На подобравшем меня корабле говорили, будто все гламфеллен, уплывшие с Земли, становятся или шлюхами, или преступниками. «Ну и кем будешь, а, пидрила?» — спрашивали с горловым ржанием. Когда предложили начать подрабатывать прямо сейчас — я не стал уточнять, кем же именно, и впервые направил на разумного свои силы в полную мощь, и впервые во зло. Стыдно сказать, просто испугался, когда здоровяк аумауа колено мне меж ног поставил и осклабился. И страх свой я перевел весь, без остатка, в него, и смотрел, как он корчится.
— Баццо, сайфер! — пронеслось перешептыванием по кораблю и стало клеймом. Больше меня никто не тревожил, ни задиры, ни те, с кем сдружиться успел, только делали вид, что не существует меня, стоило попытаться заговорить.
Высадили меня в Селоне, вопреки договору и обещанию моей маме довезти до Асонго к давним ее знакомцам. Капитан Ралик, с которым торгуем, сколько себя помню, с опаской кинул:
— Не серчай, сам понимаешь...
Даже по плечу не похлопал, как делал всегда, удачи не пожелал, встретить новый рассвет — тоже. Отчего-то это обиднее всего было.
Селона — душная, вычурная, кричащая, сумбурная, переполненная чуждыми ароматами, темной горячей кожей, случайными беспардонными прикосновениями, протяжными и вкрадчивыми голосами, яркими цветами, и это... здорово? Да, именно так. Пугающе и неуютно, утомительно, но все равно здорово. Только воздух, что насыщен вязкими, прилипчивыми эфирными маслами, подобными тем, которые дымом текут из лампад в Храме по празднествам — раскаленный, жжет щеки и глотку люто. И не знаю я толком, что делать мне дальше. По правде сказать, и доплыви до Асонго — не знал бы. То есть, да: учиться у мастеров — ремеслу. Но это общее. А в остальном? Гулять — куда захочу? Есть — что захочу? Говорить — с кем захочу? А куда я хочу, что хочу, с кем хочу? И почему ответить для себя на это — сложнее и страшнее, чем на белого мишку в одиночку пойти?
Взгляд упал на храм моей божественной матери. Он не похож на настоящий Храм: светозрачной мелкой кладкой облицованный, точно фирном, кажется, коснешься — крошевом мигом ссыплется. Низенький — голову задерешь, даже вплотную стоя, и маковку видать, но я узнал эти символы на фризе — точно ее. И матросы только так через распахнутые врата снуют.
Касаюсь стен. Горячие, как и все здесь, и не ссыпаются, хоть ногтем скреби, хоть не скреби. Внутри та же аляповатая сумбурная толчея, что и на улицах Селоны, едва за ней алтарь проглядывает. Сам, конечно, думаю, что алтари — они просто как символы для поднятия духа всем, кому так нужна твердая земля под ногами, что появится вмиг, стоит просто помолиться. Не для меня молитвы, точно не для меня. Но да а что, если через них богам правда слышно лучше, пусть не словами, но чувствами, как бришалгвинам, нет, сайферам? И тогда слишком много грусти, отчаяния, звенящей в ушах злости, страсти слепой они чуют, и значительно меньше простой благодарности? Будь я богом и помогай кому силой божественной незримо, я бы точно хотел, чтобы нашелся тот, кто без лобызания перстней и десен сказал мне «спасибо» за добрую дорогу без штормов, к примеру. Мне бы от такого и впредь дорогу доброй ему делать захотелось. К тому же, стоит быть хорошим сыном хоть для матери, если уж от властного гула поступи отца-Римрганда сбежал, верно?
И я старался говорить спасибо всей душой, но мысли мои утекали, и получалось лишь повторять: куда я, что я, кем я, кому я...
Смешно ли, но, кажется, услышала меня не мать, а отец, и никуда я от него не сбежал. Стоило обернуться, и там — свой: перламутр ворози кожу белую осыпает. Как я ему рад был, как нелепо обнять его захотелось, единственного снежного средь зноя неотвязного, щекой пылающей прижаться.
