ID работы: 8165887

Женечка

Смешанная
NC-17
Завершён
203
автор
Размер:
215 страниц, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
203 Нравится 231 Отзывы 92 В сборник Скачать

6.1. Зайковский

Настройки текста
      Морозен был январь нового девятьсот тринадцатого, околела Мойка, дохли от холода лошади, а дамам-модницам приходилось прятать хорошенькие лица в шерстяные шарфы.       Совиные часы посмеивались, стреляя круглыми глазами. Разлился чай на присланную Анной «Украинскую жизнь». Не на статью с гневными «случайными заметками» о господине Погодине, а на невинное объявление о подписке на «Доброе утро». Расплылись строчки, обещающие «хорошенький журнал с картинками и роскошные премии» умненьким детишкам.       На стопку бумаг, сошедшую эверестовой лавиной, глядеть было страшно. Зайковский потёр разболевшиеся глаза, выпадут скоро, как пить дать, выльются белым молоком, или, в худшем случае, придётся выписывать пенсне, как у Пуришкевича.       Ночью опять снились выгоревшие цеха, закопчённые дырявые чаны, расплавленные леденчики и насмешливый сторож, роняющий недокуренную папиросу на картонные коробки. Зайковскому говорили, мол, божился, негодяй, что нечаянно. Теперь морозит кости в сырой темнице, и поделом, думалось в бессильной злобе.       Убытки измерялись в десятках тысяч, а тут ещё неутешительные отчёты за «экспериментаторский месяц». Производительность труда лишь упала, подломились у неё колени, пока кое-как заботился о зародыше благоприятных условий для рабочих. Зайковский в который раз обхватил голову руками. Он был близок к разорению, но Женечка, как же милая Женечка, которой клялся подарить безбедную жизнь? Помолвку придётся отложить, это ясное дело. Даже на Женечкин день рождения приехать не смог, послал двадцать одну бордовую розу и глянцевую бежевую карточку с поздравлениями и извинениями.       Женечка в ответ рисовала косоватых котят и улыбающиеся солнца, утешала ласковыми словами, обещала, что испытания лишь укрепят их любовь. О прошлой недели даже пришла ненадолго со своим неловким кузеном, что разбил за столом венскую чашку к неудовольствию Наташи. Когда Сандро ушёл замывать брюки в уборную, Женечка уложила голову Зайковского к себе на шёлковые колени и гладила, гладила, гладила…       «Бедный мой Родион Дмитриевич!»       Решение пришло: ужаснейшее. Да-с, господин фабрикант, вы отныне маленький царёк со своим «Кровавым воскресеньем». Хотя постойте, дайте вспомнить, то была пятница, тогда он распорядился свернуть на время эксперимент и возвратить десятичасовку. Пал Николаич, не прошло и пары дней, в испуге доложил, что среди рабочих слышны недовольные разговорчики, особенно, среди мужиков. А один посмел в надсмотрщика плюнуть даже, но Даниил Алексеевич его не побил, нет-нет, оштрафовал только на рубль.       Ростовская фабрика, несчастная громадина… Восстанавливать её будут месяца три, не меньше. Куча народа осталась безработной, средства на компенсации выделять придётся из собственных накоплений… Отец в письме размашисто заявил, чтоб на помощь сын-бунтарь не рассчитывал, сам заварил — сам расхлёбывай. Затея изначально дурно пахла, дорогой мой. Братец Миша, разве что, выручил восьмьюстами рублями. Да и то, как выразился, деньги грешные, в рулетку выигранные.       — Родион Дмитриевич, отобедали бы, — пропела маячившая у косяка Наташа, с жалостью подняв густые чёрные брови. — Который день не евши, худой, как тростинка, стали…       — Потом, всё потом, — махнул куда-то в сторону.       Наташа всплеснула руками и начала тряпкой протирать стол от липкого полузастывшего чая. Мягко остановил её, перехватил тряпку.       — Я сам.       На простодушном лице горничной припечаталось ошеломление, глаза широко раскрылись.       — Да что же вы, Родион Дмитриевич! Зачем?       — Скажи мне, Наташа, ну хоть чем-то я могу вас не угнетать? — пробормотал Зайковский, возя тряпкой по столу. — Не могу я, жалкий лицемер, в глаза своим рабочим смотреть, паскудное дело сделал, вот и съедает меня совесть. Ничего не смог, навредил только. Но надо же. Надо! Быть может, есть ещё надежда, и я вернусь к своим преобразованиям… Но как нескоро это выйдет! Всё насмарку, от одного огонька, искры было достаточно, чтобы всё уничтожить. В жарком пламени потонули все мои благие помыслы. Как там у Маркса было? Вот он я, капиталист, что только о наживе мыслит! А не могу же я пойти по миру, право слово! Евгения Константиновна, она… Всё, Наташ, чисто теперь. Просуши, пожалуйста, журнал, а то кажется уже, что стоит надо мной киевская Анна и тоже смотрит с невыразимым укором…       Усмехнулся, как приговорённый, которого всё никак не повесят.       — Хороший вы, Родион Дмитриевич, добрый, — потупившись, сказала Наташа. — Благодетель мой, дали приют мне и хлеба краюху. Век о вас буду помнить. А народ я знаю, пошумят да успокоются.       — Если бы так, Наташа, — вновь опустил голову на руки Зайковский. — Если бы так…

