Hunger — Ross Copperman
Красные руки, отчаянно цепляющиеся за ворот чужого мягкого пальто, покалывает на кончиках пальцев с потоком нежданного холодного ветра. Пушистые чёрные ресницы трепещут волнительной дрожью, щекоча смуглую кожу тэхёнова лица, и Чонгук не знает, как сказать себе нет. Не хочет, со спёртым дыханием проваливаясь в бездну безграничного чужого тепла, почти теряет рассудок, окутанный доселе незнакомой желанной нежностью. Настолько желанной, что устоять не в силах. Кажется, осыпется густым тёмным пеплом на кипенном покрывале под увесистыми ботинками, если сейчас отдалится, в холод зимний вновь попадая. Потому что сейчас его совсем не чувствует, горячим дыханием обожжённый, и от губ сладких никак оторваться не может. В один момент ему кажется, что земля под ногами, снегом усыпанная, плавится от того, что сам он пламенем неконтролируемым объят. Жжётся. Всё жжётся. Губы, пальцы, щёки жгутся и в груди что-то тоже необратимо сжигается, растапливая чёрное и мрачное. Замороженное. Он не отдаёт отчёт своим действиям, когда без толики сомнения жмётся ближе, теснее, руками крепче сжимая чужую ткань, и выдыхает судорожно, когда длинная ладонь соскальзывает с густоволосой макушки и на талии его со второй встречается, к чужому телу так сильно прижимая и в замок цепкий соединяясь. Это кажется невообразимым. Чем-то за гранью привычного, и вместе с тем таким запредельно вожделенным, что всё, о чём стоило бы подумать, сшибает разом, унося всю разумность вкупе с железными предостережениями куда-то далеко, откуда достать невозможно. Никогда не пустующая голова, набитая пчелиным роем нескончаемых потоков мыслей, абсолютно чиста, словно и не дано ему думать. Словно он сошедший с ума в этом тягучем наслаждении. Безумец, если рассуждать, потому что страхам своим стеклянным кислород перекрыл совсем не тем, чем нужно. Именно тем, чего искренне желал и боялся. Но по-другому не может никак, за то самое сокровенное цепляясь, как будто боится, что рухнет, если оступится. Полетел бы уже давно, затянутый в чёрную тлеющую пустоту, если бы не руки эти крепкие, отпускать безвольное тело ни в коем случае не намеренные, если бы не глаза эти, как ночь страшная, тёмные, но добрые, с ясным днём не сравнимые, если бы не запах этот в своём роде единственный, одурманивающий, если бы не губы эти, все сладости мира заменить способные. Он ошибся. Земля тверда, как гранит несравненный. Это он плавится, поглощённый собственным жаром. Или это чужие языки пламени, его съедающие — реальности коснуться не представляется возможным. Только ладони тёплые выше поднять, чужую кожу румяную под ними ощущая. И эти ощущения ни одними словами описать не сможет, ни на одном холсте изобразить кистями пушистыми. И даже камера, он знает, бурю, что в нём вихрем кружится, не передаст. Лишь чувствует, как под рёбрами нестерпимо стучит, отдаётся глухими ударами в ушах, когда на губах своих улыбку чужую ловит. Позволяет всё беспрекословно, свой первый поцелуй вот так спонтанно отдавая. И задыхается, сам отчего не зная — то ли воздуха не хватает катастрофически, то ли голова кружится от чувств его переполняемых. Но отстраняется в мгновенье, льющуюся по телу негу безжалостно прерывая, когда в голову наконец ударяет что-то колкое и тяжёлое, разумом именуемое. Тэхён цепляется пальцами за плечи, нехотя открывая затуманенные глаза. Медленно мучительно, потому что отрываться вовсе не хочется. Чонгуку не хочется, но набатом бьёт одно единственное — надо. Почему и зачем, да чёрт его знает. Вот только смотреть в чужие раскосые до одури красивые глаза теперь невозможно почти. Темнотой своей