ID работы: 8174822

Тише, товарищи

Слэш
R
Завершён
74
автор
Размер:
85 страниц, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
74 Нравится 13 Отзывы 14 В сборник Скачать

8 lakstigala

Настройки текста
Ночью вышел на улицу. На горах, в лесу, пеночка поет. Всё дышит весной и пробуждением к жизни. Где ты, моя весна? Ты так прошла быстро и так мало дала мне счастья. Всё больше страшных гроз и бурь. А душа хочет нежности, боже. Зеленели холмы, свежий ветер поил мёдом и молоком и какими-то дикими цветами. Спавшим ухом к земле чудился мягкий шорох травы, раздвигающей могильную тьму тонкими и сильными ростками. Очищалось от сверкающих солнечных льдин синее море. На высоком охотском побережье всё было красиво до слёз, до сквозящего в груди ощущения бессилия и любви, без конца ныло от тоски сердце… Всё было проиграно и всё потеряно. Можно даже назвать день, когда произошёл перелом, после которого всё полетело под откос — двадцать восьмое февраля прошедшей зимы. Стало известно, что к Амге с двух сторон подходят красные отряды. Пепеляев с большей частью сил поспешил навстречу одному из них и погряз в кровопролитных и долгих боях среди снежных пустошей. Другой красный отряд тем временем поразительно быстро и ловко взял Амгу, а её защитники не смогли её удержать. В один момент все грандиозные планы о взятии Якутска и сибирской автономии лопнули как мыльный пузырь. К этому имелось целое звёздное скопление предпосылок и именно такого исхода и следовало ожидать, но на протяжении всей зимы удавалось сохранять иллюзии, закрывать глаза на очевидное и надеяться на лучшее, верить, что самоубийственная затея каким-то чудом и какой-то удачей выгорит — нет, не выгорела, и дело даже не в том, что чудеса и удача перебрались на сторону красных, а в том, что это единственно верный, естественный исход. В Амге были потеряны почти все припасы и вооружение. Разбросанные по тайге белые отряды таяли и распадались, якутские повстанцы из них разбегались, местное население, как казалось, ещё недавно поддерживавшее белых освободителей — но это лишь казалось, расхотело бунтовать. В налетающих весенних ветрах развеялась последняя причина дальше бороться, ничего иного не осталось, кроме как убираться из чужой страны. Вот и всё. Как и все, Пепеляев был обескуражен и сбит с толку таким резким и необратимым поворотом, но раздумывать и дознаваться было некогда. Усилием воли сохранив самообладание, он принял решение отступать и перевёл стрелки своих часов на цель даже более ясную и благородную, чем предыдущие — теперь он должен был довести до восточного побережья остатки своих людей и вывести их, вернуть домой, если домом, как это ни горько, считать теперь чужбину. Подобный обратный поход был ещё более, нежели уже пройденные, равносилен смерти, поскольку теперь у добровольцев оставалось совсем мало продовольствия, а люди были измучены, оборваны и в большинстве своём ранены и обморожены. Кроме того, по следам сибирской дружины, как никуда не спешащие деловитые гончие, шли красные отряды, которые при малейшем промедлении вцепились бы в них. Правда, затевать ещё один жестокий бой среди заснеженной тайги не хотелось ни тем, ни другим, но на нервы погоня действовала. Как бы там ни было, спастись теперь можно было только самой суровой дисциплиной, которую и пришлось ввести. Все пребывали в отчаянии, но никто этого не показывал. Все наравне претерпевали немыслимые тяготы, но шли, преодолевая непроходимые безжизненные леса и горные хребты, по дороге бросая и сжигая снаряжение, закалывая на пропитание последних быков — но шли решительно и быстро. Понимали, что только при проявлении полной сплочённости и нечеловеческой стойкости есть шанс оторваться. Терпеливые преследователи двигались по пятам, но отставали, так как испытывали те же тяготы и не имели впереди заветной, притягивающей и придающей бессмертных сил цели. Пепеляев в дороге часто оборачивался, понимая, что ничего среди холодных еловых стен и понурых белых мартовских небес не увидит, но невольно прощаясь с оставленным и стократно