***

      — Ах, как напряжены твои плечи! Что гранит!       Маленькие Женечкины ногти силились размять затёкшие мышцы, оглаживали шею прохладные кончики пальцев. Без толку. Весь, как в панцирь закованный, отвратительно взмокший, навис над ней, чтобы не придавить случайно потяжелевшим телом, от случайного пожары случаются. От таких одно пепелище, сладостная истома — лишь от огненной страсти.       Тут Женечкины руки переместились на грудь, и пробежался наконец по венам смягчающий ток, белая Женя, лицо, разве что, розовело, чёрные прядки растрепались и липли к щекам. Задирала голову, изгиб её шеи, от маленького подбородка до уголка ключиц, желанный, хорошенький, целовать бы и целовать… Припал губами, а она вдруг сжала сильно волосы от рывков, сорвавшегося темпа, лопнувшей цепи. Несло под откос вместе, переплетённых…       — Милый… — пусть выдерет ему все волосы, пусть стонет, уткнувшись в макушку, лишь бы быть у её груди, чтобы под губами было натянуто и остро. Иные кусаются, изображают дикарский экстаз, но это же Женечка, гладкими пятками щекотавшая его спину, Женечка, смешливо помогавшая с мануфактуркой, Женечка, которой на минуту позволил спуститься к его бёдрам, а, умирая, то и дело молил отстраниться, пока не поздно…       — Прошу, расслабься, — выдохнула, изнемогая. — Не могу… Но как же люблю тебя…       Отведя голову, подвластная и уставшая, была в его руках, пока, извиняясь, не упал рядом на постель. Опустил затёкшую ладонь вниз, стыдясь, словно юнкер, прячущийся в ночном клозете. Но не раскричится, позоря, дежурный, не зацукают потом сбежавшиеся старшие, да и военное училище, к великому счастью, Зайковский не кончал. А Женечка не смотрела и не стыдила: кажется, задремала, тихо фырча, как кошечка.       За окном мела метель, протяжно голося, сомлели свечи, а в спальне было темно и тихо. Ненавидел себя за липкие пальцы и замаранный платок. Вернувшись из уборной, лёг к Женечкиному тёплому боку, прильнул лицом к нежному плечу.       — Прости, что так. Не могу о делах не думать.       Женечка развернулась к нему, поцеловала в нос и зашептала:       — Больно тебе, чувствую. Но верю, что образуется всё для Родиона Дмитриевича. Снова пряники будут выпекаться, конфетки глянцевые посыплются с конвейера, и будет вариться густой шоколад. Хм, или что там у тебя ещё из сладкого есть?       Зайковский поджал губы. Женечка осеклась и заговорила серьёзнее:       — А папочка и мамочка тоже говорят, ты человек сильный, выплывешь.       — Интересно, из чего, — вырвалось, но так тихо, чтобы не слышали Женечкины уши, одними губами.       — Не знаю, милая, — сказал уже громче. — Боюсь, что не нужен тебе станет обнищавший фабрикант.       Женечка отпрянула, приподнялась. В темноте почти не видно было её лица, но вмиг ожесточились хрупкие черты.       — Что же ты, думал, я на твоё богатство польстилась? Да разве я могу… Я бесконечно твоя, не уйду, каким бы ни стал, не отвернусь. Ведь ты ужасное обо мне узнал и не отринул. Кем была бы я, коли покинула тебя в беде? Подлой девчонкой, расчётливой хищницей…       Женечка всхлипнула. Взял её за локти, бережно, не веря, что не сгорел, едва коснувшись.       — Я дурак… Не сомневался в тебе ни секунды, не посмел бы…       Зацеловывал ее увлажнившееся лицо, обнимал, не дышал, а лишь твердил: «прости меня, прости».       Совиные часы с уханьем зашлись гомерическим смехом. Пробила полночь, и чудилось, что убежит сейчас Женечка от него в снежную круговерть, к холоду, во тьму хромого разбойника-Петербурга. Пришла, запекла в груди la petite mort.       Пока «папочка и мамочка на три дня в Твери», пока невесть чем подкупленная горничная, наверняка перемерив наряды Ксении Фёдоровны, крепко спит, Женечке, одиноко и дерзко приехавшей к нему на извозчике под вечер, бежать только на съедение голодному городу-людоеду.       Но осталась. Счастье незаслуженное, осталась! Коротко чмокнула в щёку, сказала, что устала плакать да и вообще утомилась. Вернулась в робкие теперь депутатские руки и вскоре заснула, спрятав нос в сгиб его локтя. К холодам. Ещё более суровым.       Зайковский думал, что вновь не сомкнёт глаз, с пустой головой уставится в стену, на которой, как в мечтательном детстве, будут осаливать друг дружку тени. Истощённый последними неделями, почти без сна и еды, не заметил, как погряз в чёрном и вязком, без оплавленного сахара и обгоревших чанов. Была одна пустота, как в небытие.