Звали его Айриэт, Айри, если как к брату, и был он гламфеллен с центра Земли. Держал себя благородно и гордо, и все же не покидали мою голову засевшие с корабля слова: шлюха или преступник?
Оказалось, второе.
Наемник-контрабандист — пожалуй, не самый худший способ растрачивать свою жизнь, правда? Лучше, чем храмовый служка Римрганда или кем он там был (никогда не говорил, но просачивавшиеся сквозь оборачивавшую разум стену снегопада образы черного высокого свода Храма — недвусмысленны). Ну храмовый и храмовый, а чем будущий вождь вестовых — лучше? Может, спросить у него за себя? Или не хвататься, не тыкаться как несмышленый медвежонок в материн живот, легкой еды выпрашивая, когда пора уж самому добычу примечать, искать иной судьбы?..
Перевожу взгляд с пышного убранства фасадов на Айри. Любопытно сочетается лед с помпезностью, вроде не из этого мира, а держится так, будто вся окружающая роскошь — лишь его оправа, да и сам он не лед, а хрусталь горный, не меньше. Хмурится, задумался о чем-то своем, невеселом. Тоскует и хотел бы тоску эту утопить в волнах матери моей, да не решился. Гордый больно? Или я его отвлек тогда в храме? Нет, пропади пропадом о делах, спрошу лучше что иное, чем снова на свои беды отвлекать:
— Это правда, что у вайлианцев мода на стрижки и прически?
— Конечно, как и у всех. Даже наши плетут косички и растят бороды, а уж вайлианцы...
— Да я не о тех стрижках, — на слова мои Айри приподнимает бровь. — Ну, стрижки там, в штанах, знаешь?..
Он приподнимает и вторую бровь, а потом смеется надо мной, легко, и я выдыхаю и широко улыбаюсь ему.
Я привычно скольжу по самой кромке его чувств, ловя отголоски за порошей: там неясная печаль и замершее ожидание наконец сменяется чем-то более теплым и умиротворенным. Знаю: ненадолго. Знаю: Айри почувствует, если я полезу глубже, попытаюсь насильно помочь... и меня это ужасно заводит.
Еще я знаю: он ощущает себя рядом со мной удивительно живым. Только вот он понятия не имеет, что это — взаимно, и как мне тяжело улыбаться. И дело не в том, что Айри брата напоминает: холодный, статный, мерный... не раскосый вот только. В другом дело. Совершенно.
Нужно время, чтобы понять, мог бы он и во мне найти что-то такое, равноценное для себя, что я нашел в нем. И смогу ли я и дальше находить нужные слова и беззаботно разливаться милой чепухой или сказками с подробностями, как ручьем.
И я знаю также, что времени этого у нас нет.
Оставив за спиной рябяще-пестрые извилистые улочки и резные стены города, мы мирно идем в закатном солнце дальше и дальше от бесконечной суеты. Для меня — невесть куда, конечно, и на миг думается: Айри ведь наверняка не раз убивал разумных. Точно убивал. Есть ли для него принцип, кого отдать в Колесо или Зверю? И что мешает отдать меня? Мое доверие? Наше... родство? А если я однажды убью разумного, во мне что-то изменится, или между тем, кто сделал это и кто этого не делал, нет никакой разницы? Ведь в мыслях каждый из нас хоть раз допускал убийство, а значит — уже убивал? Гляжу на руки его, узкие, с давними шрамами, белее белой кожи, и с более свежими, еще рубцующимся, и чудится мне это движение, умелое и быстрое — выхватить клинок из ножен, провести по моей шее. Он ведь спрашивал, какого цвета моя богоподобная кровь, но стоило мне потянуться за острием — посерьезнел и показать не дал. А так — увидел бы все оттенки.
