***
«Но ангел тает, он немецкий, ему не больно и тепло…» Крутилось бурей в голове, когда посматривала на ёлку, и хотелось, чтоб вспыхнули пышные лапы от свечного огня, а Блок снова утопился, и в этот раз камнем на дно. Действительно, обрюзгшие, вспотевшие лица восковых ангелков отдавали такой сентиментальщиной, что роилась неспокойная мечта запустить в кого-нибудь напыщенного салатной вилкой. Сусально блестела лепнина, вторила ей венчающая ёлку звезда, сбегали вниз по лапам гирлянды и мелкие бусы. Алексей умильно сводил рыжеватые брови буквой «л», посматривая на детский столик, где поедали пирожные барчуки: бантики, ленты, рюши, локоны… — В высшей степени попустительство… — высоким, совсем не генеральским голосом проговорил отставной генерал Артемьев, прикончив стерлядь по-царски. Обсуждали балканский вопрос. Возомня себя Кутузовым, Вера Ивановна, кумушка покойной Алексеевой матери, велела задать трёпку бошам и австриякам. — Да и Галицию, русскую землю, вернуть надобно, господа, — вторил ей писака Шевелёв, за вечно распаренную рожу в мыслях прозванный Фисой «обезьяньей задницей». — Трёхсотлетие Романовского дома… В такой-то год… Батюшка Николай Александрович… Вильгельм-то… А помните, Отто безумный… Нападать на Россию — вот истинное безумие-с, а не скатертью королю вытираться… Коли война будет, я каменья с тиары продам, госпиталь открою… Сын-юнкер окрылён, ждёт, когда сможет Отчизне послужить… С такими-то славными воинами Россия в надёжных руках… Во Львове австрияки русский народ до кровавых мозолей вкалывать заставляют… А сербов, сербов не считают за людей… Да, надобно, господа, показать им небо с овчинку… Со всех сторон. Фиса взглянула на поднявшую голову Агату, зачем-то приглашённую в этот ад Алексеем и теперь такую же бесприютную среди наряженных кукол. Непонятные глаза ответили непомерной тоской, так, что панночку стало жалко вместе с собой. — Вы, вижу, решили начать сразу со второго всадника Апокалипсиса? — не выдержав, сказала всем за столом Фиса. — А где Чума, спрошу я вас? Хотя умирать, покрываясь гнойными нарывами, всяко менее приятно, чем пасть от пули в сердце. А лучше, чтоб над миром разорвалось гигантское ядро, и был бы апофеоз Войны, как у Верещагина. Наука сейчас, господа, творит чудеса… Так гораздо лучше, чем кормить вшей в окопах, особенно после помпезного парада перед императором на гнедом скакуне. Ой, господи, прошу меня простить, совсем забыла, как вредят пищеварению подобные разговоры за столом! Её не перебивали, видимо, из показной вежливости. Вера Ивановна сидела вся зелёная, как и её внучка, прыщавая девонька семнадцати лет, измазавшая локон в самбук-креме. — Как можете вы, безбожница, рассуждать об Апокалипсисе? — отчеканила Вера Ивановна, полное морщин, но благородно вытянутое её лицо стало, будто у учительницы, отчитывающей нашкодившую гимназистку. У Алексея заметно поджались плечи. — Так же, как говорят о политике далёкие от неё люди, — улыбнулась Фиса. — Вы считаете Россию Георгием Победоносцем, обязанным всех, кого сочтёт змиями, протыкать копьём, но на деле же она Уроборос, пожирающая сама себя. — Алексей Фёдорович! — у Артемьева дёрнулся генеральский ус. — Прошу принять во внимание, что говорит ваша жена в интеллигентном обществе. Это, знаете ли… Крамола, нигилизм! — Фисочка просто устала, простите её за резкие слова, — бледнея, промямлил Алексей. — Быть может, нам и правда сменить тему? Скоро такой светлый праздник, а мы обсуждаем страшные вещи… — Алексей, я тебя не узнаю, — трагически вскинулся Шевелёв, промокнув салфеткой нос. — Ты же о прошлой неделе говорил со мной о том, что после разрушительного девятьсот пятого нам пора встать с колен, чтобы русский медведь вновь заявил о себе своим строгим