***

      — Родион Дмитриевич! Родион Дмитриевич! Проснитесь же наконец!       Крик звенел, разрушая продавленное ничто, появился сквозь пятна свет, но не было ни вечера, ни утра. Разгорался полдень на совиных часах, выцепленных слипающимися глазами. Сухо и затхло было во рту, хоть и не пил вчера вина. Глянул сначала на недовольно ворочающееся белое тело Женечки, только потом — на блажащего перепуганного Колю.       — Что случилось? — рассерженно, видано ли дело — врываться секретарю в хозяйскую спальню?!       Не бывало подобного прежде. Да, начало пульсировать в висках, господин фабрикант и депутат, вы проспали, по меньшей мере, Апокалипсис!       — Там, у вас на фабрике… Страшное! Пал Николаич вас в передней ожидает!       — Чёрт бы его побрал, — злоба мосточком до сих пор перекрывала нежелание нырять в новые злоключения, особенно, когда под боком окутанная пленящей дрёмой и беззащитная перед страшным Женечка. — Выйди, мне надо одеться.       Когда наспех застегнул пуговицы рубашки и с трудом запихал её в брюки, ласковые, как в мареве, руки тронули невесомо за бедро, непривычно глуховатый со сна Женечкин голос спросил, зачем же он уходит в лютый холод, вон, как бесится вьюга за окном в мозаичном инее. Поцеловал в макушку, виновато выронил, что неотложное. Дрянное. Наташа недавно подтопила печь, тепло схватывало подрагивающие плечи, и всё равно, хотелось обратно, заткнуть совиные часы, чтоб примёрзли немилосердные стрелки, трусливо шмыгнуть под одеяло к разнеженному, любимому и лежать до скончания всего.       Недозволительная роскошь! Зайковский почти вбежал в переднюю, где, затравленно озирающийся, всклокоченный и полуобморочный, его ожидал Пал Николаич.       — Родион Дмитриевич! Стачка!       Слова дурно осознавались, но, напустив собранности, быстро спросил:       — Какая еще стачка? Из-за десятичасовки, что ли?       Как будто были другие причины, за которые не грызло нутро бесконечный январь.       — Из-за неё, да вот ещё случилось вчера… Голову мне с плеч, согласен-с, но сама же виновата! Кто ж знал, что рабочие так впрягутся за эту дармоедку! Почти тыща литров из-за неё пропала!       — Да объясните вы толком, что стряслось!       — Да Зинка эта, Кожухова… Которая вас карамелью облила! В ней и потонула-с, зараза.       — Что вы такое говорите! Как — потонула?       — Обыкновенно, Родион Дмитриевич. Пошла, значится, термометр у чана поправлять, встала на лесенку и вдруг — нырк! А там градусов сто пятьдесят было. Кое-как достали, ох, видел я, извиняюсь, стошнило-с… Морщинистая, как варёное мясо, блестющая и липкая, кожа с волосьями слезла, и это в тыщу почти литров! Кой-где косточки выглядывали, ох, Родион Дмитриевич… Дурно мне, пока бежал, чуть к праотцам не отправился, а тут такое вспоминать пришлось!       — Избавьте меня от подробностей… — еле сохраняя голос ровным, потёр переносицу Зайковский.       Вы не проснулись, господин фабрикант и депутат… Вы, изъеденный бессонными ночами, забрели за грань, вот и кажутся вам боле не оплавленные леденчики, а ужаснейшие фильмы, на которых у вас в синематографе ноги под стул поджимались. Цвет, разве что, раскрасили, прогрессоры… Бывает. Всегда ярчайшее кажется бытием, и гибнешь, отмотать плёнку не можешь, пальцы переломаны будто бы. А затем свет, как ничего и не было, спала паутина. И цела ростовская фабрика, и жива Зина Кожухова, и под боком лежит тёплая и белая Женечка.       