приквел (iv/?); чанбин, хенджин
14 августа 2019 г. в 22:05
Хенджину становится одиноко. Одиночество от одиночества. Он даже не знает, чем это можно объяснить и как обосновать, но в его стенах гуляет сквозняк, на полках лежит столетняя пыль, а свет уже очень давно никем не включался. Хенджин – одинок. Одиночество – Хенджин. Хотя, странно: есть вроде и Джисон, колдующий над маленьким кактусом на кухне, Джисон, растягивающийся почти в шпагат посреди комнаты, дабы «не задеревенеть уж к хуям совсем», Джисон, с которым иногда можно потравить глупые шутки за сигаретой-двумя. Ну, и Чанбин.
Чанбин – это вообще приключение. Хенджин же к нему – распахнутой дверью, открытыми ставнями, да все – ни к черту. Что биться о стену лбом. Хенджин даже начинает думать, что, быть может, перелюбит-переболит, да только их драма никак не хочет заканчиваться, с каждой последней серией вытекая в новый сезон.
Хенджину это болит.
– Круто, – констатирует Джисон, выливая в раковину воду из поддона своего очередного цветка. – Он теперь оставляет тебя здесь, а сам уезжает.
– Ага, – Хенджин, сидящий за столом в чьем-то выцветшем женском халате и закинув ногу на ногу, крутит в руке незажженную сигарету. – Ты, кстати, не в курсе, куда?
– На Помойку, ясное дело, – фыркает Джисон; он смешно шаркает от раковины до стола своими протоптанными домашними тапками. – Куда ему еще идти?
Вопрос, больше звучащий, как утверждение.
– А нас почему не зовет?
– Мы сами можем приехать, – цокает языком Балерина, присаживаясь на табуретку напротив. – Ты, кстати, подружился уже с кем-нибудь?
Задумавшись ненадолго, Хенджин отзывается утвердительным кивком.
– С Чаном, немного, – припоминает он, – и с Минхо.
На этом моменте джисоново лицо приобретает тревожное выражение.
– Правда? – неуверенно уточняет он.
– Ага, – Хенджин кивает снова. – Мы много разговариваем, и хен – единственный там, кто не хочет размозжить мне голову об асфальт.
Джисон лишь усмехается.
– Это потому, что он не умеет.
х
Хенджин думает: если совершать ошибки – это часть человеческой природы, значит, винить себя за ошибку – все равно, что винить себя за существование. Но, вообще-то, он не считает свое знакомство с Чанбином ошибкой. И клуб тот дурацкий, вонючий, прокуренный, и маслянистые дорожки парфюма на своих запястьях, и чужой шепот в ухо, мол, пошли отойдем, здесь слишком шумно, нам пора побыть вдвоем; казалось, все шло своим чередом. Сейчас кажется – все переворачивается с ног на голову.
У Хенджина прихрамывает самоирония и умение пускать события на самотек. А самолюбие уже и вовсе хоронить можно – Хенджин, напиваясь в баре посреди ночи, звонит Чану и просит «забрать его оттуда он сам не знает откуда»; но – «побыстрее хен пожалуйста иначе я сейчас начну блевать на стойку».
– Что ты здесь забыл? – приехав в первом пойманном такси, наспех одетый, взъерошенный Чан вытаскивает его на воздух, набрасывает на плечи свою куртку и выжидающе смотрит в глаза.
– Сказал родителям, что переночую у одноклассника, и мы вместе будем готовиться к экзаменам, – тихо бормочет Хенджин, вытирая рукавом куртки липкие от выпивки губы.
Чан только безнадежно качает головой и сажает его в такси, диктует записанный прямо на запястье адрес, и на полпути Хенджина еще начинает «пиздецки тошнить», так что они тормозят машину у обочины, чтобы он мог сблевать в ближайший мусорный бак. Кое-как они все-таки доезжают до нужного адреса, Чан бегло расплачивается с таксистом и подхватывает Хенджина практически на руки, дотаскивая за собой до самой квартиры.
Лишь когда раздается трель дверного звонка, Хенджин приходит в себя.
– Куда ты меня... привез...
Чанбин лениво открывает дверь, помятый и заспанный, но его лицо мгновенно приобретает растерянный вид.
– Разберись уже, будь добр, со своим старшеклассником, – чеканит Чан и следом почти вталкивает Хенджина в квартиру. – Чтобы мне больше не приходилось его в таком состоянии невесть откуда посреди ночи забирать.
Он последний раз обводит Чанбина и устало привалившегося к дверному косяку Хенджина взглядом, а после, молчаливо кивнув, сбегает прочь по лестнице.
Чанбин сначала смотрит ему вслед, хочет даже позвать или прокричать ругательства, но потом Хенджин вдруг падает прямо ему на руки – не то нарочно, не то чтобы разыграть спектакль, – и Чанбину остается на выполнение один-единственный алгоритм:
– дотащить его до своей комнаты;
– раздеть его;
– уложить его в постель.
От Хенджина разит крепким алкоголем и ночной улицей, всем недетским разит, тем, что ему совсем не идет, и Чанбин морщится, когда стаскивает с чужого худощавого тела одежду. Он не знает, почему делает это. Он не знает, почему просто не пошлет Хенджина к чертям. Он не знает, почему отталкивает Хенджина от себя, но в то же время – ненавидит мысль о том, чтобы отдать его кому-нибудь другому. Пусть лучше Хенджин будет ничей, нежели чей-то еще.
х
Примерно неделя уходит у Чанбина на осознание того, что Хенджин, все-таки, не вещь. Еще несколько экстра-дней – на то, чтобы решить, как закончить все это нездоровое дерьмо. В смысле, Хенджин еще не сломан, он пока правильный, и Чанбину не по себе даже от мысли о том, что в злостные реалии жестокой взрослой жизни ребенка втащит именно он.
