Глава 22
14 апреля 2019 г., 20:00
– Свобода… – Нуреев, отвернувшись к окну, задумчиво помешивает ложкой кофе. – А что для тебя свобода? – он резко оборачивается ко мне и пристально смотрит в глаза.
– Ну… – тяну я, пытаясь найти правильные слова. – Это, не боясь, говорить о том, что думаешь, ездить везде, куда пожелаешь, одеваться, как тебе хочется.
– Да, да, да! – кивает головой Рудольф и грустно улыбается. – Я тоже был молод, и мне казалось, что свобода – это думать, ездить и одеваться.
– Свобода – это быть самим собой, – вдруг выдаю я.
– Вот! – Нуреев поднимает вверх палец. – Именно это и есть абсолютная свобода. Но…поверь мне, дорогой мой Марк, нет ни одного места на земле, где бы ты был абсолютно свободен.
Я смотрю на него и вижу перед собой умудренного опытом старика. Глядя в его зеленые глаза, окруженные тонкими нитями морщин, я не решаюсь с ним спорить. Он делает большой глоток кофе и снова отвернувшись к окну, начинает говорить.
– В любой стране есть мораль, веками созданная культурой и религией, и твоя абсолютная свобода не впишется в нее.
Когда я попал в Кировский, то думал, что моя мечта о большой сцене и свободе сбылась. Я стал солистом одного из самых знаменитых театров в Союзе. Я звезда. Мне аплодировали самые высокие чины, но…через пару лет я понял, что я – раб. Раб театра, раб режима, раб страны Советов. Я почувствовал себя экзотической птицей в клетке из законов, морали и политики. И мне было тесно в этих, тонких на вид, но крепких прутьях. Я бился о них грудью, пытаясь доказать, что я не такой, как все. Но меня раз за разом наказывали, пытались исправить и поставить в ряды советской молодежи.
– Товарищ Нуреев! Ваше поведение отвратительно вызывающе, – говорил директор театра Константин Михайлович Сергеев на одном из собраний. – Создается впечатление, что вы ставите себя выше коллектива!
– А вы считаете, что я – солист Кировского театра, должен, как последний дворник, мести улицу метлой? – ухмылялся я.
– Весь театр вышел на коммунистический субботник! – возмущенно стучал кулаком по накрытому красной скатертью столу Сергеев. – И только вы проигнорировали данное мероприятие.
– Я работал, – сев на стул напротив членов правления театра, я демонстративно закинул ногу на ногу, – я пахал, как лошадь, у станка, пока весь театр махал вениками во дворе. И заметьте, от моих занятий для театра больше пользы, нежели от субботника.
– Да как вы смеете… – возмущенно взвизгнул комсорг театра Саничева, но ее перебил Константин Михайлович, слегка похлопав по плечу.
– Погодите, Зинаида, – и снова обратился ко мне. – Рудольф, вы совершенно оторваны от коллектива. Даже если не считать субботник…
– Как это не считать? – снова заверещала Саничева. – Участие в коммунистическом субботнике – долг каждого сознательного советского гражданина.
– Мой долг, как артиста Кировского театра – танцевать на сцене, – раздраженно возразил я.
– Погодите… Зинаида! Рудольф! – остановил нас Сергеев. – Так нельзя себя вести, Рудольф, – снова начал он свой монолог, – в вашу сторону слишком много нареканий от коллег. Взять хотя бы тот случай, два дня назад. Вы нагрубили Юрию Соловьеву и отказались поливать пол в зале. Заметьте, Юрий Соловьев тоже солист нашего театра, но он не гнушается такой работы.
– Почему тогда Соловьев у вас не танцует столько главных партий, сколько я? Может, он уделяет общественно-полезному труду больше времени, чем занятиям у станка? – ухмыльнулся я, глядя на покрасневшего, как рак, Соловьева.
Да… Я был несдержан и самовлюблен. Хотя… почему был? – Нуреев смеется и откусывает от пирожного большой кусок. – Я таким и остался. Только теперь я стал лучше разбираться в людях и жизни. А тогда… Тогда я думал только о славе и о свободе.
– Так вы решили сбежать еще тогда? – не выдерживаю я. Этот вопрос интересовал меня с самого начала интервью.