заволакивают, манят, а в животе перевернуть всё заставляют от небывалого, сроду незнакомого волнения. Чонгук не знает, куда несут его ноги, только то, что от Тэхёна подальше, потому что необходимо. Без оглядки, в заснеженные заросли, высокими голыми деревьями встречающими. Без оглядки, чужого голоса с неожиданности охрипшего не слушая. Без оглядки, себя самого здесь теряя. И останавливаться нельзя, он знает. Только останавливается, далеко уйти не сумев. Ноги почти онемели, а тело двигаться больше не смеет, к спине прижатое тело ощущая. Дыхание в шею такое же спёртое, тяжёлое. Давящее. Чонгук чувствует его, как своё собственное, и теряется, застыв статуей. — Прошу, не беги от меня, — сипло со всхлипом испаряется в толстом пуховом воротнике. Растворяется, до чужих покрасневших ушей долетая звонко и чётко. Чонгук не дышит, вздох лишний сделать не в силах. — Я больше не хочу терять тебя, — тэхёновы руки сильнее на шее сжимаются. Он тоже боится. — Никогда не хочу. Чонгук на мгновение забывает, что дышать людям вообще-то жизненно необходимо. Да и плевать на воздух, когда спасением одни только губы чужие служат и глаза, в которых две души сплетённые плещутся. Он своё сердце слышит, как никогда сейчас. Оно кричит, почти разрывает изнутри. Себя и Чонгука вместе с ним. Потому что оно тоже чужое отпускать не намерено. Не хочет. Больше никогда не хочет. Он, окольцованный чужими руками, разворачивается и, не давая пухлым губам волю нового словесного потока, впивается в них уверенно, без слов на всё отвечая. Кажется, вот так и теряют над собой контроль. Именно тогда, когда на собственноручно выстроенные предостережения и запреты становится абсолютно плевать, а желание затмевает голос разума. Хочется только целовать, целовать и целовать. Цепляться, как за самое последнее, как за самое тёплое в этом холодном мире. Правильно ли? Он обязательно подумает об этом, как делал всегда. Перевернёт всю свою голову, каждую мысль по полочкам разложит, верное от ошибочного кропотливо отделяя. Только потом, сейчас совсем не до этого. Сейчас лишь Тэхён и ничего другого. Только ближе и ничего более. Тэхён противиться не может, потому что сгорает тоже, как тысячи солнц разом.* Так необычно, как прежде не бывало. Словно всё, что было значимо в эту минуту, обесценилось, словно окрашенный во всевозможные цвета мир в одночасье посерел, смыв яркий свет. И свет этот в одном лишь теле к нему прижатом. Один взгляд — и я не могу перевести дух, ты знаешь? Он хочет увидеть всё. Каждую трещину внутри, каждую разбитую часть в искалеченном сердце. — Ты же понимаешь, Чонгук, — на горячих губах оседает тяжёлым выдохом, — я вижу, — ладонь на чужой груди, которую сердце пробить желает. — Всё в нём вижу, — лоб к чужому лбу. Он не может. Он плавится, глаза вниз опуская, прикрывает ресницами чёрными так, чтобы не совсем. Чтобы не дотла. — Всё теперь вижу. Видит. Чонгук очевидного больше не отрицает. Потому что глупо. Ведь в нём всё то, чего он сам не видел, разглядели. Нашли, когда сам потерял. Услышали, когда, рот зажимая, молчал. И кто он теперь? Тот ли, что под замком себя держал? Разве научился держать? Раскрылся, напротив, словно цветок весенний. Зимой холодной только. Не жалеет совсем. К чему она, эта жалость гнусная? — Мне холодно, — в чужие губы шёпотом, и кожа под пальцами бархатная. Нужна ли жалость? — Снеговик, — такое же тёплое в ответ. Тэхён носом своим по чонгукову ведёт, в улыбке мягкой расплываясь. В искренней. В счастливой. — Согреешь? — вопрос, ответа не требующий. Он всё знает, потому что так всегда было. И Тэхён без раздумий накрывает губами чужие, со страстью припадая в новом поцелуе. Слов, чтобы понятнее, не надо. Солнца, чтобы теплее, тоже.***