дорогим. Урывками он вспоминал о родном сибирском городе, до которого уже никогда не дойти, о своих смутных чаяниях и надеждах, обо всей быстро промелькнувшей загубленной жизни, которая вот-вот прервётся — как командир он ради своих людей твёрдо веровал в дальнейшее спасение, но это было столь же наивно, как и весь их поход. В те дни ему было совсем не весело, но, как всегда, кипучая деятельность и переносимые трудности оставляли мало времени для самобичевания и раздумий. Его зимние хвори прочно отступили, ничего уже не болело, тело, брошенное на самый сложный и безрадостный участок пути, снова пришло с разумом к консенсусу и исправно слушалось. Даже сердце успокоилось и билось уныло и ровно. В конце концов, всё было так, как и должно быть — свой зыбкий до пленительности милый образ он увидел издалека, сам его дорисовал, сам влюбился, сам растревожился, сам пострадал. И если раньше он не пытался к мечте приблизиться, то теперь, хотя бы душой, к ней потянулся, но предсказуемый финал остался тем же — ничегошеньки ему не досталось, кроме тоски и слёз. Иначе и быть не может, ничего не попишешь. Строда взять не удалось. Три недели он и его люди, непонятно чем живые, просидели под обстрелом в своей поганой крепости, стены которой латали трупами людей и лошадей. А Пепеляев, отчасти из-за Строда, отчасти из-за того, что обречён был самого начала, провозился, промедлил, смалодушничал и в итоге позволил выступившим из Якутска красным отрядам подойти к Амге. Когда всё уже было потеряно, когда приняли решение отступать, Строд всё ещё держал оборону. Все те, кто его караулил, ушли — он выиграл, он выстоял, и бог знает, сколько ещё промаялся, пока не понял, что никто его больше не осаждает и что он свободен. Наверняка он понял это быстро. Наверняка вышел из своей адской западни, умудрившийся за три недели голода, холода и жуткой антисанитарии оправиться от ран, и счастливо, неповторимо улыбнулся заслуженной победе. Ему оставалось только дождаться, когда на помощь к его отряду прибудут из Амги подводы со всем необходимым, и… И что? Поесть, накатить, отмыть почерневшее от копоти лицо, переодеться, потребовать коня, свистнуть свору и с блестящими от азарта глазами кинуться в погоню за побеждённым врагом? Нет, вряд ли за удирающими белыми пошлют его — он ранен, измотан, от его отряда мало что осталось, он заслужил отдых и почёт отныне и навсегда. Но, с другой стороны, зная его (конечно Пепеляев его не знал, но достоверно воссоздавал по милому образу и подобию), можно предположить, что ему захочется добить и пленить своего личного противника, и в своём праведном желании он будет так убедителен, что ему эту честь предоставят (особенно если припомнить, что изначально именно его, как лучшего, надёжнейшего и самого бесстрашного и проверенного парламентёра подсылали к белым, чтобы убедить их сложить оружие и не открывать военных действий — тогда он успеха не добился, но всё же). И всё же наивно на это надеяться… И всё же, часто по дороге оборачиваясь, Пепеляев не мог избавиться от беспокойства, умоляющего замедлить шаг и уснуть в снегу, смутного и тайно приятного предчувствия, что сбежать не удастся, от судьбы не уйти, Строд нагонит. Ещё одна встреча состоится, но боя не будет — Пепеляев не такой дурак, чтобы губить людей просто так, и Строд тоже всегда старается решить дело бескровно, воевать им больше не за что — Пепеляев в свою очередь сдастся, и пусть Строд торжествует сколько угодно, он это заслужил. Пусть смотрит свысока и гордится, и говорит литературные назидательные речи, похожие на его письма, пусть улыбается — лишь бы улыбался и был милосерден и ласков. Поймал бы, связал — фигурально, и доставил в благословенный Якутск — хотя бы так. А там весна тревоги нашей и белые ночи под одним небом, устроят долгий, справедливый и гуманный народный суд, но грехи тяжелы и потянут к смертному приговору. Но до этого ещё будет трепетное умиротворение тюремной клетки и частые встречи с ним, добрым и милым, всё понявшим и разделившим… Откуда что возьмётся? Во-первых, Пепеляев