Свет действительно забрезжил, мелькнул в знобкий впредь полдень, перерван был Колей, заполошным Колей, франтоватым Колей, что никогда не прятал лицо в шерстяной шарф, а потому ходил шелушащийся, как старая кора с осинки, грустного древа, на нём ещё Иуда повесился, предавший многих за десять часов. Распятой вниз головой, в тягучем рыжем саване явилась перед открытыми глазами Зина Кожухова, в декабре подкладывал ей в карман карамельки, — а сейчас сама, как фигурка карамельная на ёлке, которую так и не велел поставить, ещё и её подрубить, — кап, кап, кап — бросить истекать янтарной кровью.       Зина Кожухова, сброшенный со скалы идол, пленница мышиной лихорадки. Она сварилась в карамели, господин фабрикант. Вам же сказали что-то про варёное мясо и, дайте вспомнить, — про стачку. Да, про стачку спросите, Родион Дмитриевич!       — Мало знаю, — борясь с отдышкой, промямлил Пал Николаич. — Настроения-с давно гуляли, а тут Зинка эта… Кричали, сволочи, мол, загубили мы горемычную. Конвейер разбили, пирожные с кексами да пряниками растоптали, плясали на них бабы в грязных своих сапожищах. Я б давно за жандармами, но без вашего позволения не могу-с. Ночью, в общежитиях своих, сговорились, скоты…       Слушал, слушал, и в голове стало ясно вдруг, как выметено. У Горькова, помнится, Данко себе сердце вырвал, а у него мозги бессознательным и хаотичным выужены. Зину Кожухову не вернуть, Зайковский не верил в эксперименты с электричеством. Но можно спасти рабочих и фабрику. Глаза болели, воспалённые, вытечь желали белым молоком, но ему смотреть ими ещё в другие, в глаза запавшие и расчерченные гневом.       — Не надо жандармов! Едем! — в решительности нахлобучил бобровую шапку, без Наташиной помощи влез в дородную шубу, схватил почти за шкирку замешкавшегося Колю и немедля велел Пал Николаичу поспешить следом.       — Родион Дмитриевич, побойтесь Бога, они же вас растерзают! — взмолился управляющий, едва помещаясь на заднем сидении автомобиля вместе с притулившимся Колей.       — Я смогу их успокоить, — недавно скованный голос прошит был безрассудной уверенностью. — Поговорю с ними, меня послушают.       — Даниила Алексеевича уже кулаками отходили, сахара в глотку порывались насыпать-с, да вырвался, — всё причитал Пал Николаич.       — Попробуйте взглянуть на моих рабочих не как на одичавших зверей, — отрезал Зайковский. — Они люди. Несчастные люди.       А сам-то… Крепостник, как и прежде, как и отец, видевший лишь стопки отчётов и красивые цифры на банковском счету. Зайковский уставился сквозь запотевшее окно на помягчевшую линию Офицерской улицы, бледно-зелёную, страдающую от морской болезни Мариинку, где, скорее всего, репетировали полуголые танцоры «Лебединое озеро», может, сейчас погибала Одетта, дрожа худым телом и коричневея носками окровавленных от страстных фуэте пуантов. Пам-парапара-пара-па…       Сорвавшийся с крыши ледяной палец стукнулся о тротуар, слышно было даже в чахоточном кашле мотора. Зайковский вздрогнул, тоже легонько стукнулся виском об окно, когда шофёр, гнавший почём зря, резко затормозил, пропуская скользящую клячу, впряжённую в обоз. Забранился заячий тулуп на козлах. Зайковский потёр ушибленное место, посмотрел на оставленный собой вялый след на стекле, усмехнулся. Не кинут же в него камень его рабочие, тяжёленький булыжник, до вмятинки… Дома ждёт Женечка, наверняка умывшаяся и почистившая зубы его брокаровским порошком, в розоватой от абажура столовой пьёт жасминовый чай из венской чашки, подрагивает в пальцах блюдечко, звяк-звяк…