Почти перед самой квартирой в голову начинают закрадываться не самого приятного рода мысли. О чём речь? Чонгуку не свойственно не сомневаться в людях. Слишком мнительный. И это, надо сказать, отстойное качество. Руки слегка потряхивают. Раздражает неимоверно. Никакого страха нет. Чего бояться? Людей, что заменили братьев? Нет, точно не их. Они примут, так сказал Тэхён. Он не может не верить ему. Но волнение, та ещё гадина, всё не даёт продохнуть. Почти стискивает, заставляя судорожно хватать воздух, а ладонь во власти чужой тёплой леденеть. Он точно не боится, нет. Но заходить в квартиру всё равно не хочется. И, господи, хоть бы Тэхён ещё дольше покопался с заедающим в замочной скважине железным ключом. Не в этот раз. Ручка тяжёлой входной двери поддаётся. Тепло уютной квартиры, пропитанной запахом приготовленного братьями ужина, окутывает сразу же, как только старший за руку тянет Чона за собой, характерным хлопком оповещая друзей о прибытии. Чонгук не без нервозности, которую скрывать в своих скованных и немного резких движениях ещё не научился, отходит от Кима, вешая пуховик на крючок в шкафу. Чимин с Джином не заставляют себя ждать, появляясь в проёме коридора. Старший стоит с кухонной рукавицей в ладонях, бегло оглядывая пришедших и ухмыляясь. — Ну как, нагулялись, пройдохи? — Джин поднимает густые брови и тянет губы в улыбке, точно, как мать, отчитывающая своих детей. — На улице собачий холод. — Стол уже накрыт, дорогие, — гостеприимно тянет Чимин, ловя недоумённый взгляд Тэхёна. Это их сейчас в свою же квартиру приглашают? — Я жрать хочу, вы бы знали как, — сбросив маску напускной и чересчур переигранной вежливости, тише добавляет он. Русоволосый фыркает, узнавая лучшего друга. — Вы не ели без нас? — спрашивает Тэхён, адресуя вопрос старшему. — Конечно, нет, мать вашу, — повышает голос Пак, вклиниваясь. — Я запретил ему притрагиваться к тарелкам до вашего прихода, — прыскает Джин, пожимая плечами. — Мойте руки, — указывая взглядом на ванную, он вместе с Чимином уходит на кухню. Тэхён переживаниям волю не даёт. Его, кажется, вообще ничего сейчас не беспокоит. Он уверенно отправляется, как и было сказано, мыть руки и вообще не выглядит так, как сейчас выглядит Чонгук. Его брови не нахмурены от тяжёлых мыслительных процессов, и он точно не думает о возможных плохих последствиях предстоящего разговора. Он уверен в своём лучшем друге, который всегда напоминает, что поддержит любое его решение, а уж в Джине и сомневаться не стоит. Что-то всё-таки есть такое в нём в эти минуты, другое, Чонгук улавливает это за маской совершенного спокойствия и беззаботности. Он тоже волнуется. Не может ведь не. Но это волнение отличается от чонгукова, в какой-то степени лёгкое. А объяснение этому до покалывания в кончиках пальцев приятное — ему предстоит поделиться с родными людьми тем, от чего раньше душа была сокрыта: первыми нежными чувствами, так внезапно расцветшими в молодом сердце. Тэхён крутит кран, сразу подставляя руки под тёплую струю воды, и хватает мыло, следом передавая его ожидающему своей очереди Чонгуку. Он краем глаза замечает чужую закушенную губу, по-доброму усмехаясь. Оставив домывать своё младшему, он резко взмахивает ладонями почти перед самым его лицом, разбрызгивая капли по молочной коже. Чонгук, такого не ожидавший, хмурится, но, заметив мягкую прямоугольную улыбку, расслабляет напряжённые плечи и тоже улыбается, опуская глаза на всё ещё включенный кран. Вытерев руки махровым полотенцем, русоволосый под чонгуков тяжёлый выдох быстро хватает его