выкупит взаимопонимание ценой своего поражения и всей своей несчастной жизни, как ни крути, достойной уважения, интереса и сострадания. Во-вторых, они навеки скованы, и Строд проникнется к нему ответной привязанностью. Жалость и сочувствие свойственны его молодой, мучительно тонкой душе, которую, к тому же, растревожат все те странные нежные чувства, которые Пепеляев не станет от него скрывать. Строд захочет бывшего врага утешить, а там не заметит, как и его личная смута усугубится временем бессонных скорых ночей с их потусторонним покоем, безотчётным томлением и волшебным бледно-дрожащим светом, неузнаваемо преображающим суровую природу. Что-то в нём сдвинется с места. Потому что так ли уж трудно поддаться взаимности, когда любят тебя? Это ничуть не сложно, особенно когда личная гордость и свобода остаются неприкосновенными под защитой разделяющей решётки, непреодолимых преград и грядущей мучительной смерти одной из сторон. Да и потом, неповторимость момента, да и потом нелепая романтика и увлекательность событий, да и потом, Пепеляев найдёт такие слова, сказать которые не займёт и минуты, но раздумывать над которыми придётся всю оставшуюся порознь жизнь… Строд будет трогателен, красив до слёз и, как и полагается, недосягаем, и всё захочется отдать, чтобы на прощание прижать его к сердцу, а получится на прощание только коснуться его холодных от горя пальцев. На прощание он скажет, что хотел бы, действительно хотел бы, чтобы всё сложилось иначе. Но увы, не в этот раз. Последнего белобандита поведут на казнь, сырая даль почернеет от птиц, затекут связанные руки, подожгут рыжую солому и сладко будет растянуться на земле, разрушаясь, смешаться с корнями земляники и мяты, зная, что раз войдя в его память, удастся навсегда там остаться… Свидание хотя и состоялось, но увиделось размытым, совсем уж нелепым очерком — в глубине безлунной ночи, проведённой на снегу, проплыло мороком, порождённым зверским измождением. И всё-таки проснулся со льдом на ресницах. Но обычно Пепеляев так за день выматывался, что падал в черноту, как погибший брат в ангарскую прорубь, и ничего не снились. Да и были эти смешные мысли только баловством. Остатки белой дружины в течение месяца не сбавляли хода и вскоре стало ясно, что от красных преследователей они оторвались (а это подтверждало, что Строда среди них нет). Таким образом дошли до побережья и до крохотного городка, в бухте которого прошлым летом высадились. Но вернулись не к тому, от чего ушли. Те корабли, на которых белые приплыли из Владивостока, уже не водились в этих водах, да и самого белого Владивостока не существовало. В этот заброшенный порт суда заходили редко, а если и заходили, то маленькие — не способные доставить четыре сотни оборванцев в Японию или Китай или хотя бы на Сахалин, а даже если и способные, у добровольцев не было ничего, чем можно было бы оплатить такую поездку. Но теперь они были обеспечены хотя бы утлой крышей над головой и постоянным местом, с которого некуда дальше бежать, потому что дальше кромка моря. Море было забрано льдом и, как только он вскроется, следовало ждать на кораблях до зубов вооружённого и откормленного красного десанта. Положение оставалось всё таким же безвыходным, но от необходимости чем-то занять руки стали своими силами строить баркасы, чтобы на вёслах докуда-нибудь дотелепаться. Затея совершенно пустая, но уж лучше это, чем встречать весну бездействием. А весна была дивной. Леса и горы прятали худые руки в широкие зелёные рукава из шёлка. Сияло солнце, бесчисленные птицы не только пели, но и давали какой-никакой прокорм. На то же шли и дельфины — жаль было их, но ничего иного не оставалось. Весь день велись работы по постройке лодок, но без инструментов и должного умения дело продвигалось медленно и плохо. Каждое туманное утро приближало развязку. Очищалась от льдов бухта, вот-вот должны были нагрянуть красные… Пепеляев, хоть и трудился наравне со всеми, снова обрёл простор для размышлений, к которым располагали вечера в долгих лиловых сумерках. Благодаря весне