ID работы: 8174822

Тише, товарищи

Слэш
R
Завершён
74
автор
Размер:
85 страниц, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
74 Нравится 13 Отзывы 14 В сборник Скачать

6 bezdeliga

Настройки текста
В ответном доставленном парламентёрами письме Строд просил об отсрочке — о ещё нескольких часах для общего собрания и обсуждения вопроса о сдаче в плен. Из деликатного и уважительного тона краткого послания тянуло заключить, что он намерен сдаться. Причём писал, по-видимому, он сам: на измятой и испачканной кровью, вырванной из блокнота страничке строчки букв, детских, почти прописных, плыли к правому краю, и от этого тоже в груди шевельнулось что-то беспокойное и острое — уже от того, что его стелющийся почерк был именно таким милым, каким и должен быть… Со стороны красных это могла быть хитрость, и об этом не преминул сказать кто-то из своих, но Пепеляев решил предоставить им время. Если они благоразумны, то сдадутся, особенно после того, как вынесут решение сообща, с учётом голосов многочисленных раненных, слабых и уверенных, что в плену их не тронут. Да и белым тоже не с руки сразу открывать военные действия, к штурму, если он будет неизбежен, нужно подготовиться. Да и какой штурм? Зачем погибать просто так, если красные в своей жалкой крепости совершенно обречены? Пепеляев отпустил парламентёров со своим согласием на отсрочку и напомнил им, что никого не казнит и что бояться красноармейцам нечего. Это было правдой и было так логично, что и сам невольно поверил, что красные к четырём часам непременно сдадутся и удастся избежать крови, решить всё миром и перед их командиром, этим Стродом, козырнуть своими благородством и честностью. Импровизированный штаб белых собрался в одном из брошенных домов деревни. В напряжённом молчании стали ждать. Пепеляев держался поближе к камельку, подкладывал в него дрова и с приятным удивлением замечал, как буквально с каждой минутой становится легче. Будто болезнь уходила, возвращались силы и таял лёд сковывающей боли. В голове прояснялось и теплело, внутри что-то надсадно вытягивалось, но это было не так, как прежде, а как-то даже радостно и тревожно по-иному. Мысли ходили по кругу и снова возвращались к тому, что когда красные сдадутся, это будет пусть и не большой, но значительной и символичной победой, и тогда уж можно смело идти на Якутск и не только не опасаться удара с тыла, но и сознавать безошибочность и верность намеченного пути. Тяжело сгущались долгие синие сумерки. Прибыл парламентёр, на этот раз один и явно нервничающий. Тут же стало понятно, почему. Как и следовало ожидать, красные использовали отпущенное время, чтобы обустроить свой несчастный двор и приготовиться к обороне, а сдаться отказались. Строд же накатал новое письмо, во много раз длиннее, сильнее и красноречивее предыдущего, бумага оказалась ещё более перемятой, но чистой и почерк стал неразборчивее и злее. Чего он только не понаписал, целое сочинение: всё произошедшее перевернул с ног на голову и выставил события в таком свете, будто Пепеляеву до сих пор лишь везло, но теперь он точно загнан в угол и остаётся ему только сложить оружие и сдаться, что Строд ему и предлагал, а даже если Пепеляев не хочет признать, что проиграл, так пусть подумает о том, что любое его действие ведёт только к новому жестокому и ненужному кровопролитию, и будь он человеком здравомыслящим, то стремился бы не к продолжению войны, а к скорейшему её завершению. Письмо было щедро сдобрено излишними знаками препинания и неловкими ошибками, экспроприированными высокими литературными выражениями, надуманными метафорами и заносчивой коммунистической спесью, выглядело всё это так по-детски напыщенно, старательно, смешно и наивно, что казалось даже умилительным, несмотря на наглость и самоуверенный и вызывающий тон. Так же Строд писал, что его