руки в свои, заставляя поднять на себя задумчивый взгляд. Брюнет, собиравшийся толкнуть деревянную дверь, застывает, встречаясь глазами с улыбающимися чужими, добрыми и до безобразия красивыми. Тэхёну порой и говорить ничего не надо, чтобы вселить хотя бы какие-то крупицы уверенности и изъять доли волнения, затаившегося в покарёженной душе. Он без слов умеет. Вот так, глазами в чужие до самой глубины, чтобы полностью зачерпнуть, руками от воды сейчас холодные крепко сжать. Не согревшиеся. Но согревает, своё тепло в ладони передавая. Льющееся, нежное. Так, чтобы изнутри тоже согревало, чтобы успокаивало. Чонгук понимает, также без слов головой махнув и пальцы тэхёновы в ответ разок сжимая. К чему тревоги? Это пустое. Он знает, что сильнее этого. Волноваться так или иначе в жизни приходится всем. В независимости от того, есть ли повод для этих самых ростков переживания. Человек никогда не контролировал это. Оттого он и человек, наверное? Людские чувства и ощущения никуда не денешь, не убежишь от них, играя в прятки. Как не глянь, а в конечном итоге убеждаешься лишь в том, что убегал, сшибая всё на своём пути, от самого себя. А загвоздка-то в чём: всё равно не убежал. А оно надо было? Чонгук бегал не раз. Спотыкался, летел куда-то, глядя всё время под ноги, а видел под ними только грязь — скомканную, скользкую, из раза в раз марая ступни. Чувствовал так, словно голые пятки в ней пачкает, и отмыть никак не получалось. Казалось, что и мысли тоже в этом перепачканы были. Просохнуть им, чтобы отряхнуться, не представлялось возможным. Бежал дальше, а убежать не удавалось. Понял, что бессмысленно, только когда за шиворот потянули, остановиться наконец заставляя и задуматься над тем, что в беготню играть глупо. От себя убегать глупо. От проблем своих глупых, казалось бы, от страхов и сомнений, всё время голову разъедающих до такой степени, что удариться о стену хочется, чтобы не кипело, не жужжало всё время на подкорке без остановки работающего сознания. Его ведь тоже не отключишь, оно само всё понимает. Ты только его слушать не хочешь порой, а когда наконец начинаешь, радуясь своей маленькой победе над самим же собой, сталкиваешься с другой помехой. Сердце? Оно, как оказалось, куда больше чувствует. Смешно-то как. Банально до безумия, так в книжках с обязательно счастливым концом пишут или в фильмах для подрастающего поколения, чьё сердце, ещё совсем не окрепшее, юное, верит всему, чему хочет верить. И не слушается никак. С разумом вечную борьбу ведёт. Только знаете что? Оно никогда вообще-то не слушается. Оно само по себе, ни с чем не в ладах. Шепчет лишь то, что ощущает. А ощущает всегда верное. Но ты ему верить не хочешь. А было бы легче, если бы верил? Кто знает. Ты не ребёнок уже, чтобы наивности дыханием обдавало. Всему в свои девятнадцать или пусть будет двадцать ты уже не внимаешь. Чонгук и сам не понял, как слушать его постепенно всё же начал. Как замедлился, отдышавшись, и смотреть стал уже не под ноги, а вперёд. Ввысь, в которой горят бесконечные звёзды, освещающие непроходимую мглу, в чужие тёмные омуты, которые эти самые звёзды дарят. Не так страшно, когда не один, оказывается. Всем ли везёт вот так? Все ли спасение своё в один паршивый день находят? Чонгуку хочется верить, что да. Потому что такие потерянные, как он — он точно это знает, не раз ведь видел — есть, а так быть не должно. Разве мир должен быть таким жестоким? Разве не должно быть в нём что-то светлое, что-то, что дарит надежду? Кто-то, быть может. Путеводная звезда, не иначе — так его сердце Тэхёна именует. Он садится за стол, чувствуя себя увереннее, когда