Несмотря ни на что, сидеть в подвале и страдать о загубленной жизни мне долго не пришлось — через несколько часов пришли южане-чесночники, взяли меня под белы руки и повели на допрос. Разговаривать с ними не имело смысла, но с сержантом Дювье, который, очевидно, возомнил себя заместителем Карваля, можно было сколько угодно. Наверное. Я вспомнил принцип полиции из фильмов: «Все, что вы скажете, может быть использовано против вас». Поэтому и решился пойти совершенно другим путем, из-за чего допрос стал напоминать цирковой номер клоунов.
— Окделл. Ты убил генерала Карваля?
— Нет.
— А Августа Штанцлера?
— Нет.
— Ты уничтожил королевские документы?
— Нет.
— Разрубленный Змей! Ты хочешь свергнуть Карла Оллара?
— Не имеет значения.
— У тебя есть сообщники?
— Нет.
— Окделл!
— Да?
— Зачем пришёл сюда?! — битый час пытались выспросить эти люди у моей связанной и задыхающейся тушки.
— К Роберу, — ответ был неизменен. — Да, в полночь. А что, нельзя?..
И зачем, спрашивается, задавать мне глупые вопросы, притащив перед этим в кабинет Робера, злобно шипеть, время от времени отвешивать мне несильные тычки и затрещины, если уже стало понятно, что правды из меня не вытрясти? Таращась на них полубезумными глазами ничего не понимающего и перепуганного до смерти поросенка, я пожимал плечами и выдавливал из себя всякий бред. Страшно. Действительно страшно попасть в руки южан-головорезов, чьи глаза сверкают ненавистью, а рты оскалены недобрыми ухмылками.
Но, как бы они не кривились и какую бы важную шишку не строил из себя Дювье, пока моя жизнь находится в руках Робера Эпинэ. Свора бешеных собак растерялась без павшего вожака и сейчас они не знали, то ли убить меня за Карваля, то ли подождать неизвестно чего. В любом случае, шанс сохранить себе жизнь наверняка у меня был.
— Окделл! — рыкнул Дювье, резким рывком поднимая мою опущенную голову за волосы, — не прикидывайся! Я слышал, как ты убил Штанцлера и генерала, ублюдок!
Может еще и видел? Аргх! Волосы-то больно… Главное — не дергать головой и не дерзить, а сделать вид, что очень сильно заинтересован видом во-о-он той оранжевой плотной занавески, которая сейчас отодвинута. Симпатичная такая вещь и по интерьеру подходит. А там еще и стол красного дерева, письменный. Красота!
— Его убил Штанцлер, — выдохнул я тихо, когда Дювье отпустил мои несчастные волосы. — Взял мой пистолет, который я оставил на столе, и выстрелил. Я не знаю, где он научился обращаться с оружием, но…
— Ты издеваешься что ли? Как он с простреленной головой…
— Нет.
Вряд ли мои чистые и честные глаза убедят южан, потому что скрывать истинные чувства я умею с большим скрипом. Так что лучший вариант — продолжать рассматривать занавеску бессмысленным взглядом. И, о чудо, помогло! Озверевший вконец Дювье прорычал что-то себе под нос. Кто-то схватил меня за шиворот, толкая, потащил прочь, и вот, совсем скоро я имел неудовольствие снова сидеть в подвале, дрожа от холода. Руки мне, конечно же, не развязали, а распутать зубами эти крепкие узлы не представлялось возможным.
«Камни старинные, из коих особняк построен, услышьте меня, а?..» — мысленно обратился я к своей стихии.
— Да чего тебе, неугомонный? — раздалось в ответ сердитое старческое ворчание.
Я внимательно посмотрел туда, откуда шел голос. Возможно, старый краеугольный камень решил пообщаться, хотя какая разница. Остальные обиженно молчат. Есть из-за чего.
«Разойдитесь, любезные, выпустите меня на волю», — взмолился я мысленно, вспомнив первое, не слишком удачное обращение к камням.
— Ага, щас. Чтоб тебя сразу первым этажом завалило? Нам живой Повелитель нужен.
Что же, хоть им живой я нужен. А то Айрис кричит, Катарина угрожает, Карваль… Карваль сейчас дохленький лежит. От скуки я решил заняться чтением стихов, однако кроме пушкинского «Узника» ничего достойного в голову не шло. Усевшись на холодный пол, я оставил надежду вспомнить что-нибудь еще. Грусть и тоска захлестнули меня полностью и отчего-то вспомнился погибший в такой же, подвальной камере, Эстебан.
Неужели и меня пристрелят как собаку? Но я ведь ничего плохого, если рассудить, королеве не сделал. Хотя, кому я вру. Бросил рожающую Катарину на произвол судьбы, но что мне еще оставалось? Действительно — ничего.
Ничего лучше, кроме как затянуть песню, я не придумал. Все равно, нужно чем-то скрасить затянувшийся досуг. Здесь — не Багерлее, чтобы Робер смотрел укоризненно и печально. Что хочется, Сергеев, то и делай.
Я вчера целый день над врагом издевался,
Целый день под стеной их твердыни ходил.
Целый день я им пел и нахально стебался,
А сегодня во вражеский плен угодил.
И сижу за решеткой в темнице сырой,
Как вскормленный в неволе орел молодой.
Гербовый зверь Колиньяров не только наступил мне лапищей на ухо, но и как следует на нем потоптался, поэтому можно «порадовать» охраняющих меня солдат. Они сидели где-то недалеко от запертой двери, потому что отдаленно доносился их грубоватый смех.
Ох, за что ж вы цепями в стене прикрутили —
Я же только глаза вам пытался открыть.
Оборвали все струны и морду набили.
Ну и пусть — все равно вам меня не сломить.
Ну и пусть — у меня запасных струн комплект,
Вот сейчас натяну и устрою концерт.
— Окделл, уймись! — донеслось до меня сверху. — Нам и без твоих песен проблем хватает!
Что же, это прекрасный повод продолжить. Сесть, привалившись к холодной стене, опустить на согнутые колени связанные руки и напевать погромче.
Трепещите враги: я уже начинаю,
Буду песни орать я всю ночь напролет.
Краем глаза чего-то не то замечаю…
Отойди от меня с этим кляпом, урод!!!
Рот заткнули, но я все равно не смолчу,
Песню я вам назло до конца домычу.
В этот раз мне ничего не сказали, только кто-то из них, топая, пошел наверх. Чувствую, я сейчас славно огребу за «урода», однако нет, чесночники, несмотря на то, что я им ездил по ушам, вели себя вполне мирно. Один даже принес мне вполне приличную еду и вино, хотя я ожидал, что бросят миску чесночной похлебки с куском хлеба и кувшин воды.
— Ешь, Окделл, — сурово сказал южанин, опуская на пол поднос. — И молчи. Пожалуйста.
Ну что же, они сами попросили… К тому же, постебался и хватит, злить своих тюремщиков мне сейчас ни к чему. Поев и опустившись на принесенный кем-то тюфяк, я принялся размышлять о сущности бытия, потому что больше, по сути, и не о чем.