Забавно, что мысли эти столь же покойные, как молчание между нами, и совсем меня не тревожат. А что тревожит — так коснуться бы его ладони, костяшки целовать, особенно ту, где самый свежий злой рубец: кажется, сожмет кулак — и кость откроется. Выцеловывать его и... И — что? Страшно, Йонале, не зная наверняка, не читая, не контролируя — как все — страшно что-то сделать? Очень. Очень страшно.
Айри и правда меня не убивает. Вместо этого — под приносящий святую прохладу соленый прибой, в облачной ночи, где единственная луна, что светит ясно — лунница моя, а единственные звезды — отметины на моем теле — он делает со мной это, новое, такое, отчего жить хочется. Что я сам готов был делать для Илони и готов был бы сделать для него. Почему же он сам делает это — для меня? Старший по опыту, старший по рангу и способный потребовать и взять. Я думал было отказать, как понял, но язык проглотил. Да мне и хотелось... Хотелось его с той поры, как он подшутил, почуяв, что в голову к нему лезу, и показал вместо чувств и мыслей своих — фантазию о нашем с ним соитии и другом, таком, как сейчас, когда вбирает в рот мое естество так умело, так нежно, будто любит, только там, в фантазии этой, ласкал его я. Я не видел такого прежде и не то чтобы не догадывался, как оно у мужа с мужем может быть, но... Но мыслей для ночных бдений это дало изрядно. И... к Зверю...
Сейчас, когда как наяву слышу пороха взрыв и даже чую его запах дымный, очевидна мне стала одна вещь: я впервые за долгое время испытал свои собственные хорошие чувства. Неописуемый восторг. Детскую радость. А главное — ощущение... Нужности? Свои. Собственные. Хотя их мне и подарил Айри, но подарил не отголоском своего нутра. Когда понимаю это, из глаз, как талый снег, стекает само собой, и хочется, так хочется даровать Айри обратно все то же и самое лучшее, что есть во мне...
— Живой?
Голос его такой спокойный, будто случившееся — плевое дело, будто ест он таких мальчишек, как я, на завтрак и обед (и кто сказал, что это не так?). Что там за этим спокойствием? Мне не собраться сейчас даже на то, чтобы скользнуть по самой кромке его разума. И все еще сижу с расстегнутыми штанами, бесстыдный, некрасиво это. Живой ли я?
— Йа. А... как же ты?
— Неважно.
— Но...
— Неважно. Пойдём обратно, а то завтра будешь спать на ходу.
Кажется, так чувствовала себя Илони, испытав мой отказ? Что ж. Я это заслужил.
***
Есть у меня среди внезапно родившихся в груди треволнений, сбивающих с толку, и основное дело, ради которого, как казалось мне, вообще совершал побег с родной Земли. Мне надо найти себе мастера. Не только ради получения оружейных навыков и профессии, которой кормиться можно, как мамины деньги кончатся (что, судя по местным ценам, произойдет совсем скоро). Ради тайны короба с Песнью Песен, пускай и занимает она сейчас меня куда меньше, чем тогда, когда казалась единственно важной — а ныне вдруг выяснил, что жизнь может быть интересной и без цели.
Айри живо меня направляет. Наверное, скажи я ему честно, чего ищу, не заливай про запальные механизмы аркебуз и диво дивное да нелепое, вроде топориков-мушкетонов и клинков-пистолетов, о которых узнал из удачно выменянных книжек, было бы проще найти нужного человека, а так — вхожу, делаю вид, что изучаю товары, пока с мыслью соберусь, а потом — друг-оружейник, а не скажешь ли, что-де это? Но красоту смерти Айри способен оценить по достоинству точно, а за такую глупую безделицу — не засмеет? Альдвьон бы засмеял, ведь она бесполезна.
Один лавочник погнал меня ворчливо, разве что не метлой:
— Апретта, апретта! Мерла, понаехало, понаоставалось бездельников, только и знают, что пол мне грязью вымазывать.
Другой, лисьи глаза, сказал:
— Счиодере, безделица сущая, юноша, каких пруд-пруди. Могу взять у вас за люш, гуоно?