и нежно-печальной картине всеобщего очарования он терзался не так остро, как прежде, бросил себя грызть и о том, чтоб застрелиться, больше не думал. Надеяться было не на что, но и падать ниже было некуда. Он ничего уже не мог поделать, а значит не приходилось метаться в поисках выхода. Хотелось последние свободные дни нагуляться, надышаться, вобрать в себя это прекрасное время на краешке и земли, и жизни. Весна делала своё дело и зажигала среди сплошной тяжёлой грусти тонкие цветочки непонятной нежности, вернее, до боли острой потребности в ней, и счастья, вернее, жадного желания его. Когда-то раньше этими маячащими вдалеке огоньками были смутные мечты детства. Теперь же упорно лез в голову Строд, или кто-то на него похожий. К нему на свидания Пепеляев уходил светлыми ночами, когда бродил по окрестным, кое-где ещё укрытым снегом сопкам. Каждый такой вечер мог стать последним, но было легко и не страшно каждый раз как навсегда прощаться с соратниками, тоже полными тревог, усталости и горьких дум. Отовсюду открывался чарующий вид на укутанное розоватым сиянием тумана море, с которого придёт гибель, но у гибели обещали быть милые глаза. Никак не стоило всерьёз предполагать, будто вместе с красным десантом прибудет Строд — это было ещё маловероятнее, чем что его, раненного, пошлют в погоню, но правдоподобность иллюзий Пепеляева уже нисколько не заботила. Да и спать, чтобы видеть сны, ему больше не было нужды. Достаточно было шёпота волн, рокота волн, мягкого ветра, перебирающего отросшие волосы и тоскующего птичьего голоса. Пеночки пели правильно. Пели о грусти и безысходности, среди которых, как в дали моря, как свечка в глубине церкви, дрожит и светится ласковый огонёк. Строд приплывёт с красным десантом, Пепеляев ему сразу сдастся, но корабль сломается, или добровольцы разбегутся по лесам и красным придётся их ловить и возникнет промедление — мало ли что. Или Строд, памятуя о всём том, что между ними было придумано, не отступится от их любви. Или у него будут свои тысячи причин — мало ли — внутренние партийные интриги, вражда с кем-то из его начальников, тайное недовольство коммунистическим строем — ведь и правда, грабят и губят комиссары народ, и Строд должен это видеть. Его представление о справедливости, как у человека адекватного, не может быть тождественно советскому, большевистскому, рабоче-крестьянскому устройству мира, где имя Ленина заменяет бога, — мира категоричного, лицемерного и жестокого, в котором исключительно тот, кто был никем, имеет теперь право жить, а все остальные подлежат поголовному изничтожению, — Строд в эту картину не впишется и рано или поздно от него, всё отдавшего и больше не нужного, избавятся, и он должен это понимать. Жажда странствий, тоска по родине, которая столь невозможно далека, что не тянет назад, а наоборот, толкает ещё дальше. Или его желание изменить свою жизнь, ведь что его держит в России? Да, он за неё воевал, но разве это его с ней роднит? Разве намерение получить что-то взамен пролитой крови, пусть почёт и достаток, пусть орден, пусть наградную шашку, пусть отрезок лучшей кожи на сапоги — разве это то, что способно его удержать? Он, конечно, идеалист, но всякий, кто заброшен далеко от дома — наёмник. Ему, конечно, лишь бы повоевать — это его стихия, но ничего другого он просто не пробовал. Он, конечно, любит Якутию, но у него здесь ни родных, ни друзей, ни корней, ни дома, и такая трагичная и дорого стоившая, пусть и взаимная, но несчастливая любовь гарантирует не долгую жизнь вместе, а внезапное расставание — сдует ветром, как пух с тополей. Мало ли что. Может, его и в Сибирь-то занесло случайно, потому как с детства его тянуло куда-то, к приключениям и путешествиям, через всю страну, через весь материк, через весь мир — в Америку или ещё дальше. Может, поэтому, всего себя отдав чужой идее, он с ней простится, раскинет крылья и полетит. Мало ли. Пепеляев предложит ему Харбин и он подумает, крепко подумает и, промедлив секунду, согласится (почему именно Харбин, а не любой другой город на любой