русоволосый подходит совсем близко и становится за спиной его, лицом к братьям поворачиваясь и руки на чонгуковых плечах складывая. Чонгук ему верит. И в кои-то веки самому себе. Пора перестать смотреть под ноги? Пора наконец увидеть звёзды. Он грузно выдыхает, поднимая правую ладонь к плечу и переплетая свои пальцы с чужими длинными, почти не страшась реакции хёнов. Поднимает взгляд выше, к лицам, что напротив брови хмурят в непонимании и улыбаются слегка совсем, будто догадываясь. Но молчат, тишину первыми не нарушая, давая первое слово им — тем, кто друзья лучшие, братья такие же, как и друг другу; тем, кого любят безмерно и чьё мнение дорого, как своё собственное. А потому доверие внушают теплотой в карих глазах. — Чимин, — Тэхён нервничает, заметно сжимая чужие пальцы. Чонгук понимает, что и в его непоколебимом спокойствии бушуют волны. Они не унесут его, он не позволит. — Ты сказал мне однажды, что я должен влюбиться для того, чтобы быть счастливым, — Чонгук понимает и то, что сейчас сам захлебнётся, кажется, потому что таких слов от хёна сейчас он никак не ждал. Они стреляют в каждую клеточку нервного тела, так сильно прожигая последнюю корочку льда в пылающем сердце. Смысл их ясен, как самое что ни на есть очевидное. — И я ответил тогда, что уже счастлив, но упустил тот факт, что ты всегда смотрел не в мои глаза, — грузный выдох, — а в моё сердце. Пам. Бам. Бабах! Где-то точно только что произошёл взрыв. Слова могут служить пулями? Если так, то они точно ранили хрупкую душонку одного незаменимого друга. — Я хочу быть счастливым, — Тэхён крепче сжимает чужую холодную ладонь. — Мы хотим, — добивает. Возможно, Чимину нужна была запасная упаковка нервов, чтобы заменить потрёпанные и совершенно непригодные для того, чтобы не глядеть стеклянными глазами перед собой. Возможно, Джину просто надо было сразу достать заготовленную бутылку шампанского, потому что чувствовал — есть причина. Возможно, они все здесь полнейшие придурки, ведь… — Сколько же мы, блять, этого ждали! — громко, протяжно и абсолютно счастливо. Чимин уверен, в его огненных выкрашенных вихрах появилась одна маленькая блёклая полосочка. Быть может, не одна вовсе… — Все его книги — сжечь, — твёрдо выносит вердикт самый старший, кажется, тоже смаргивая влагу. — Какого чёрта он доводит нас своими заумными речами? Что ты вообще делаешь на переводоведении, когда твоя прямая дорога в грёбаный театр? Он положил бы там всех, я уверяю… Чонгук совершенно случайно позволяет себе растянуть губы, когда Чимин, не переставая рыдать и смеяться, нервно и с воем кое-как выговаривает: «Люблю вас, придурки» и «Счастливы за вас, до безумного». На фоне чужих рыданий он чувствует, как Тэхён облегчённо целует куда-то в макушку, покрывая всё тело мурашками и тёплой греющей негой. А потом Джин подскакивает с места, несясь к настенному шкафу, крича что-то о том, что нужны бокалы. На столе откуда-то взялись пару бутылок шампанского, пробки от которого, благодаря способностями Пака, полетели куда-то в стену — честное слово, Тэхён подумал, они проделают в ней дыру, — и уже так хорошо, как никогда прежде. Так, что понимаешь: ты, наконец, дома. Тебя, наконец, понимают. — Вы знали? — негромким вопросом воцаряется на кухне, пока Тэхён помогает Чимину разлить пенистое шампанское по стеклянным бокалам, а старший Ким раскладывает по тарелкам запечённую картошку с мясом. Джин изумлённо заламывает брови, тихонько хмыкая. — Конечно, знали, — подтверждает Пак, поглядывая то на Тэхёна, то на Чонгука, и подмигивая обоим так, словно словил нервный тик. — Вы, товарищи, — Джин вертит вилкой из стороны в сторону, указывая