом и вышиб. А со второго удара – как Пушкарь переть вздумал – наружность ему раскроил. От щеки наискось до самого брюха. Фролку в околотке запер, а девку отвязал и к доктору велел снесть. Правда Глашка все одно померла, хоть бабка моя и шибко над ней хлопотала. Прежде и не таких подымала. А тут не сдюжила. Видно, переломил ей чёй-то там Фрол. Его опосля Лексан Христофорыч самолично на столбе вздернул, а тех, кто на мельнице насильничал, на каторгу сослал. Один убег, так его волки в лесу задрали. А с головой с тех пор они крепко собачатся. Особливо Никифор Кузьмич за отметину зол, по сей день за бородой прячет.       А merd!       Спросила же на свою голову…       Нервно сглотнув, Гелла первый раз в жизни порадовалась, что в юности к ее воспитанию подошли со всей строгостью. Яви матушка хоть на толику меньшее рвение, нынче бы её непутевая дочурка непременно вытаращила глаза и смачно, со вкусом выругалась.       Поверить на слово, что Бинх самолично вздернул арестованного, было непросто, ибо одно дело заколоть противника в пылу схватки, и совсем иное – выбить скамью из-под безоружного. И пусть бы хоть десять раз богомерзкого выродка, но не преданного суду и не приговоренного. Да еще и на глазах сельчан, с коими после жить бок о бок.       Дабы совершить такое, должно быть человеком особого толка: либо фанатиком, твердо убежденным в максиме, что, встретив гадину, ее следует непременно истребить, либо извергом, упивающимся властью над чужой жизнью и не упускающим шанса ощутить эту власть.       Пристав ни к тем, ни к иным не относятся, ибо первые с легким сердцем рискнули бы заезжей девицей для поимки выродка, а вторые имели бы репутацию, в сравнении с коей рогатое чудище казалось бы ду́шкой. И уж, конечно, ни те, ни другие не покрывали бы доведенных до отчаяния убийц, не избивали бы в бессильной злобе мерзавцев (а иначе откуда взялись по утру сбитые костяшки?) и уж тем более не бросались бы очертя голову на защиту едва знакомых дур.       Потухшим и расчетливым душам ни до чего нет дела, кроме Дела. Жестоким и подлым тем паче. Но Бинх не этого пошиба. Он настоящий, живой. Вот только какой?       Едва прибыв, сцепился с головой. Устроил самосуд. Не побоялся замараться.       Неужто так озлобился из-за немой дурочки? По молодости и горячности, пожалуй, мог. Но вероятнее всего решил чинить новые порядки, а то и вовсе имел полномочия, чтоб приструнить зарвавшихся. Наверняка паскудники не только девок портили, и в губернском управлении о том давно знали…       Наверняка! Но проку то...       От мысли, что нынешний союзник может запросто заделаться не только в тюремщики, но и в палачи, спину пробрало морозцем. Зато судьба болезной, вопреки писаревым уверениям, ничуть не испугала.       Это в юности впечатлительная Гелла в приступе праведного гнева непременно завопила бы, что случившееся есть мерзость и средневековая дикость. А потом тайком прорыдала бы весь вечер над несправедливо убиенной, кляня никогда в жизни не виденных, но люто ненавидимых Прохора и Фрола. Теперь же больше занимал вопрос, как поступил бы голова, ежели б с его дочуркой сотворили подобное. Небось в округе довольно охотников до золотых кос и румяных щечек…       Что же до Глашки – так дурочке еще повезло. Отделаться от постылого муженька за полгода, а помирать отмщенной да на заботливых руках для бабьей доли роскошь: слишком уж много несчастных и бесправных Гелла перевидала на своем веку.       За что им только не доставалось! За красоту и смешливость, за холодность и кротость, и даже за долготерпение. За смелый взгляд, за острое словцо, за неосторожный отказ. За невольные слезы, за остывшие щи, за грязные сапоги. За упрек промотавшемуся, за спрятанное от пропойцы жалование, за розыск перебравшего по кабакам. За пустоцветность, за то, что, выносив пятерых, расплылась квашней, за то, что застала у полюбовницы. Что народила только дочерей. За облыжный донос, за соседский поклеп. Да мало ли за что! Порой и вовсе просто так. От скуки, от злобы. От того, что можно.       