***

      — Гляньте-ка, его благородие явился!       Откуда крик? Слева, справа, потеряно блуждал по внутреннему дворику, тлея от сжирающего гнева. В паутине всё, снежной, с мельчайшими узорчатыми кристаллами, падающими на бобровую шапку. Непристойно и насмешливо торчала теперь красная труба, фаллически блестя искрящимися на слабеньком солнце кирпичами. Перед Зайковским расплылось людское пятно, серое, хило-тулупчатое, дыряво-валеночное. Пунцовели носы, запавшие щёки краснели, не то разгорячённые, не то обмороженные. Мимо пролетела сахарная голова, белый череп капитана Флинта, метала её баба, бомбистка так себе, в паре метров свистнуло.       — Товарищи!       Надорвался так, что враз запершило в горле.       — Каковы ваши требования? — как есть, Милорадович перед декабристами, красноносыми благородными лицами, которые не побрезгуют пальнуть вам в туловище. «Влетев в каре, грозиться стал — с коня снесли его…»       — А требования наши просты, кровопийца! — пророкотал могучий мужик с синеватой небритостью на каменных щеках и подбородке. — Иль ты восьмячисовку возвращаешь, иль мы тебя саме в карамели утопим!       Сознание ползло медленно, вовсе запихивая вглубь страх, конфетный фантик под софу. Метель успокаивалась, выла, как дитё, уставшее сучить ножками в истерике и икающее от потока слёз.       — Вы знаете моё положение, — крикнул Зайковский, хотя находился всего в полутора метрах от них, на высокой кадке с голой и чёрной вишней. — Пока не восстановится моя ростовская фабрика, я бессилен выполнить вашу просьбу. Взамен предлагаю вам, товарищи, субботний выходной!       Быстро обернулся, не в силах выносить сотни налитых беспощадным глаз. Внизу Коля хватал воздух ртом, как будто ему дали под дых, вновь подскакивал заводной игрушкой и, прячась за кадкой, молил Родиона Дмитриевича бежать, пока не поздно.       Но Зайковского как приморозило. Даже, когда сказали, куда ему деть этот самый выходной.       — Зинка, бедная, совсем была плоха последние денёчки, в клетушке дрыхла, как мёртвая чисто. Головушка её усталая закружилась, а Зинку этакая сволочь к горячущей карамели отослал! Тарнометр, брехал, гнида, надо на место присобачить! А Зинке дурно стало. Сварилася-я-я, — плачущим голосом вопила Катюха с массивным половником в руке. — Убивец!       — Я понимаю ваш гнев, ваше горе после страшной гибели товарки. Но прошу вас, поступайте здравомысляще! Зина будет похоронена на мои средства, её отпоют и поставят крест. Семья её получит компенсацию. Вам же обещаю повысить жалование каждому на два рубля! Уже минимизировал штрафы и плату за баню! Прошу, и мне пойдите навстречу, ну, что вам будет, коли меня разорвёте? Вас жандармы быстренько схватят, будете в кандалах золото мыть. Зачем вам такое наказание? Обещаю, те, кто не ломал оборудование и не портил сласти, останутся на своих местах. Я не держу на вас зла!       В толпе забурчало, восставшие переговаривались, примеривались, больше никто не метал тяжёлое, намереваясь раскроить Зайковский череп. У самого голову повело, не ел ничего со вчерашнего вечера — промотал по слогам этот тезис, и паскудное разлилось до самых пяток. Убивец. Крепостник. Страшные глаза делал внизу Коля, а далеко, на Мойке, отодвигая невесомую тюль, смотрела на снежные бугры Женечка, ждала кашель мотора.       — На два рубля — это прилично…       — Ой, не смеши, Надька, гроши!       — А с какой гордостью про баню-то орал его благородие!       — Стащить его с кадки, и дело с концом!       — Кирюха, у тебя сахар с собой ещё? Накормим кровопийцу!       Кто-то, в натянутом по самые глаза треухе, и правда подскочил к подножию. А под ногами Зайковского мялся смешанный с примёрзшей землёй снег, вода закованная, вода… За штанину потянут. Отступил назад, припомнилась молитва и затухла, как задутая свечка.       