ID работы: 8174822

Тише, товарищи

Слэш
R
Завершён
74
автор
Размер:
85 страниц, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
74 Нравится 13 Отзывы 14 В сборник Скачать

11 cielava

Настройки текста
Условия содержания действительно вскоре улучшились. Пепеляеву позволили работать в тюремных столярных мастерских и хотя бы благодаря этим нескольким ежедневно проводимым вне камеры часам жизнь перестала быть такой удушающе замкнутой, пустой и горькой. За долготою последующих лет она могла и вовсе стать привычной и обыкновенной, какой вполне можно довольствоваться, как довольствовался бы любой другой извечной неволей где-нибудь в родной сибирской глуши. Надсадное пение дерева под пилой и рубанком, тепло сухих стружек, поначалу — боль в руках, а затем, за года, навык различать по запаху сосну, берёзу и осину, а там и искреннее увлечение простой и живой работой и умение ненадолго за ней забыться… Приветственные кивки едва знакомым, обмен парой фраз с товарищами по несчастью, пытливый взгляд чьих-то глаз, кто-то проведённый по коридору мимо, чужой и недосягаемый, снова кого-то напомнивший, снова из той милой, тонкой, волнующей, невыносимо красиво стареющей породы, и смятенная попытка обернуться ему след — ничего, жить можно. Можно даже улыбаться иногда. Скучные, как зимний вечер за подкидным дураком, потрёпанные книги из тюремной библиотеки, мелкие и незначительные, но волей-неволей увлекательные тюремные новости, сменяющиеся лица охраны, течение месяцев, то холодных, то чуть теплее, то в ватнике, то в одной рубашке: витающие в сверкании снежники и десяток вяло цветущих сорняков под стенами на тюремном дворе — вот и всё… Принесённые Вострецовым надежды на освобождение, ожидания перемен и счастья сначала прожигали сердце насквозь, а затем остыли и, чтобы не травили душу, были отодвинуты подальше от повседневных тревог. Ждать продолжал, но спокойно, с целительным безразличием и благоприобретённым талантом спать, спать, спать по полдня и видеть сны, наверное, не менее интересные, чем снимающиеся на свободе фильмы. Иногда налетала ужасная тоска, но это было делом одного вечера. Одиночество не гнело. Вернее, оно пугало лишь в масштабах необратимых десятилетий и упущенных вех, но день за днём жилось вполне сносно. Письма дозволялось отправлять раз в месяц, так что целые годы ушли на то, чтобы дописаться до Харбина, разыскать склонных к забвению и частым переездам родных и старых знакомых и доискаться в конце концов и до Нины. Но что можно было ей написать? Тюремные рецензенты внимательно просматривали почту и ни единым словом нельзя было вызвать их неудовольствия, ведь Пепеляев уже не играл роль, а и впрямь стал тем, кто раскаялся в своих заблуждениях и готов жить и работать на благо советской власти. Обращаясь к Нине, он невольно обращался и к тюремному начальству и вовсю лавировал между правдой, неправдой и искажением фактов. От этого письма, едва начавшись, на первом же абзаце скукоживались, как сухие листья, и сгребались в кучу неловких формулировок и неискренних попыток напомнить между строк о чём-то личном и давно забытом. Душевным теплом и бесконечными сожалениями были полны только те письма, которые он писал мысленно. Нина, может быть это чувствуя, но, скорее, не чувствуя ничего, тоже писала словно через силу, без упрёков и без громких слов, в основном о сыновьях — как они живы-здоровы, как быстро растут, как в ответ на безликие отцовские приветы смотрят с непониманием и досадой. Какой старший молодец и на отца ужасно похож и какой младший бесёнок и не похож совершенно… В приписке к одному из писем Севочка, вернее, уже Всеволод, не маленький и кругленький, похожий на светлого воробушка мальчик, а подросток, наверняка вечно встрёпанный, наверняка неловкий и замкнутый, наверняка выше матери на пол головы — явно не зная, что писать, неряшливо нацарапал, что хорошо учится и каждую неделю ходит в церковь. Пепеляев всё-таки надеялся рано