другой карте? Строду всё равно, что Хайлар, что Нью-Йорк, а Пепеляев к Харбину всё-таки успел привязаться, всё-таки Харбин стал родным и дорогим, там остались жена и сыновья и именно туда тянет…) Как они это сделают? Да хоть на одном из этих увечных самодельных баркасов, на японской рыбацкой шхуне или даже пешком — небольшому отряду такое под силу. Речь ведь уже будет идти не об отступлении войск, а о личном побеге. Строд откажется от своих, и Пепеляеву придётся отказаться тоже. Красный десант высадится и большинство дружинников переловит, так что оставшимся придётся уходить своими силами и малыми группами. Спастись и пройти через всё повезёт единицам. Но ему и Строду это удастся и во всех путешествиях и приключениях, в бурных реках и непроходимых лесах, в быстро отходящей в небытие войне и прошлой жизни они станут настоящими друзьями. Научатся по-настоящему друг другу доверять. Узнают друг друга до самой сути и конечно у каждого будут свои недостатки, но никто ни в ком не разочаруется. И когда они, спустя месяцы, а может и годы, доберутся до Харбина, дышать друг без друга уже не смогут. Конечно, у Пепеляева семья и он ни в коем случае от них не откажется и, как и прежде, будет работать и всеми силами их обеспечивать, но от их с Ниной давнишней любви ничего не осталось — это было ясно и прежде. Дети связывают их крепче крепкого, но скрывать от неё он не станет, что жить с ней не может и не хочет. Сердца он ей этим не разобьёт, хотя бы потому, что оно и без того навеки разбито. Вот и всё. Спокойные ночи, счастливые дни. Милый Харбин долгими вечерами будет засыпать в туманной колыбели цветущих вишнёвых садов. Маленький домик, где Строд станет жить, будет похож на сотни соседских, но только при виде его наивной черепичной крыши сердце будет сжиматься и падать и миндальным пожаром будет обдавать всего изнутри. Любовь это конечно не всё, что человеку нужно — но это высказывание, надо признать, является лишь сомнительным утешением для тех, кто любви лишён, или тех, кому любовь досталась дёшево. А для тех, кто через тернии и годы к ней шёл, кто её ждал и страдал, кто выпрашивал её у судьбы, боролся за неё и шёл ради неё на несоразмерные жертвы, для тех, кто между нею и всем остальным выбрал её, она вполне заслонит всё то, что якобы нужно человеку для счастья. Конечно Строду любви будет недостаточно, он, успокоившись на новом месте, станет скучать, будет помаленьку жалеть, что сбежал из Советской России, и в конце концов и Харбин захочет покинуть — пусть так. Пепеляев последует за ним и везде будет счастлив вплоть до седин и много после. Ему было бы достаточно проводить ночи на ступенях дворцов, где Строд живёт, но ему будут позволены не только ступени. Будет взаимность, далеко не полная, но Строду лучше не знать, насколько мала и незначительна его ответная, его вынужденная, его сочувственная и жалеющая, невольничья озёрная любовь по сравнению с тем бушующим океаном, что Пепеляев будет благоразумно от него скрывать — всё ради того, чтобы другому было хорошо и удобно. Ради этого же, продолжая по жизни проявлять бедовый характер и независимость, наедине Строд будет шёлковым, а Пепеляев и без того так будет ему благодарен и так им покорён, что ни в чём не станет перечить и не начнёт упрекать ни за редкие попойки, ни за курение, ни за творимые от скуки глупости, ни за дебоши, из которых Строда потом придётся выручать. Он будет чувствовать свою горячую любовь как лихорадку, вспыхивающую при каждом взгляде, каждом слове, каждом прикосновении. Только в Харбине, в спокойной среде русских улиц, в бесхитростной повседневности скоро установившегося жизненного круга, под пепельным небом как на гравюрах, в крошечном домике у Сунгари, в камышах и лотосах, в тишине, после чая, Строд, от своей пусть даже небольшой любви за столь долгий срок измаявшийся, со смущённой улыбкой опустив глаза, скажет наконец заветные слова: «Как же ты мне надоел со своими церемониями», «сколько ж можно над собой издеваться», «иди уже ко мне, бандит, я люблю тебя». Что будет дальше, придумать