сдача в плен укрепит противника, а значит углубит войну — это тоже было очевидно и наивно, но выводило на первый план причину, по которой красные продолжат держаться. Причину эту Пепеляев сперва не то чтобы упустил из виду, но предпочёл не принять в расчёт. Выходило, что Строд не сдастся. Было это, конечно, плохо, но поступал он именно так, как и должен был, а потому Пепеляев вместе с досадой и раздражением почувствовал и уважение к нему, хоть и подлецу, но человеку славному, и что-то похожее на смутную благодарность за такой, пусть неразумный, но красивый и гордый поступок. Да и потом, Строд был по-своему прав. Своей обороной он отчасти сковывал действия добровольцев и не давал им с лёгким сердцем пойти на Якутск — какой-то смысл в его сопротивлении всё-таки угадывался, хоть по мнению Пепеляева цель средства не оправдывала. Никак нельзя было оставить в тылу пусть и покалеченный, но хорошо вооруженный, численностью, предположительно, в сотню человек отряд. Идти на штурм и губить своих и чужих тоже не хотелось. Кроме этого ничего не оставалось, однако имелась ещё одна лазейка, в теории позволявшая избежать сражения: немного отойти, оставить красных одних и дать уйти им — так же, как если бы им удалось уклониться от первого боя. Укрепления у них не ахти какие, но взять их непросто. Если бы красные вышли из них сами, то им не пришлось бы сдаваться. У белых же хватило бы благородства не преследовать их, а дать им спокойно добраться до безопасных территорий, да, пусть бы топали прямо в Якутск и рассказали там, каков из себя враг. Пусть бы даже оставили раненных — белые окажут им необходимую помощь. С другой стороны, уйти для красных проблематично: у них перебит весь скот и большую часть обоза они потеряли, однако в любом случае, отступить для них разумнее, чем сидеть в своей насквозь простреливаемой юрте. Как только они поймут, что предоставлены сами себе, они должны уйти, ведь оставаться им совершенно бессмысленно… План этот пришёлся по душе не всем, но по итогу был одобрен. Решили отодвинуться к соседней деревушке, ждать ещё три дня и, если красные подобру-поздорову не уберутся, начинать штурм. Конечно эти дни красные могут использовать, чтобы ещё надёжнее укрепиться, но насколько больше они сумеют сделать, чем успели за те первые, хитростью выжуленные четыре часа? Должно быть, намного, но пусть уж лучше те часы потеряют значение и из успешной уловки превратятся в ненужную изворотливость. Да и потом, за три дня наверняка появятся дезертиры, от которых можно будет точнее узнать, что творится в осаждённой усадьбе, может, не желающие погибать красноармейцы и вовсе выдадут своего несговорчивого, к тому же тяжело раненного командира, и никому из-за его принципов умирать не придётся. В подтверждение этому в тайге выловили не сумевшего проскочить посланника красных, который нёс в Якутск письмо, в котором Строд требовал срочной помощи. Посланник же с охотой живописал весь ужас положения красного отряда: у них нет ни воды, ни еды, ни медикаментов, зато есть огромное количество раненых, многие не прочь были бы сдаться, но Строд так всех застращал, что никто не решается его ослушаться. С наступлением на Якутск нельзя было затягивать, но три дня не являлись критичным промедлением. Важнее было сохранить людей и боеприпасы. Главное — не оставлять в тылу противника, да и хорошо бы изловить Строда. В этом Пепеляев скоро смог убедить и своих соратников, и себя самого. Вообще Строд за считанные дни стал олицетворением всех засевших в зимовье бойцов, и говоря о них, называли его всем известное имя. Он же стал символом того, что необходимо преодолеть, и едва ли не гарантией того, что если будет побеждён он, то будет взят и Якутск. Тем более что в победе сомневаться не приходилось. Пепеляев заказал себе думать о ерунде и в своём временном отступлении