или поздно выйти из тюрьмы, но не решался писать и даже задумываться о том, как ему воссоединиться с семьёй. С одной стороны, если он всецело отдаст себя советской власти и доверится ей полностью, то тогда он должен доверить ей и семью и убедить их приехать… Но, может, это будет трудно, может, Вострецов этого не одобрит, может — и скорее всего — безопаснее им будет оставаться в Харбине, может, они уже не очень-то друг другу нужны, может — и наверняка — возврата к прежнему нет, да и вообще, не стоит ему их тревожить. В начале тридцатых течение лет было прервано возвращением Строда. Пепеляев о нём не думал, вернее, часто вспоминал, и, себе на горе и на радость, упорно узнавал его в одном отдалённо на него похожем заключённом, с которым случайно пересекался раз в пару месяцев — этих пересечений хватало, чтобы всё внутри замирало от тихого восторга, а потом ласково и целомудренно цвело, долго, как вербена цветёт всё лето, но это был не столько Строд, сколько выдуманное на его основе утешение. Настоящий же Строд остался далеко позади и вспоминался не как реальность, а как большая трагичная любовь, пережитая наедине с собой, но от этого нисколько не потерявшая. Милый сердцу, зыбкий до пленительности образ был не тем, каким был до встречи со Стродом — Строд придал ему конкретику, разогнал розоватый туман, подарил своё чудесное лицо и голос, добрую улыбку и голубые глаза, холод тайги и нежный блеск весны на побережье, сладость ожиданий и душераздирающих свиданий по ночам, боль несбывшегося, печаль упущенного, терзания потери и много всего, в кровь исцарапавшего душу, и на его месте уже нельзя было представить никого иного, но всё же Пепеляев не решался связать свой собранный по цветочным лоскуткам иллюзорный идеал с реальным человеком. Строд на суде ничем не подвёл и полностью соответствовал отведённой ему роли, но всё-таки следовало помнить, что фантазии остаются фантазиями. Фантазию можно любить, но надо помнить, что её реальный прототип об этом понятия не имеет, в любви не нуждается и любви не стоит. Но вот Пепеляев получил письмо, которого никак не ожидал — от брата Михаила. Мальчишек у них в семье было шестеро — целый выводок одинаково здоровых, серьёзных, послушных и строго воспитанных, почти все шли одной, проложенной для них отцом военной дорогой. В семье царили простые тёплые отношения, но ни к кому Пепеляев не был особенно привязан, а если и был в глубоком детстве, если и проводил первые беззаботные годы, гоняясь по оврагам, купаясь в Томи, загорая до черноты и белизны волос, то уже не помнил, какой из двойников был его ближайшим другом и вернейшим соратником по иссечённым крапивой рукам и разбитым коленкам. Может, Миша, а может Кеша, никакой между ними разницы тогда не наблюдалось… Учёба и служба всех развела, а Гражданская так всех раскидала и перелопатила, что только искорёженные женские остатки семьи смогли докатиться до Харбина, а большинство мужчин бесследно сгинуло на долгих и трудных дорогах. Мишу в Харбине тоже считали погибшим, а он, оказывается, жил теперь в родном Томске. Письмо было ужасающе, невыносимо кратким. Миша широко обошёл те места, которые были опасны, и от этого оставалось неясным, как он, будучи, как и все его братья, белогвардейцем, смог выжить и вернуться в Томск, как выкручивался и чем все эти годы пробавлялся. Видимо, каждый день ходил по острию ножа, не имел ни работы, ни места, куда приткнуться, и перебивался с хлеба на воду вплоть до двадцать восьмого года… Переписка худо-бедно завязалась. Снова на это ушли долгие месяцы, но они смогли наладить общий язык и даже научились в аккуратно подобранные строки вкладывать незримое сочувствие, благодарность и родственное бережное отношение, теперь ставшее столь дорогим. Они не видели и не знали друг друга пятнадцать лет, да и прежде в юности друг к другу были безучастны, но теперь Пепеляеву показалось, будто у него во всей этой враждебной стране нашлась по-настоящему