на парней, — партизаны хреновые. Ваши взгляды, которыми вы друг друга постоянно прожигаете, не прочесть было очень сложно. — Да мне ещё в первую вашу встречу всё ясно стало, — мотает головой рыжеволосый. — Стал бы Тэхён так за кем-то носиться. Как курица наседка, ей-богу, — названный в ответ на услышанное усмехается коротко, мельком глянув на причину его обсуждений. — Так, как о Чонгуке, ты никогда ни о ком не заботился. Представь, Джин, даже обо мне, — возмущению нет предела! Чимин даже взмахивает руками, жестикуляцией показывая всё своё переигранное недовольство. Мол, как это так, ты мне друг вообще или кто, паршивец? — Посмотри на него, — цепляется за тонсена Джин, указательным пальцем наводя на лицо брюнета. — Ты что, покраснел, Чонгук-а? А Чонгук, конечно же, нет. Нисколько. Слегка щёки, немного уши. Это ведь не считается? Будем считать, что нет. — Ладно, хватит вгонять его в краску, дай поесть ребёнку, — возмущается на брата Чимин, прекращая чужие страдания. "Ребёнку"-то вообще-то и правда есть хочется. Он только сейчас это понял, когда в животе с упавшим камнем тревожности, давящим на все, как казалось, органы, желудок дал о себе знать, мол: «А ты в курсе, что я тоже существую? Нет? Так вот прочувствуй». На проявившем себя голоде сказались многие факторы: хорошая прогулка на свежем морозном воздухе где-то в самой заднице огромного Сеула, золотыми руками братьев-поваров накрытый стол, манящий наконец взять палочки в руки тот факт, что днём плохо поел, на что Тэхён зарёкся следить о состоянии чонгукова питания, хотя и без того следит за этим так, как, кажется, даже за самим собой не, и… сам Тэхён в общем-то. От него скручивает сильнее не щадящего живот голода. От него крутит всё: голову, живот, в котором из раза в раз что-то ухает, взлетая с невероятной скоростью к самой груди, как только глаза сталкиваются с чужими, такими до одури красивыми. В них не насмотришься. В них смотреть страшно, потому что мир под ногами в такие моменты рушится, расходясь трещинами по проросшей почве, на которой так неожиданно возросли благоухающие цветы, и вновь сходится, пуская по телу мурашки от внезапности происходящего. И даже сейчас, глядя на него, сидящего рядом за столом, успокоившегося и расслабившегося, внутри всё в который раз сворачивается комком, заставляя задерживать дыхание, смущаться и улыбаться в ответ на счастливую прямоугольную улыбку, так нежно украсившую розовые пухлые губы. — Мне бы хотелось узнать подробности, детищи, — Джин, насколько Чимину кажется и видится, судя по закатанным глазам лучшего друга и тяжёлому вздоху самого младшего из них, вовсе не желает успокаиваться и закрывать тему. Мы, конечно же, не учтём тот интересный факт, что в университете его посчитали чуть ли не самым тактичным молодым человеком. Мы об этом ведь никому не скажем, так? — Вы хоть целовались? — Слушай, я чувствую, ты сведёшь с ума здесь сегодня всех и каждого, — вновь влезает Чимин, держа крах с жалкими попытками вразумить старшего Кима. Это нисколько не про Сокджина. — Вы уже всё, сведённые. Так?.. — Что — так? — отнекивается Чонгук, прищурено улыбаясь и хватая в руку деревянные палочки. — Все скоро помрут за этим столом от голода, а ты никому не даёшь испробовать и куска от этой запечённой курицы своей болтовнёй, Джин-хён, — с выраженной интонацией передразнивает он. Не то чтобы у Кима слегка отвисла челюсть, но Чонгук, не сдержавший громкое фырканье под прорывающийся откровенный ржач Чимина, равнодушным не оставил никого. Просто представьте: тот самый "ребёнок", которого Джин из раза в раз хвалит и ставит в пример всем, кому можно и нельзя, наглым образом затыкает ему рот и лыбится так довольно, растягивая губы до уже совсем не красных ушей. Кто-то, видимо, отлично вошёл в колею, почувствовав себя в своей тарелке. Но так и должно быть, признаемся честно. И посмеёмся тоже над одним и тем же Ким Сокджином, который и сам не выдерживает до слёз в глазах и раскрасневшихся от хохота щёк. Так и должно быть, давайте признаемся.***