Третий вот наконец объяснил, что называется это музыкальной шкатулкой, но оружейные мастера таким не занимаются, и дал адрес, где я смог бы больше узнать.
Место называлось незамысловато, «У Джакопо», и совсем не подходило ни суровому соседству с вывесками-мечами, наковальнями и топорами, ни ажурно оплетённой латунью двери, ни витрине, за которой стояли золоченые киоты с изображениями богов. В Храме были схожие, только серебрённые и с одним лишь Зимним Зверем. И, сколько вижу, на полках и дальше тянутся святые символы. Что же, поди, многим бойцам они нужны — молитвенник меж делом прихватить или даже свой походный алтарь; наверное, такое объяснение. Тяну тяжелую фигурную ручку, напоминающую одну из чешуйчатых тварей божественной матери, и сразу издалека вижу их, точно их, да так много! Шкатулки, значит. И неужто все — с Песнью Песен?
— Адо, принчипонет! Редко заходят коронованные Ондрой.
Ко мне обращается невысокий (с меня ростом) и плотный живой человеческий старичок в огромных очках. От него веет добродушной духовной силой. Нет, даже пытаться залезть к такому в голову поглубже не стоит. Почует, обижу. Не станет он мне лгать почем зря, и довольно такого знания.
— Адо. Вы Джакопо?
— Именно так. Ты проницателен, принчипонет, — смеется он надо мной, чувствую, незло. Скучает здесь. — Вижу, шкатулки тебя интересуют? Ищешь конкретную? У нас есть свежее поступление — гимн авторства Лоренцо Бьянки для Даркоцци Паладини.
— Экосси. Не сочтите невежей, но прибыл я с горсть дней из Белизны и толком не знаю о шкатулках ничего.
— Это, принчипонет, тонкая ювелирная работа — рук и ума. Но неужто ты плыл из самой Белизны ради моих историй?
Джакопо делает картинно круглые глаза, за очками они кажутся гигантскими и веселыми, но я чувствую, как тревожит его признание и что руку он готов положить на пояс, на эфес рапиры. Ну да. Гламфеллен — шлюхи или преступники, и Айри был прав: надо быть осторожнее, а я просто наивный дурак. А может — наоборот — так и надо? Быть наивным дураком, чтобы тебе верили и ближе подпускали.
— Вообще-то по правде сказать — да. У себя на родине я обрел подобную вещь. Вы знаете, у нас ведь вообще нет того, что у вас зовется музыкой, есть только саги. И вещь эта меня занимала. Я искал, у кого спросить о ней.
Джакопо явно опасается того, что я достану из заплечного мешка, но тут же забывает о страхе, стоит мне показать ему свою находку.
— Я взгляну? — по моему кивку он принимается вертеть шкатулку и ручку.
— О, это известное произведение, виреле о войне Святого Вайдвена. Ее написал вайлианский композитор, а исполняют чаще, что забавно, и в Редсерасе, и в Дирвуде. Хоть что-то их сплотило, да? Насколько вижу по клейму, в Дирвуде и сделана, печать этого мастера мне не знакома, но... Так ты это хотел узнать?
— Вообще, сказать по правде, я приехал искать того, кто не название этой вещи скажет, а делать такую научит. Очень уж красиво.
— Ди верус? Что же, я могу тебя и обрадовать, и огорчить: я не изготавливаю шкатулок сам, слуха нет и вкуса нет. Дело сложное, и тебе бы стоило проверить себя на предмет тех же слуха и вкуса. Но добраться из Белизны на таком стремлении — дело благородное. Мой друг Уго сетовал, что хочет больше времени заниматься прожектами покрупнее, и планирует найти себе сборщика заводных игрушек. Сможешь показать, что умеешь работать руками и читать схемы — и возьмет тебя. Ну как?
— Спасибо. Это звучит здорово, — улыбаюсь я в ответ, сам не поняв, как мне это предложение. Наверное, правда здорово. Хотя и не так, как губы Айри.