А хуже всех на геллиной памяти с Евиной сестрой обходились ближние. Сперва семейство, что розгами и тумаками отучало перечить в надежде повыгодней сбыть с рук лишний рот. А затем муженек, что норовил воспитать молодую супругу под себя, будто та лошадь или собака. Чаще прочего баб попросту лупили как Фрол – без разбору и удержу, несколько реже находились мерзавцы с выдумкой. Но страшнее всех были мракобесы, что чинили свое зверство якобы по Божьему промыслу.       Однажды Гелле случилось унимать такого: бортника, что запер жену на сносях в светелке и не допускал до той повитуху, дабы благоверная разродилась «без ведьминого вспоможения». Несчастная баба царапала дверь и выла дурниной, а малахольный изверг, подперев затвор поленом, клал земные поклоны. Тогда успели чудом. А скольких не спасли? Да и не думали спасать. «Сама ведь дура виноватая».       Да что б тебя! Чего расквасилась вдруг, чертыхнулась Гелла, заталкивая поглубже непрошенное воспоминание и старательно моргая отяжелевшими веками. Чудно́, но в глашкиной беде её тронуло не самое злодейство, а то, что всё вершилось в полнейшей тишине.       Когда случалось, что били ее саму, она не геройствовала, а вопила во всю глотку. Или же, если хватало сил, сыпала проклятьями – крик отгонял страх и притуплял боль. Немая дурочка не могла даже этого. Оно вообще ничего не могла. Разве что утопиться. Но отчего-то упрямо пыталась жить.       Размышления о чужом выборе перемешались с воспоминаниями о собственном, затянулись узлом, обожгли запястье, и Гелла отвернулась, зажимая пальцами переносицу. С языка рвалось глупое: да будь она хоть сто крат виноватая, разве можно с человека кожу живьем? Разве можно вообще так с человеком?       Но покойнице чужие терзания были без надобы. Да и что бы она теперь сделала для нее? А для тысяч таких же бесправных Глашек?       Однажды в споре Мишенька бросил вскользь: ежели хочешь осчастливить весь мир, но не знаешь как, возьмись за мильон человек. Не знаешь, как справиться с мильоном? Осчастливь сотню. Не можешь и сотню, возьмись за десяток. Не можешь десяток, осчастливь хотя бы себя.       В отличие от братца Гелла никогда не помышляла перекроить мир, но после той беседы вывела простую максиму – ежели не доволен существующим порядком, изыщи способ его не соблюдать. И потому решила так: амуры амурами, но замуж она не пойдет, каким бы замечательным не казался возможный супруг. Зачем понапрасну испытывать судьбу?       Но размышлять о будущности теперь было невместно: слишком уж подозрительно затих писарь. Изобразив, что промокает набежавшие слезы (тут даже выдумывать не пришлось), Гелла скосила взгляд. Тесак покачивался взад-вперед, будто китайский болванчик, а цвет лица имел такой, что краше в гроб кладут. Видно, разволновался, только с чего бы? Не по покойнице же так растосковался, и уж тем паче не по Фролу. Разве что лишнее сболтнул…       Проверять догадку наспех не хотелось, равно как и играть в открытую, но время поджимало, а молчание грозило опасностью. Ежели паршивец выдал бинхову тайну, то может и столичную мамзель с перепугу по темечку стукнуть. С него преданного, пожалуй, станется, ибо преданность – сводная сестра благородству и родная дурости. – Степан… Степушка, – позвала Гелла, нащупав стилет у голенища. Дурня, конечно, было жаль, но ежели вздумает кинуться, голыми руками с таким верзилой не сладить. – Ответь без утайки. Александр Христофорович отписал в управление о повешенном?       Тесак дернулся от вопроса, как от оплеухи, но только сжал губы и мотнул головой – ни дать ни взять бодливая скотина. Нашел с кем тягаться! Но хорошо, хоть с кулаками не полез. Стало быть, можно поднажать. – О помощи просишь, а сам такое замалчиваешь! Под монастырь меня решил подвести? И Александра Христофоровича заодно! Поезжайте, Елена Константиновна, разузнайте! А ежели б я не догадалась и в городе о том обмолвилась? Знаешь, что за самочинный суд полагается?       