родная душа. Впрочем, тогда же удалось наладить связь с ещё одним выжившим братом, Аркадием, кое-как устроившимся в Омске с женой и дочерьми — переписка с ним тоже радовала и была не меньшим, чем глоток свежего воздуха. Но письма Миши ожидались всё же с большим нетерпением. И может не было бы этой быстро вспыхнувшей острой привязанности, если бы ещё в самом первом письме Миша не упомянул имя Строда. Было это так странно, так неправдоподобно, так дико, что не верилось, что может такое случиться. Но, кое-как дождавшись нового куцего, неразборчивого, пугливого как мышка письмеца, Пепеляев с облегчением и радостью убедился, что всякое случается. Постепенно он составил для себя картину уже отошедших в прошлое событий. В двадцать восьмом году Строд, большой герой Гражданской войны, приехал из Иркутска в Томск, где стал заправлять гарнизонным домом красной армии. В войну и в боях с бандитами он был многократно ранен, а ещё, судя по всему, кому-то из начальства не угодил — по состоянию здоровья его, тридцатичетырёхлетнего, уволили в запас, но почёт и достаток у него остались и спокойные сытые должности ему были обеспечены. И такой он был замечательный и такой на весь город известный, что Миша не побоялся к нему обратиться. Строд, услышав заветную фамилию, с охотой согласился помочь и устроил Мишу на должность штатного художника, чем на несколько благословенных лет спас того от нищеты и грозящих отовсюду бед. Для Строда Миша не жалел самых высоких, светлых и благодарных слов и так его расписывал, что прямо ангел, а не человек — он и добрый и весёлый, он и щедрый и заботливый, он и талантливый, он и честнейший, он и благороднейший, он и любезен и даже приглашал Мишу на празднование своего дня рождения… Наверняка очень уютно жилось под таким надёжным и мягким — лебединым, не иначе — крылом. Читая об этом, Пепеляев и диву давался, и ревновал, и смеялся над собой, и не мог не сетовать, не мог не выдумывать сотни сценариев в которых находился на месте своего брата. Всё было бы великолепно, восхитительно и вместе с тем немного смешно. Звонко под пилой пело дерево, золотые стружки сыпались под ноги, а он, сдерживая улыбку, нечаянно проживал счастливые тревожные года в родном городе под вечной угрозой расправы и под нежнейшим лебединым пухом — как бы он был успокоен и рад своей шаткой недолгой неволе, которую сам на себя возвёл, в этого Строда влюбившись, не только за то, какой он хорошенький, но и за то, какой он превосходный человек… И даже если бы не было и тени взаимности, всё равно это было бы раем — быть ему благодарным и обязанным, видеть его без конца, ходить с ним по одной земле и с ним разговаривать, в летних сумерках пробираться сквозь заросли белого шиповника к его дому, обивать ступени дворцов у озера… Но далеко зайти этим дурацким фантазиям не давал Вострецов. От него уж много лет ни слуху не было, ни духу, забылось его лицо, потеряли значение его обнадёживающие слова, всё прошло. От проведённой с ним недели на корабле осталось только глухое терзание, но увы, как раз такое, какое было противоположно Строду. Строд был чем-то прекрасным и лёгким как ветер, летящий в вышине — от него ощущалось лишь сладкое ягодное послевкусие, да и то чужое, пересказываемое, ведь на тот момент, когда Миша написал, Томск Строд уже покинул — только и пришлось, что ловить в скачущих строчках писем искрящийся отсвет его сказочного белоснежного хвоста. А Вострецов, хоть и пропал давным-давно, но такого напустил туману, что до сих пор было не продохнуть и не согнать с себя наваждения океанских зыбей. Пепеляев не мог сбросить его со счетов и всё ещё верил ему, уже слабо надеясь, по укоренившейся горькой привычке, всё ещё ждал. Выкинуть его не из головы, но из сердца, где он насильно укоренился, не получалось. Поэтому думать о том, каково было бы любить настоящего Строда, казалось то ли изменой, то ли подлостью, то ли невыполнением обязательств, без которых