не хватало фантазии. Да и дух захватывало, да и хотелось, так же, как в случае с китайскими церемониями до самого Харбина, откладывать главное на потом и не прикасаться к нему, чтобы заранее его не растратить. Думалось только, что всё будет великолепно, восхитительно и вместе с тем немного смешно — приносить ему воду у себя во рту и есть у него с ножа, прижиматься лицом к его коленям и без конца целовать его руки, обнимать и видеть его всю ночь… Конечно будет по первости неловко и неясно, но вечеров будет необозримое количество, и голова заранее кружилась и туманилась оттого, как много будет тёмных часов, и оттого, что будет повторятся одно и то же, и оттого, что никогда не надоест и каждый раз будет заново сводить с ума неизъяснимое притяжение, каждый раз, пусть даже всё станет известно, сам факт обладания этим человеком будет приносить такое счастье, что хватило бы и одного раза и не хватило бы миллиона. И харбинские дни будут прежние, долгие, скучные, пыльные, трудовые, но не будет их чудеснее, потому что они будут полны тяжёлых и нежно терзающих ожиданий, нарастающих к вечеру и доводящих до невменяемости в оглушающей тетеревиной любви и сумасшедшей орлиной страсти. И от взгляда на его домик, на оставленное у его двери ведро с наловленными рыбками, на его одежду и на его потрёпанные сапоги (и наверняка придётся порой подавлять желание купить что-нибудь ему, а не своим детям), на его недопитую кружку с чаем, на его подушку с трогательным следом его изящной головы, на сладкую пыль его жизни, на бесчисленные боевые шрамы на его вопреки всему не огрубевшей нежной шкуре — от всего этого сердце будет заноситься, от всего этого физическая потребность в нём будет оплетать горло гороховыми прядями и тянуть к земле болезненным наваждением получаемого удовольствия. Обожаемым, умилительным и вожделенным упрёком и наградой станет нарочно возмущённый знак вопроса в его насмешливых и чистых до святости, нежно-голубых глазах: «что, опять?» Ответить получится только подобравшись к нему по полу и снова припав щекой к его дорогим стёртым коленям, и сбросить с себя весь этот дурной и счастливый маетный сон никогда не удастся. И не нужно будет сбрасывать. Никуда он, миленький, не денется. Не с чем ему будет спорить, не от чего обороняться, принуждать его к ежевечернему исполнению обязанностей любви не придётся, он послушается, согласно и чуть печально обовьётся вокруг бледной повиликой, прильнёт горькими цветочками и с тихим вздохом поддастся бесконечной удушающей ласке, ему одному предназначенной. Конечно в таком плену он загрустит, но только грусть и есть естественная реакция на такую несоизмеримую любовь. Да и грусть эта будет такой же, как весенняя печаль птичьих северных песен и тяжкой юности, — красивая до содрогания, улетающая в небеса, но всё звучащая рядом. И его неизъяснимую прелесть существования даже подавляющей и окутывающей его сплошной любовью постичь не удастся. Даже окружённый со всех сторон, даже до слёз зацелованный, до изнеможения заезженный и уставший до невозможности шевелиться, даже похолодевший, поседевший, истончившийся от долгих лет и уязвимый от безотчётной доверчивости, даже родной и близкий, он останется непостижимой милой тайной, даже при всём её желании не способной раскрыться, так же как нельзя вывернуть его тело наружу и рассмотреть, что у него внутри. Это и будет самой глубиной избранного рая. И он тоже будет этой жизнью по-своему наслаждаться, как по своей простонародной неприхотливости довольствовался бы любой другой извечной неволей. И он будет читать книги и подпирать рукой щёку, и есть маньтоу, и поливать цветы под окном, и переходить дорогу, и наклоняться над колодцем, и писать военные рассказики, столь же никому не нужные, как плохие стихи, и красиво тосковать, и красиво стареть, и в каждом мельчайшем его действии будет заключено что-то волшебное и пленяющее — детали той самой, прекрасной жизни, которая сыздетства отзвуками долетала, словно вздох о лучших временах.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.