***
Я пригож оказался! Велика гордость, конечно, крохотных големов да мышат делать, да бьющих по колоколу мужиков, но даже такое смешное со стороны дело — трудное, и странно, что мастер Уго лишь пару раз на меня прикрикнул, потому как кипел внутри знатно, хоть руки распускай. И оплата смешная. Зато спать теперь можно прямо в мастерской, а еще — смотреть, как Уго с сундучными замками работает исподволь.
Вообще, странно это все, невзаправду будто и не со мной. Настоящий я по-прежнему там, в снегах, с родней. И стоит глаза закрыть — сплошь бураны да пурга. И все же похвалиться хочется, пускай и за невзаправдашнее, а все-таки дело, единственному родному мне тут. Скит... А не уплыл ли он еще? Я ведь обещал, обещал, что поймаю его позже.
Не ходил я прежде по ночным улочкам Селоны в одиночку, и, хоть и заложил засапожный нож, как Айри учил, чуждая, узкая и нависающая тьма, наполненная вспышками, шепотками и пьяным смехом, меня пугает, как, наверное, зверя на загонной охоте факела и крики. Несусь, рвано дыша, как бы стража не подумала, будто выкрал что. Вдруг он уплывает прямо сейчас, вдруг прямо сейчас, не дождавшись, в путь выходит, только уголок губ скривив, что его очередной раз... не предали даже и не обманули, а оставили?
— Да ты дыши, амико, дыши, здесь твой приятель, — смеется хозяин таверны, глядя на меня и над моим вопросом. Начал смеяться еще когда дверь ему чуть не вынес плечом, ввалился как дикарь. Идиот. — Эля налить остудиться?
— Вина. Можно?
— Отчего ж нет.
Я видел, как Айри его пьет, а теперь и сам наконец пробую. Оно... странное. Кровавое, но не соленое. Вяжущее и словно эти сушеные черные ягоды на вкус. А после него, почти как от глотка эккевита, стучит в висках и плечи расправляются. Кивнув хозяину, я уже спокойно поднимаюсь. Не хватало еще, чтобы он увидел, как я смешон. Некоторое время стою у порога, не решаясь постучать и только слушая Айри всем сердцем. Он чего-то боится? Заранее тоскует? Если я коснусь его сегодня сам, будет ли он возражать? А если коснусь разума — теплом? И кто такой Ламрел?
— Хайо! Я хотел увидеть тебя ещё раз. До того, как ты исчезнешь.
Айри замирает, словно его сковал тот лед, что всегда внутри него. Я не знаю, как правильно с ним и чего он хочет, но почему-то сейчас так просто подойти к нему и коснуться губ, легко, вкладывая в это вопрос: можно?
Оказывается, можно. И не только это. И хотел он, пожалуй, ничуть не меньше моего.
Это непривычно и стыдно — лежать нагим, показывать себя другому так, давать сложить себя пополам, пускать внутрь пальцы... Нет ли на них свежих рубцов, не щиплет ли их от такого, не должен ли я?.. Мне нужно знать наверняка.
Он пускает меня в свою душу, как я его — в свое тело: постепенно, на палец, на два, целиком. В нем столько всего, и заглавными письменами идет не звериная похоть, а горькая нежность, как и во мне к нему. Наши чувства — на двоих, и кончается все взрывами ослепительных огней Аркемира — дважды.
Хочу просить его: останься. Или: я буду тебя ждать, возвращайся. Пожалуйста, только возвращайся, а я дождусь, честно-честно. Вместо этого — треплюсь со смехом о всякой ерунде до рассвета.
Провожать долгим взглядом отплывающие корабли под очередное душное рассветное зарево — грустнее не придумаешь, но я провожаю: их и Айри вместе с ними. Наверное, мама смотрела так же мне вслед.
И лишь по пути в мастерскую в голову приходит неуместная мысль — а ведь так я ему и не похвалился.