– Ты не поверишь, но я не думал бежать даже за час до своего побега, – он кладет пирожное на тарелку и вытирает испачканные шоколадной глазурью пальцы о салфетку. – Когда я узнал о гастролях, я сильно пожалел о своих выходках. Мне безумно хотелось увидеть Париж, но я прекрасно понимал, что мне туда дороги нет. Таких, как я, называли «неблагонадежными». Еще – «морально неустойчивыми». Я был несогласен с этими понятиями. Почему я неблагонадежен? Я очень надежен! На мне держится большая часть репертуара театра! Без меня гастроли будут серыми и скучными! И с морально неустойчивым я не согласен! В то время я оттачивал свое мастерство, репетируя до изнеможения. Я не участвовал в небольших попойках, которые устраивались в кулуарах театра. Даже в мелких любовных интрижках я не был замечен. Я работал! Работал над своим телом! Вот поэтому именно я и должен был ехать покорять Париж и Лондон.
Увидев списки артистов, утвержденные членами правления… Нет! Не так! Не увидев себя в списке артистов, едущих на гастроли, я был в бешенстве! Глупо… – Нуреев усмехается. – Я знал, что меня там не будет, но все равно этот факт меня просто взбесил, – он комкает салфетку и кидает ее на стол. – Я метался по раздевалке, круша ногами и руками все, что попадалось мне на пути. Стулья, дверцы шкафов, одежду. Я выл от отчаянья и бессилия.
– Рудик, прекрати истерику, – проорал мне в ухо Соловьев, когда двое танцоров кордебалета скрутили мне руки. – Ты сам виноват в случившемся. Иди к Сергееву. Проси прощения!
– Не буду! – мое лицо кривится в болезненной гримасе. Мне было тяжело дышать. Я просто задыхался своей злобой! – Пусть катятся к черту все!
– Дурак, – Соловьев коротко хлестнул меня по щеке. – Сергеев прекрасно понимает, что гвоздь выступлений – это не я, и даже не он. Иди к нему! Слышишь меня?
Эти слова подействовали сильнее пощечины. Я сразу успокоился и словно протрезвел. А ведь правда! Сергеев не дурак. Престиж театра для него – превыше всего. Юрка Соловьев высказал сейчас не свою точку зрения. Он озвучил мнение всего театра. Мне нужно всего на каких-то несколько дней стать покладистым. Нужно извиниться перед Сергеевым и даже перед Соловьевым и тогда…
Но мне не пришлось ломать себя. Через пару дней на доске висели новые списки. И в них я увидел фамилию «Нуреев». Возможно, это была заслуга не только Сергеева. Кто-то из правительства мог настоять на моей кандидатуре. Но мне было плевать на благодетеля, кем бы он ни был.
В назначенный день я влетел в здание аэропорта. При мне была спортивная сумка через плечо и старый потрепанный чемодан.
– Нуреев, вы как всегда в своем репертуаре! – скривился наш сопровождающий, протягивая мне загранпаспорт.
– Вот знаешь, что меня всегда удивляло в этих людях? – Рудольф быстро отходит от воспоминаний и его мутный задумчивый взгляд становится живым.
– Нет, – я пожимаю плечами, – к счастью, я не сталкивался с людьми из КГБ.
– Ты ошибаешься, – смеется Нуреев, – ты с ними сталкивался. Просто не замечал. Это удивительные люди. Почти инопланетяне. От остальных их отличает незаметность. Вот попробуй. Закрой глаза и представь мое лицо.
Я послушно зажмуриваюсь, и передо мной возникает лицо Нуреева. Он молод. У него роскошная русая шевелюра. Он улыбается своей открытой широкой улыбкой, которая покрывает его лицо глубокими складками и морщинками. Именно таким я всегда буду помнить Рудольфа.
– Ну, как успехи? Ты меня видишь? – слышу я вопрос.
– Вижу, – киваю я.
– А вот лицо человека из КГБ ты так не вспомнишь и не представишь, даже если будешь общаться с ним тесно целый месяц, – делает заключение Нуреев и, подняв руку вверх, щелкает пальцами. – Красавица! Счет, пожалуйста! – негромко выкрикивает он, и к нам подходит официантка.
– Так что было дальше? – задаю я вопрос. Конечно, я прекрасно знаю, чем кончилось то турне, но я хочу услышать все из первых уст.
– А дальше был Париж! – он легко подскакивает со стула, слегка приобнимет молодую официантку и лучезарно улыбнувшись ей, делает несколько движений вальса, тихо напевая себе под нос:
– Padam...padam...padam...
Il arrive en courant derrière moi
Padam...padam...padam...
Il me fait le coup du souviens-toi
Padam...padam...padam...
C'est un air qui me montre du doigt
Et je traîne après moi comme une drôle d'erreur
Cet air qui sait tout par cœur.