Зачем барышне, очутившись в обществе, даже вскользь поминать вздернутого выродка, Тесак определенно не подумал, и затрясся, будто в лихорадке. Стало быть, напуган до крайности. Теперь главное не перемудрить. – Последний раз спрашиваю, отписал пристав в управление или нет? Соврешь, с места этого не двинусь! И уж тем паче в город ни ногой. Я Александру Христофоровичу жизнью обязана. И губить его по твоей дурости не стану. Один Господь ведает, что вы еще наворотили. И что я своим любопытством сковырнуть могу. – Отписал! Как не отписать, – замотал головой бедолага. – Все как полагается, чин по чину. Отписал, самолично бумаги запечатал и с фельдъегерем передал.       Несмотря на риск схлопотать по макушке, Гелле неудержимо захотелось хохотать. По всем приметам паршивец врал. Но так старательно и неумело, как она сама маменьке лет цать тому назад. Пришлось вновь думать о замученной дурочке, чтобы голос зазвучал печальней и проникновеннее. – Отписать отписал. Положим. А в управление их доставили?       К такому маневру Тесак оказался не готов и ошалело вытаращил глаза. Видно, еще не понял, что напрочь завяз в трясине и продолжал барахтаться. – Доставили, но не их, – припечатала Гелла, не желая более терять времени. – Выкладывай давай, кто надоумил! – Никто, сам я. Все сам.       Вот ведь дубина упрямая! – Сам? На двенадцатом году? Будучи не писарем, а служкой? И пакет вскрыл, и рапорт подделал? Казачок полуграмотный. Не запирайся, Степан. Ты ведь сейчас человека покрываешь, что может этими бумагами Александра Христофоровича за ниточки дергать. – Да не бывать тому! Мы как облыжный рапорт подсунули, так настоящий зараз в печь!       Рявкнул Тесак знатно (Гелла аж отпрянула, хоть и готовилась к худшему), но пооравши захлопнул рот и заморгал. Видно смекнул, что учудил. Да благо, сказанного не воротишь.       Мы, стало быть. Ну-ну. Руки чесались ухватить паршивца за уши и хорошенько оттаскать по двору, но те и так горели аки маков цвет. Пришлось ограничиться скорбной миной. – А говорил, что лгать не приучен… Так кто надоумил? И зачем?       Хлопец вскинулся, но тут же поник. Видно, набожность боролась с преданностью. В таком деле грех не подсобить. Придвинувшись ближе, но не выпуская стилета, Гелла зашептала. – Тот, кто вынудил тебя устроить подлог за спиной пристава, сделал его виновным перед законом дважды. За смертоубийство, что, положим, еще бы простили. И за сокрытие, что согласно систематическому своду куда страшнее. Но самое скверное, что он может объявить об этом в любой момент даже не имея бумаг, ибо свидетелей наберется с полсела. Ты хоть понимаешь, что натворил? – А чего мне делать-то было? – сдался бедняга. – Глядеть, как Лексан Христофорыча, що все про справедливости рассудил, арестовывают? Или как лихие люди пуще прежнего озоруют? При Пушкаре баловали много. Чуть що, за сабли хватались, девок портили, даже грабежом не брезговали. Распустил голова казаков, сам с норовом и мужикам много вольницы дал. Можливо, коли бы строже держался, и батька мой живехонький был. Отец Варфоломей энто верно смекнул и мне, мальцу, растолковал. Дескать господин Бинх утаивать самочинную расправу не станет и через то пострадает. Научил, как того не допустить. Как фельдъегеря в церкву заманить, и покамест он на исповеди будет, письмецо из сумки вытащить, а новое вложить. А сам опосля в троечастной книге вписал, будто Фролка от хвори преставился. Казаки о покойничке не горевали: чужой он нам был. Да и окромя того откуда бы им знать, що вешали не по начальственному повелению? А батюшка супротив Лексан Христофорыча свидетельствовать нипочем не будет. Тем паче что сам большой грех на душу взял, чтоб приход в благости жил.       Экий мученик выискался, усмехнулась Гелла. Не сумел унять людей Божьим словом, так за чужой кнут ухватился. Даже мальца не постеснялся втянуть. Нашел, чем надавить: отцом-покойничком. Ну да оно и понятно, всякому проще чужими руками жар загребать.       И вдруг запнулась мыслью, будто налетела со всего размаху на стену. Да так, что разгадка пропажи бумаг об убиенных показалась простой до безобразия.
Примечания:
161 Нравится 179 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (6)