Повисли на окантовке кадки озябшие заскорузлые пальцы. Сероватые, бессильные поднять тело, два отбитых зачерниленных ногтя. Зайковский дышал рвущим лёгкие замороженным воздухом, глядел, как дёргался треух, то упирался грудью, ногтями царапал землю, то срывался, и краснел тогда немного грязный снег.       — Дай подсажу тебя, Петро! — кинулся к треуху кто-то снизу.       Зайковский, онемев, прислонился к голому и чёрному телу вишни. Дрался неплохо, в молодости даже учился карате. Но шуба облепляла шкурой подстреленного медведя, занемевшие руки тянуло к земле. Меж тем по пояс влез на кадку треух, подхваченный кем-то под зад. Выдохшийся, безмолвно сопел и полз, как варан, пуская облачка пара.       Видно, всё… Женечка, Женечка, Женечка… На подоконнике, под тонкой тюлью, под невестиной фатой, светлой ещё от бледного солнца.       — Коля, — выдохнул, почти сползая по стволу. — К Евгении… Поезжай, быстро…       — Опомнись, бестолочь, куда лезешь! У тебя трое голодных ртов! — женский голос из гущи серого пятна.       Треух замешкался на секунду.       Тут — гул, позади, сильнее стука сердца. Задрожало будто под ногами, мчались на рысях, совсем близко, всадники, Дикая Охота. Простукивали снег бешеные копыта, цок-цок-цок… Соскользнул, бранясь, треух. Зайковский обернулся и бессильно упал на колени. Взмыленные чалые кони, ругань, серые папахи с тёмно-синими донышками. Отдышливым полководцем слева от жандармского ротмистра бежал, не поспевая, Пал Николаич.       — Родион Дмитриевич, держитесь!       Рослый всадник в облепленной снегом шинели пронёсся мимо кадки, свистнула нагайка, резанула хвостом воздух, а потом хлестнула чьё-то лицо — с вырвавшимся воплем тяжело рухнуло тело. Замелькали перед Зайковским синие донышки, два, четыре, десять, двадцать… Подскочил, словно не подламливались колени, увидел, как с криками растекалось пятно, как первый кровавый бисер рассыпался по заметённому дворику.       — Ой, мамочка, затоптали! — снова женщина, из пучины голос, сразу задавленный метающимися от жандармских нагаек рабочими.       Зайковский мотнул головой, отгоняя облепившую паутину, спрыгнул с кадки, бросился наперерез ротмистру. Конь того едва не встал на дыбы, оголились в неистовом ржании жёлтые лошадиные зубы.       — Отойдите, милейший! — в запале рявкнул ротмистр.       — Остановите своих людей, — задыхаясь, выпалил Зайковский. — Прекратите насилие, я уже договорился со своими рабочими! Арестовывайте только зачинщиков, остальных не троньте!       Дальше смазалась картина, выцеплялось фрагментами: вот рассечённая щека стонущего парня без одного валенка, вот рыдающая на снегу Катюха, вот раззадоренный молодцеватый жандарм, подкручивающий нафиксатуренные усики. Вот Коля, тихо плачущий Зайковскому в плечо, вот сверкающий от пота Пал Николаич, приговаривающий: «Так их, бестий!»       Схватили человек пятьдесят, понурив головы и вытирая кровь чем попадётся, стояли в окружении поигрывающих нагайками жандармов. Зайковский всё увивался за ротмистром, молил обойтись без допросов «с пристрастием», выцепил лишь пару лиц, треуха без треуха не узнал, баба-бомбистка тоже из памяти улизнула.       Растерялись злоба и оцепенение от близкой, что дыхание, смерти… Душно, стыло, плыли перед глазами кровавые гирлянды, зеленели сальные точки, и запах, запах мокрой железной стружки. Больно. Во сне так не бывает. Явно, до помешательства, кружилось окаймлённое рваными тучами небо.       Удалялись понурые спины, брошен был грязный платок, плевок, другой. А Зайковский мог одно — шептать им вслед еле слышное: «Простите. Простите».