рыком! Сказал бы вам, Фиса Сергеевна, но боюсь показаться бестактным. Фиса усмехнулась: — Вы напрасно ополчились на меня. Я лишь желала поддержать интереснейшую дискуссию. Любопытно стало, как это можно столь спокойно стравливать народы, растащенные империалистами по разным государствам? Ведь война с Австро-Венгрией означает, что наши поляки пойдут против их поляков, тоже самое с украинскими хлопцами… — А мне, Фиса Сергеевна, любопытен ваш свежий интерес к Польше, — прищурилась Вера Ивановна. — На вас, вероятно, так повлияло знакомство с художником Квятковским? Алексей несвойственно быстро, почти залпом, выпил вино из бокала. А потом умирающе посмотрел на Фису. Понял? Разгадал? Полезла за портсигаром — что ж, ну и ладно. — Всё может быть, — меланхолично пробормотала, закуривая. — Пан Мирослав, скажем так, человек неглупый, хоть и кажется временами обратное. — Хорошо он, по-вашему, пишет картины? Благородноликая матрона испытывающе поджала губы, прожигала мутноватыми глазками. — С первобытной страстию, — затушив папироску в недобитом шампанском, Фиса поднялась со стула. — Господа, от чада этих свечей у меня разболелась голова. Вынуждена вас покинуть. Вполголоса ругали её, уже когда вышла из гостиной, слышала. — Ненавижу, — шептала Фиса в уборной, чертя на подзеркальнике белую дорожку. Вдохнула, опустилась, шурша юбкой, на пол у раковины. Прошли долгие минуты, час… Её искали. Стучались. Не открывая глаз, спрятала шкатулочку в вырез корсажа. Встала, отперла дверь, пропуская прыщавую внучку Веры Ивановны, ахнувшую и смущённо прикрывшуюся ладонью. Подумалось на миг, почему б не чмокнуть её озорно в губы, но Фиса эту мысль откинула, заместо со смехом пощекотала кончиком белёсой косицы щёку девоньки и, обвив напоследок за талию, выскользнула из проёма. В гостиной меж тем завели граммофон, начались танцы. Он тура вальса с Алексеем Фиса отказалась — тот сразу начал шептать, что ужасно боится скандалов и умоляет её быть со всеми любезнее. — Я ошиблась, ты прав, — одним пальцем погладила его по виску. — Ошиблась, что вообще согласилась присутствовать на сборище твоих ретроградов. Отошла. Остаток вечера провела с Агатой, подарила той заранее приготовленную бриллиантовую заколку, вместе станцевали посредственную, но весьма развеселившую мазурку. — За тобой, детка, придёт отец или мать? — спросила, когда сидели в Фисином будуаре и в четыре руки чесали пузо Пижону. — Мама, — тихо сказала Агата. — Спасибо вам большое за праздник. Я на сочельник отцу нарисовала его портрет, акварельный, маме сшила подушечку для иголок. А ещё каникулы у меня скоро. В непонятных глазах теплились белые огоньки. — А умеешь ли ты кататься на коньках? Мы могли бы вместе с паном Квятковским сводить тебя на каток, тот, что в Юсуповском саду. Скажем, послезавтра. Агата закивала. «Нет, всё же чудная девочка. С отцом только ей не повезло».***
И вот, в один из последних дней декабря, средь держащихся за руки парочек и летящих ласточками одиночек, дворянчиков и разночинцев, гимназистов, институток и потешно разбивающей себе колени малышни, катились с Агатой голландским шагом по израненному льду, пронзённому в центре гигантской елью. Мирек наблюдал за всем у бортика, под фонариками, рядом с закутанной в шерстяные платки торговкой, разливающей дымящийся пунш. Что-то кричал им, но играющие польку офицерики из оркестра заглушали его слова трубной медью. Потом стояли с ним у снежного грота, грели руки о горячие кружки, хмелели от пряного вкуса. Мирек шутил про Агату, строящую баррикады и воображающую себя Тадеушем Костюшко. — Помню, как мы брали снежный городок в Люблине, — невзначай приобняв за талию, проговорил. — Подмешивали в снежки кусочки льда, кропили снег кровью, и походил он