— Ушли? — Чонгук с полотенцем на мокрых вымытых волосах сидит на расправленном диване, скрестив ноги. День был слегка выматывающим, даже нервозным. Джин с Чимином, весёлые и подвыпившие, донесли парню громкое: «До завтра, Чонгук-и» уже в ванную, куда тот, не выдержав, под шумок смылся в душ. Обласканный тёплой водой, он чувствует себя гораздо лучше и более расслабленно. В квартире тепло. Тэхён включил отопление, когда у лучшего друга ещё за столом замёрзли ноги. Чонгуку же на подушку были положены вязаные носки. Ночь сегодня холодная, жестокая. Нещадно бьёт по окнам завывающим ветром. А ведь зима ещё только вступает в свои права. Братьям надо обязательно набрать по их возвращении домой. — Они такие шумные, — устало улыбается Ким, подходя к сидящему на белой простыне парню. — Особенно, когда выпьют, — замечает брюнет, взъерошивая мокрые тёмные пряди. Тэхён усаживается за чужой спиной, забирая из рук махровое полотенце, и сам тянется с ним к густой шевелюре, проходясь по макушке. — Наша новость свела их с ума, — говорит русоволосый, пропустив каштановые пряди меж пальцами. Чонгуку, будучи всё ещё не привыкшим и самому не до конца осознавшим суть сложившейся ситуации, теплота, прилившая к щекам, не нравится. Легко звучащие с чужого рта такие простые слова заставляют улыбаться глупо от бьющего набатом «наша». Новость наша. — То, что ты сказал за столом о вашем разговоре с Чимином, — начинает брюнет, поворачиваясь к старшему лицом. — Он правда сказал тебе это? Тэхён чутка подвисает, задерживая руку с полотенцем на чонгуковой голове. — О том, что счастье в любви? Чонгук кивком соглашается. — Да, он говорил мне это, — подтверждает. — И я понял, что он имел в виду на самом деле. Слишком долго мы знаем друг друга. Слишком долго знаем друг о друге всё. — Ты всерьёз чувствуешь ко мне это? — Ты такой мнительный, знаешь об этом? Мнительный. До ужаса. Конечно, знает. Отключать это мы, к сожалению, ещё не научились. — Я знаю, но… — Я влюблён в тебя. Чонгук перестаёт дышать. — Я влюблён в тебя так, что у меня все органы переворачивает, когда вижу тебя. Просто от того, что вижу, — у брюнета переворачивается всё также от того, что чужие слова бархатом не только в сердце врезаются. Он эти самые слова в глазах напротив читает и беспрекословно верит. Потому что они не врут, понимаете? Глаза никогда у Тэхёна лгать не могут. Они выдают его всегда прежде, чем он рот открыть успевает. Это иногда и не требуется вовсе. — Я не представлял даже, что почувствую это когда-нибудь. Люди так жестоки к своим чувствам, ты знаешь, Чонгук-а? — риторический вопрос, на который не требуется ответа. Ведь он знает. Он, как никто другой, имеет об этом представление. Люди жестоки. Друг к другу, к самим себе. Но в чём беда? В самой жестокости? Отчасти. Беда в непонимании. В том, что у каждого свои границы разумного и правильного. Не отличить чёрное от белого ещё не есть проблема. Проблема в том, чтобы не попытаться разобраться в этом. Бросить попытки на понимание и двигаться в обратную сторону. Регресс тоже эволюция? Миру это понятие нравится. Облегчение, что не всему, ведь он слишком огромен. — Но сейчас я смотрю на тебя и понимаю одну простую истину. Чонгук вопросительно изгибает бровь. Тэхён