***

      Дома — Женечка, сразу в ласковые узкие ладони, с порога обвила за шею, прижимала к себе взмокшую голову. Разлетелись ленты её кремового струящегося платья, губы дрожали, когда целовала, куда придётся.       — Не говори… Не вспоминай, — твердила Женечка.       Стащила с Зайковского шубу, вытерла полотенцем волосы и по-хозяйски велела Наташе нагреть таз воды, принести капель и мятный чай.       Довела, как с поля боя, до кровати, уложила, забралась сама с ногами и принялась расстёгивать пуговицы жилета. Горящая под абажуром оранжевая лампочка, снисходительно глазеющие совиные часы, горькие капли с ложки, мята, дымок от чая, обжигающая пятки горячая вода. Всё с утра, невинного утра невежды, как было, так и осталось. И в отравленной голове — одна пустота.

***

      И вновь Коля, с утра, гонец с плохими вестями, но не казнить же его, так растерянно переминающегося, с типографской краской на безымянном. На стол упали газеты: и «Копейка», и «Петербургский листок», и «Русское знамя», кто бы сомневался… Везде кичливое, клеймящее, подпрыгивающее отпечатанными буковками: «Обожжённый труп плавал в чане несколько часов», «Конфекты из бедной женщины», «Людоедство либерала Зайковского», «Из сварившейся рабочей помадками торгует», «А вы, господа, детям покупаете»… Чья работа, откуда дорожка вьётся — понятно, над «Людоедством» чинным старорусским шрифтом красовалось: «За Веру Православную, Царя Самодержавного, Отечество нераздельное и Россию для Русских».       В одиннадцать часов в Думе заседание, выскажет. В пустой голове извивался теперь плотоядный гнев. Людоед. Впридачу к крепостнику и убивцу. В ушах — контуженный звон.       Женечка, руки пахли земляничным мылом, занежила. Великая милость и спасение.       — Злопыхатели эти, клеветники, сами потом волками выть будут. Пригрози им, милый мой. Видишь, и снег прошёл, и солнышко пуще прежнего сияет. А мне вот уж в павильончик Якова Михайловича надо, фильмы уже минута готова, так скоро мы трудимся, жуть!       В пепел её волос нырнул, бархатный.       — Не волнуйся за меня, Женечка. Справлюсь как-нибудь. Прикроют их смердящую редакцию, даю слово!