мог даже усмотреть подтверждение того, что личная пристрастность не влияет на решения и что разум смятением чувств не затуманен. Но в глубине души он уже понимал, что Строд не уйдёт, и где-то совсем уж глубоко обречён был быть этим довольным. Всё-таки от перспективы захватить Строда сердце на миг холодело и вместе с тем переставала гнести февральская стужа, будто проскальзывал в ней далёкий предвестник долгожданных тёплых тёмных летних гроз. Неспешно потянулись отмеренные три дня ожидания. Холода стояли зверские. Оставленные возле красных разведчики докладывали, что те уходить не собираются, а запасаются в разорённой деревне дровами и колотым льдом с ближайшего озерца. Как ни крути, выходило, что трёхдневная проволочка была бессмысленной и даже вредной. За три дня красные не разбежались, а наоборот укрепились. Но есть им по-прежнему было нечего и нечем перевязывать раны. Штурм они наверняка не отбили бы, тем более что на него Пепеляев собирался бросить максимум имеющихся сил, как мог толково его продумал и даже сам решил в нём действенно участвовать, чего уже много лет не делал: высокий чин давно избавил его от боёв, чему он был только рад, в своей якутской экспедиции он ещё ни разу не дрался, но теперь выбирать не приходилось. Атаку на красных планировалось вести с двух направлений и одно из них он возглавил сам. В ночь накануне штурма это загадочное происшествие случилось в первый раз. Можно было припомнить свои Пермь и Иркутск, все навеки потрясающие, скоро летящие дни и все свои незабываемые фантастические встречи — да, не более чем плод нелепой привычки пририсовывать к обочинам длинных дорог указующие знаки судьбы, но всё же. Можно было объяснить это своим подавляемым волнением и коробящим душу отвращением к грядущим жестокости, крови и грязи. Оправдать накопившейся усталостью, звенящей неопределённостью перевалившей за половину зимы и своими то и дело самовольно заходящими на нехороший круг неотвязными мыслями о Строде (но уж лучше они, чем уступившие им место всегдашние нравственные мучения). Вновь решившей заглянуть на вечер простудой, ломотой в шее, снова разболевшейся и заплывшей головой и слишком крепким таёжным чаем, которым Пепеляев в последний месяц только и питался, и простершейся окрест тихой ночью. Всё тот же простроченный пулями ветхий дом со всё тем же пылающим камельком — душный угар оседал в горле горьким привкусом самого мятого из цветов, и всё те же прикорнувшие у стен люди — остаться теперь одному стало невозможно, но Пепеляев умел никого, кроме себя, не замечать. Уронив на сложенные на столе руки тяжёлую голову, он тоже заснул. Или только задремал. Ощущение сна не пришло, но сон приснился и привёл на ещё одно душераздирающее свидание. На мгновение ему показалось, что он услышал шум, стрельбу и гвалт. Перестрелки в далёкой тайге, погони, волчий вой и свист вьюги… Нет, не было погони и не стучали выстрелы. Трещали от мороза лиственницы и сосны. Ушедшие на холод возвращались невредимыми. Не пришлось идти на штурм, ни этой ночью, ни назавтра, никому не пришлось умирать. Опережая общую гибель, предвидя большие жертвы и жалея своих людей, Строд сдался. Пришёл сдаваться сам. Он с трудом держался на ногах, но кто-то помог ему дойти, завёл в дом, сбросил с него оленью доху и подтолкнул войти внутрь. Переступая через порог, он пошатнулся и весь исказился от боли, но, покряхтев, выровнялся и вкатился из полумрака в тусклый свет очага. Одной рукой опираясь о стену, другой он держался за то место на груди, где под курткой была перевязана рана. Был он измождён, ободран, худ и нечист, но и в этом угадывалось неизъяснимое роскошество человека сильного и упрямого, стойко переносящего любые невзгоды; изящен и долог — именно так, как должен был, как молодой леопард — доводилось в Хайларе в клетке видеть, как на стройной