своей прямолинейностью и простотой выложенных, как на блюдце, чувств когда-нибудь точно сведёт с ума. Выдержать это не так-то просто. — Мне хочется зацеловать тебя до смерти, — серьёзно и твёрдо звучит в ответ, заставляя парня шумно выдохнуть. А потом со всем желанием и немым ответом податься вперёд, чтобы обхватить холодными ладонями медовую шею и прикрыть глаза с дрожащими на веках ресницами, как только губы коснутся чужих пухлых и невероятно тёплых. До такой степени, что всё внутри согревают. Плавят так, что подогрев пола кажется абсолютно ничем в сравнении с этим. Тэхён не теряется с ответом, умещая ладонь на молочной щеке, а вторую на затылок кладя, ещё ближе к себе притягивая. Губами обхватывает чонгукову нижнюю и углубляет поцелуй, голову чуть набок склонив. Ему это так безумно нравится. Ещё какое-то время назад было страшно. Страшно сказать, страшно приблизиться. Хотя, что, они дети малые? Обоим всё видно было и без слов понятно. Тэхён думал часто о том, что, наверное, так просто нельзя? И дело вообще не в долбанных стереотипах и консерватизме, яро приписывающему всем и всему какие-то нормы и правила. Границы дозволенного, этические рамки. Вообще не в том. О принятии себя, как парня, которому нравятся парни речи вообще не шло и мыслей в забитой голове не было. Суть как раз в том, что Тэхён в себе никогда симпатии к кому-либо не наблюдал. Будь то кто угодно, её попросту не было. В плане, девчонка двенадцати лет в свои одиннадцать, заставляющая вздыхать и рвать "букеты" с клумб, наверное, что-то и значит, но всё же совсем не то. Казалось, что со взрослением и осознанием, насколько гнилым может быть мир вокруг тебя, смотреть не захочешь ни на что и ни на кого. Тэхён в свои семь не понимал, что родители бросать своих детей могут просто потому, что так устроен мир. Это возможно. В свои уже двадцать, будучи студентом, начал понимать, что семья далеко не предел, а люди, в большинстве своём, друг на друга плюют, не считая чем-то важным чужие израненные души. Всё это слишком мерзко, чтобы пытаться увидеть в ком-то что-то светлое, но он по-прежнему видел. В мире, в том, что вокруг, в слякоти и сырой погоде, в прохладе открытых окон и новом красивом картонном стаканчике из-под кофе в найденной на окраине города кофейне. Он находил всё то, что люди зовут уродливым, прекрасным, поражая лучшего друга каждый раз. Но разглядеть в ком-то, кроме Чимина, редчайший огонёк было чем-то немыслимым. Обрести Чонгука стало небесной манной, ведь он увидел в нём… самого себя? И сейчас, когда он жмётся теснее, тяжело дыша в приоткрытые губы и касаясь его носа своим, не открывая глаз, Тэхён уверен в том, что не ошибся. Как и в том, что чужие руки без его мёрзнуть теперь не будут. А ноги всё ещё босы, и это дело следует исправить. Он вновь мягко прижимается к губам младшего своими, легко толкая того в грудь и заставляя лечь, не прерывая той нежности момента, заполнившего сегодняшний вечер. Подтягивает их обоих чуть выше, к подушке, и, отстраняясь, берёт в руки вязанные носки сбоку. Чонгук не может сдержать улыбку на розовых зацелованных губах, когда русоволосый натягивает их на замёрзшие пятки. А Тэхён улыбается тоже, мельком глянув на младшего и потянув края тёплого одеяла вверх, накрывает обоих и укладывается рядом, на одну небольшую подушку, обнимая поперёк живота. Брюнет чуть сползает вниз, поворачиваясь боком к любимому лицу, и высовывает руку, обнимая в ответ. Тёплый свет прикроватной лампы гаснет на фоне чёрной морозной ночи. Холод, сгущённый над городом, сковать теперь прав не имеет. Руки в тепле, ноги в тепле и сердце, как ни странно, тоже.