Так ведь нельзя.
Чанбин хочет найти его и сказать, что все кончено, но он сам не знает, что именно очерчивает понятием «все». Он выходит из комнаты, плетется уныло по коридору до ванной, которая обычно занята в столь позднее время, но сегодня Чанбину везет; он умывается ледяной водой и несколько секунд смотрит на себя в зеркало, как будто решается. Вода немного задевает его волосы, застывает каплями на лбу и каким-то чудовищным образом подчеркивает то, насколько бледным он стал. Настолько, что с легкостью может слиться со светло-серой стеной ванной комнаты.
Потом Чанбин решает не идти никуда и подождать Хенджина на кухне – выкурить сигарету, может, поставить турку на плиту, выветрить на улицу сигаретный дым, протереть от пыли подоконник и листья джисоновских вазонов. На кухне нет никого, только сохнет чайная заварка в чьих-то оставленных на столе чашках, а по грязным тарелкам ползают мухи, так что Чанбин решает вдобавок еще и перемыть посуду. Это хорошо помогает выпустить отречение, накопившееся в нем за столь недолгое время.
Холодная мыльная вода стекает по бледным рукам и сбитым костяшкам, Чанбин долго полощет одну тарелку, задумавшись. Сквозь стены сочится одиночество, которое не лечится музыкой из старого радиоприемника на полке над обеденным столом; не лечится маленькими, покрытыми пылью иконками там же. Не спасает даже сам Чанбин, который пытается думать иначе, говорить иначе, делать иначе.
«В подъезде в такое время прохладно».
«Хенджин, наверное, мерзнет».
Тарелка со звонким стуком падает в раковину – странно, что не разбивается.
х
Лестничную клетку заливает блекло-желтоватый свет одинокой лампочки. Пахнет старыми газетами и сыростью подвала, что несколькими этажами ниже. За покрытым высохшими разводами окном – бестелесный и бесшумный ночной город. Хенджин начинает думать, что привыкает к этому виду, и ему это совсем не нравится. Сидящий рядом Джисон, до этого покуривший два раза подряд, колупается в ногтях и смешно шмыгает носом, низко опустив голову. Пряди его еще мокрых после недавнего душа волос спадают на лицо, и мелкие капли воды стекают по бледному лбу. Хенджину хочется поговорить, и он, наверное, выбирает самую неуместную тему.
– Хен, – негромко зовет Хенджин. Джисон отзывается невнятным мычанием. – А что между вами с Минхо-хеном?
Джисон усмехается – не зло и не раздраженно, а так, словно об этом у него спрашивают повсеместно абсолютно все.
– Ну, – он шмыгает носом и ежится, – он колет мне наркоту в долг. Типа, по-дружески.
– Я спросил у него то же самое, – осторожно сообщает Хенджин. – Он сказал, что ты нахлебник.
Джисон смотрит на него потрясенно, широко распахнув глаза, будто не расслышал.
– Он утрирует.
Хенджин не знает, кто из них двоих говорит правду, а кто лжет, но, стоило у Минхо спросить о Балерине, – тот отозвался каким-то холодом во взгляде, непривычным и осторожным, но обжигающим. Будто между ними были что-то среднее между сильнейшей любовью и ужаснейшей ненавистью. А Джисон говорит об этом просто, как о походах в супермаркет за хлебом и пивом.
– Я думаю, ты должен начать платить ему, – смелеет Хенджин. Он ждет от Балерины понимания, но. – Рано или поздно его терпение кончится.
– Это не твое собачье дело, – у Джисона в глазах вспыхивает недобрый огонь. Но натыкается Хенджин на острый клинок. – Я сам решу, когда мне ему платить и платить ли вообще.
Хенджин не успокаивается.
– Не хочу лезть, но-
– Вот и не лезь, – огрызается Джисон и поднимается со ступенек, отряхивая домашние штаны. – Разберись лучше с тем, что тебя поебывает тридцатилетний недо-алкоголик, живущий на долгах и в коммунальной квартире, а потом уже лезь в чужие проблемы.
После этого он уходит, а Хенджин остается наедине с чем-то болезненно-колким внутри, крепко сжимающим внутренности, особенно после того, как брезгливо и небрежно из джисоновских уст прозвучало слово «поебывает». Как будто это – все, чего Хенджин заслуживает. Чтобы его «поебывали». Джисон произнес это с открытым презрением, и Хенджину становится предельно ясно то, что отношения между ними вряд ли будут прежними. Хенджин тоже мог бы указать Балерине на погрешности в его образе жизни, но он не видит в этом смысла, потому что, вероятно, Джисон прекрасно осведомлен о них и сам.
Хенджин как будто верной псиной сидит у порога и ждет, когда Чанбин вернется домой. Чтобы поползти следом за ним и продолжить смотреть верно прямо в глаза, даже если его пнут прочь ногой. Это неудобно и больно, но Хенджин не может иначе.
Снова скрипит открывающаяся дверь, за спиной доносятся шаги. Хенджин боится обернуться, чтобы подтвердить свои догадки, но когда Чанбин садится рядом и вздыхает, потирая влажные ладони, у Хенджина внутри что-то натягивается тонкой струной. Ему кажется, что он любит Чанбина, но Чанбину это не нужно, поэтому признаваться, да еще и так бездарно и некрасиво, Хенджин не видит никакого смысла.
Чанбин говорит:
– Надеюсь, мы расстанемся друзьями.
В то время как Хенджин чеканит молча:
«Надеюсь, нам не придется расставаться».