в итоге на поле после Грюнвальдской битвы. — Опять бравируете, шановний пан, — игриво подняла бровь Фиса. — А я вот дамой приличной всегда была, да и шубку единственную надо было беречь. Сняла перчатку, быстро и отточенно зачерпнула на ноготь из шкатулочки, радуясь безветрию. Потом дала понюхать Миреку. Гимназисты и разночинцы в новогодних огнях завелись колесом Сансары. Лёд застонал. Стало жарко, словно в бане, Фиса опрокинула кружку с пуншем, что с раскалённым металлом, над жалобно скрипящим снегом. — Проговорилась тебе, да, Мирек? — зашептала в лицо. Покосилась мельком: Агата в сползшей набекрень шапочке наперегонки с мальчишками штурмовала снежную башню. — О чём? — О том, — Фиса облизнула губы. — Ты хотел обо мне узнать. Изволь. Мы с тобой обыкновенные, но урвавшие место под солнцем, вгрызшиеся в жизнь. Это нас роднит. Дьявол, как устала я от лицемерного дворянства. Муженёк всё якшается с ними. Ненавижу! Шало хлопнула рукой по бортику. — Хотя-я-я… Я ведь, своего рода, графиня, ха-ха! — И где же ваше имение, ваше сиятельство? — с насмешливой ленцой протянул Мирек. — В Гатчине, должно быть. Да лучше б спалили его к чёртовой матери! Мирек, это всё отец мой, наплёл чуши. Мол, бабка модисткой служила, жене графа Тихомирского платья для приёмов шила. А граф её взял да и обрюхатил. Вот и родился Сергей Михайлович, отчество записали в метрической книге графское-таки! Бабка ему внушала всю жизнь, чтоб в люди выбивался сам, раз его сиятельство не захотел байстрюка признавать. А отец мне это в уши, с рождения будто бы. Сам же… В Гатчине зубным врачом прослужил двадцать лет, рвал гнилушки торгашам, ставил фарфор всяким князькам да графьям. Князьки да графья, как и торгаши, благим матом орали, и не только благим. Отлично было слышно каждый день из комнаты моей наверху, вот и считай в подобной обстановочке, сколько яблок отдал Гриша Маше. Мать… Матери не помню, отец под хмельком один раз говорил, что сбежала с каким-то молодчиком, когда мне был год. Жива, нет, не знаю, да и какой интерес… Я ж сбежала тоже, как видишь, к Алексею. Мелкий дворянчик, писака, батюшка его давным-давно скончался, так после Русско-турецкой и не оправился. И хорошо, иначе б ни за что не благословил на брак с дочкой зубодёра. Матушка же Алексея, гм, от чахотки вроде загнулась пару лет спустя. Осталась младшая сестра, восторженная дура, кукует в Воронеже с дражайшим супругом и кучей детей. Она меня жалела всё, особенно, когда узнала, что я осиротела. Отец простудился где-то, пока мы в Гааге жили, вернулись, а он был уже в могиле. Я ему не писала. Всё денег требовал от Алексея, да я запретила. Порывался переехать в нашу квартиру, тоже пресекла. — Что ж ты с батькой так строго? — снисходительно вздохнул Мирек. — Всю жизнь до замужества… — Фиса с ожесточением вцепилась в бортик, фонарики перед ней рвались, что ядра. — Думал, как продать меня подороже, чтоб из грязи снова в князи. Платье одно на два сезона, но лучшее. Куклы всего три за детство было, почти не играла с ними, не хотела портить бархатные платьица, шляпки, мягкие волосы. Любовалась по ту сторону стекла. Отец бы не наругал, одним своим равнодушием снова бы смерил и продолжил б ждать, когда за мной придёт богатый самец. А тут Алексей со своим сломанным зубом… «Дочь моя, Анфиса». Как будто во взрывном вальсе оркестра послышались игольчатые вкрапления козлиного голоса. Вытравить. Вытрав-и-и-ить. — Пошёл вон! Ненавижу! — крик вырвался сам, Фиса зажала уши, как вторая из трёх мартышек. Мирек покачал головой. А с вершины покорённой башни, теребя шапочный помпон, испуганно глядела на них самодельная польская революционерка. Израненный лёд возопил в предсмертной агонии под сотнями ног с приделанными наточенными лезвиями.