***

      В Думе лучше не стало. Колотило по перепонкам молоточком, и виделся закутанный малыш, с непониманием на розовом лице, уводимый собольим манто прочь от кондитерского магазина господина Зайковского. Треснуть тогда хотелось себя лбом об автомобильное окно. Всё, что возможно было, — погублено. И так не хотелось гадать, чертить графики убытков, сопоставлять, выплывать. Даже ночью ничего не снилось, даже Зина, горячечная, перекошенная, с тусклыми рыжеватыми волосами. Завтра предадут её земле, может, тогда и явится. Не было у неё никого, сирота, сказывал Пал Николаич, брат и тот без вести пропал. Но Зайковский знал, что он-то придёт к свежему жирному холмику, возложит две хризантемы…       — Господа, вот он — образец наглейшего лицемерия!       Зайковский поднял голову. На трибуну забрался Березяев, сухая рожа, прикрытая косым пробором плешь, мятый платочек в петлице. Не без твоего участия, гадина, думал, сжимая пальцы.       Господа депутаты глядели на Зайковского с непонятной смесью презрения, брезгливости, как к прокажённому, и неловкого сочувствия. Справа налево. Неизменно сидящий рядом Скворцов доверительно и слабо сжал его плечо.       — Господин Зайковский сыпал, что горох, ничем не обоснованные обвинения в сторону «Союза русского народа», оскорблял господина Пуришкевича и позволил омерзительную выходку в адрес вашего покорного слуги… Сам же варит конфекты из своих работниц! Посмотрите, господа!       Березяев ярмарочным жестом высыпал перед трибуной горсть нарядных карамелек «Товарищества Р. Д. Зайковского и Ко». Справа разразился заливистый хохот. Зазвенел колокольчик Родзянко, не жалея Зайковские уши.       — Господа, призываю вас к порядку! Господин Березяев, делаю вам предупреждение!       — Прошу меня простить, — склонил голову депутатишка. — В драку не полезу боле, провокатором быть никогда не желал. О чём я говорил, господа? Либеральные идеи только растлевают наше общество, вы видели нагляднейший пример, к чему приводят подобные хулиганства! Можете припомнить у Эйнема и Абрикосова столь ужасающие инциденты? Нет! А потому, что они не выказывают вредные идеи, не представляют себя праведниками, творя за ширмой калигульские злодеяния! Если бы не жандармерия, обруганные вами сатрапы, Родион Дмитриевич, вы бы сейчас лежали в мертвецкой, а не сидели бы здесь на стуле! Вы…       — Послушайте же меня!       Жарко, почему так жарко, почему выскочил, как чёртик из табакерки, что за пятна снова пляшут на трибуне и Березяевской роже?       Бился о медные бока язычок колокольчика, басил что-то Родзянко, но Зайковский твердил в полубреду:       — Ваши гнусные инсинуации не останутся безнаказанными, господа из правого крыла! Сами не осознаёте, как подло поступаете! Ни одна капля той карамели не пошла в мои конфеты! Несчастная работница, на имени которой вы спекулируете бульварными страстями, погибла столь жутким образом, вам и во снах такое не виделось! Последнее, скажу: есть на свете правда! И коли она есть…       Повело в сторону, градом стекал пот, тошно, мерзейше горели огни люстры, раздражая мутнейшее сознание. Всего бы воздуха глоточек… Зайковский вцепился себе в горло, желая ослабить галстук, и тихо, мягко заснул, не чувствуя уже ничего.       Из прохладного небытия вывели проталинки взволнованного гомона. Отоспался за целую вечность, сладостней этого существует ли вещь? Жар спадал, как у гаснущего примуса. Зайковский сделал сосредоточенные глаза и увидел, что лежит в руках Скворцова, галстук наконец ослаблен, а вокруг суетятся знакомые и незнакомые.       — Родион Дмитриевич, сейчас вас в коридор вынесем и доктора позовём, — втолковывал ласково Виктор Клементьевич.       — Не надо, — сказал хрипловато.       Отутюженный английский пиджак под спиной, не кипящая карамель. Счастие незаслуженное.       — Помогите мне встать, — прошептал, борясь со слабостью.       Заседание перенесли на следующий день после этакой кутерьмы. Одни спрашивали Зайковского о здоровье, другие велели подлечить нервы. И только Березяев, выглядевший на удивление встревоженно, потупился и проронил:       — Родион Дмитриевич, я понимаю, в каком обществе вы вращаетесь, но… Не советовал бы вам боле нюхать марафет, вы ж чуть не скончались от моих заслуженных замечаний.       Слова горячего спора затерялись где-то в пересушенном горле. Взбежал по лестнице Коля, закинул руку Зайковского себе на плечо и, слушая вялое сопротивление, повёл вниз по лестнице.

***

      — Мне Наташа всё рассказала! — Женечка, порозовевшая от спешки, ворвалась в спальню, где лежал на одеяле, хоть и было в голове уже светло.       Стала гладить макушку, порывалась опять накапать на чайную ложку лекарство, но перехватил тонкое запястье, поцеловал в голубоватые венки, пробормотал:       — Женечка, мне лучше. Ты рядом — мне лучше.       Легла рядом, сминая платье, блестящим чёрным огнём окутала.       — Расскажи мне лучше про фильму… Про неё только. И всё. Как там Бодлер?       Женечка закусила губу, подумала. А потом выстукивались в пустоте её тихие, с проблеском робкой улыбки слова:       — Сегодня снимали, как я перед прохожими танцую. Да, смешно получалось. Раз парик с меня слетел и прямо под штиблет! А Яков Михайлович строгий, что учитель, повторял: заново, заново… Но я сбивалась всё, всё думала о тебе. И трудно представить было, что замерзаю насмерть…       Ухающе зашлись совиные часы, прервав Женечку. Пробило семь вечера. На сиреневатом от фонарей небе за окном, бисируя, плакала метель.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.