звериной спине под галсаным бархатом выпирали крутым горбом лопатки, когда он низко склонял испятнанную золотом голову и печальными опасными глазами смотрел исподлобья — так же смотрел и Строд глазами как отражённый синеным небом байкальский лёд — без мыслей, без презрения и без злости — откуда? у них друг к другу враждебности нет, и один не виноват, что другой попался. Тут же размаявшийся от тепла, он старался дышать ровно, но от боли и усталости получалось только напряжённо сопеть; он хмурился, но и это выглядело трогательным — видно, два десятка лихих лет задели его лишь рикошетом и военная тяжкая юность не отгорела ничуть, едва-едва отошла от мальчишеской лёгкости птицы; исцелованным ветром чертам милого лица морозы не причинили вреда, только высеребрили их и сгладили, и был он красив, да, именно так невыносимо правильно скроен, как должен был быть, как все они были до него для того, чтобы он был чудесен. И всё же его зыбкий до пленительности образ ускользал, не давая последней ясности, пряча её за предположениями, что же? Его тонкие руки как из светло-серого гранита выточенные — такими, должны были быть те, что срывались и чуть дрожали, когда выводили строки письма, когда он прикасался к тем измятым, грубо вырванным из записной книжки листочкам, даря им тепло своей горячей крови, разбавленной прохладой далёких лесных ручьёв. Садясь на свободный стул, он поморщился, но сумел не упасть, а сесть спокойно и ровно и даже с видом достоинства закинул ногу на ногу, хоть это тоже заставило его страдать. Что он сказал? Коротко глянув сквозь прищуренные светлые ресницы, и пропустив наконец хриплый выдох — то, что осталось от вздоха терзаний, пародируя интервентов, он тихо произнёс с грациозной издёвкой: «Где тут золотые россыпи и соболя?» Таким он должен был быть, если судить по письму — склонным к высоким фразам, изысканным жестам и отрывкам, реквизированным из недочитанных, взятых и брошенных книг — малообразованный, но жадно всё схватывающий на лету, некультурный, но непосредственный, но горячо искренний, импульсивный и нетерпеливый, никогда не жалеющий душевных сил, дикий цветочек, приобщённый к насилию, но физически не способный предать бесстрашную чистоту тёмных, тёплых, летних, пропахших отцветающими ландышами гроз. С болезненным усилием оперевшись на стол, он прикрыл глаза, в которых на миг блеснула искорка синевы как из хвоста павлина. Пришлось ему стереть с хорошенькой физиономии заготовленное выражение снисходительной надменности и ярой большевистской непримиримости и потупиться с деланной скромностью — подобное не может быть ему по душе, но ведь он сдаётся. Ему это крайне трудно, да, ему это не свойственно, но он решился. Так зачем теперь спорить и стоять за принципы, к чему лукавить и обманывать, что таить и делить? Честность за честность. Сдался — значит нечего теперь выделываться, будь ласков и будь послушен. Но что останется, если львиная доля его обаяния заключается в его стремительности и свободе, в том, что нельзя его ни покорить, ни приручить, ни подавить? «Сдаюсь» — уголком тонких губ он устало и горестно улыбнулся и качнул головой, будто прощаясь со всегдашней своей стократно милой неуловимостью — скинул и её, и остался одной огромной непостижимой тайной, сплошным очарованием, обещающим стократно многое, он сказал: «Дай мне чаю». Тяжело вздохнул, поднося к глазам руку. Тут только повеяло всем тем, чем он должен был быть под грубой волчьей шерстью красноармейской шкуры и под серебристым подшёрстком недосягаемой привлекательности — тем, что доцветало ещё на дне чашки — толокнянкой, лепестками василька, можжевельником и черноплодной рябиной, мёдом, печалью и бересклетом, всем родным и дорогим — таким был окутавший и закруживший голову нежный запах давнишней мечты.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.