свободы не видать… Как бы там ни было, в двадцать восьмом в Томске Строд начал писать книгу о своих якутских военных приключениях. Пепеляев в этой книге был одним из главных действующих лиц, и поэтому Строд не раз расспрашивал о нём Мишу. Миша мало что мог рассказать, но всё-таки это было ему приятно и он в полной мере осознал, почему Строд взял его под защиту — именно по причине фамилии и родства с известным им обоим человеком. По этой же причине Миша и решился написать Пепеляеву письмо — чтобы постфактум поблагодарить за невольное содействие. Книга Строда была ещё в тридцатом году издана и это была уже не первая его литературная работа. Строд оказался настоящим писателем, по Мишиным словам, отличным. Из Томска Строд в том же тридцатом уехал, как Миша писал, в Москву. В тридцать третьем и Миша пропал — очередное письмо от него не пришло, только и всего. Пепеляев несколько раз писал ему, но вскоре тюремное начальство дало понять, чтобы он не усердствовал. Всё ещё лавирующий в своём Омске на свободе Аркадий осторожно завуалированной формулировкой подтвердил опасение — арестован. Очень жаль было Мишу, но что поделаешь. Сколь верёвочке ни виться. Было это очень горько. И было бы ещё горше, если бы в одном из последних полученных от Миши писем Пепеляев не сумел так ловко подвести вопрос о глубине знакомства, чтобы Миша благонравно похвастался тем, что у него «даже» есть совместная со Стродом фотография. Пепеляев выпросил у него эту фотографию и Миша послал — наверняка потому, что у него имелось несколько копий. Как ни странно, тюремное начальство фотографию пропустило, хоть книгу Строда, так же ранее посланную Мишей, отобрало. Фотография оказалась не «даже», а общей, видимо, с работниками дома красной армии. В уголке верхнего ряда Пепеляев узнал робко улыбающегося брата — лишь потому, что чрезвычайно похожую физиономию много лет наблюдал в зеркале, только эта была ещё более несчастной и изнурённой годами трудов, страхов и лишений. А Строд… Его тоже узнать было просто, ведь он оставался собой и это и было его изящным искусством. Если бы от века милому образу сравнялось тридцать, то он оказался бы именно таким. Да, он был исключителен, неповторим. Чёрная гимнастёрка, блестящие сапоги, ордена, сидел в центре, нарядный, идеальный как картинка, стремительный и ладный как хищная птица, молодцевато закинув ногу на ногу, отдав свои длинные руки тем, что сидели справа и слева — те держали его безвольные ладони в своих у себя на коленях (невыносимо). Кудрявящиеся волосы спадали на лоб тёмной прядкой, его прекрасное лицо было чуть вскинуто: едва угадывающаяся улыбка, ровные спокойные черты — с тех пор, как на суде он показался ещё слишком молодым, ещё не до конца оформившимся, нервным и нетерпеливым как жеребёнок, он стал настоящей породистой лошадкой, стал твёрже и решительнее, матёрее, стал словно мраморным и гранитным. В фигуре и посадке — уверенность в себе, и правда, как Миша говорил, доброта и весёлость, щедрость и забота о ближних, способность и желание быть покровителем, защищать слабых, честность и благородство, и был он красив, ох до чего же, уж точно красивее всех остальных на фото. Уж точно красивее всех ныне живущих и всех, когда-либо живших. Полгода потом от этой фотографии творилась на душе невозможная канитель. Всю оставшуюся за бортом весну — одну из множества пронёсшихся мимо — очарованный взгляд соскальзывал с послушных пальцам досок и улетал к зарешеченным мутным окошкам, где вечная океанская мгла становилась голубой. Во-первых, Пепеляев жалел, что не успел, вернее, не решился, спросить у брата, есть ли у того московский адрес Строда. Быть может, если бы Пепеляев и впрямь заполучил этот адрес, то не расхрабрился бы написать. Однако теперь можно было смело сетовать и мысленно составлять бесчисленные сентиментальные письма. Во-вторых, Пепеляев целые годы воевал за то, чтобы ему дали книги Строда. И в конце концов, уже в тридцать пятом, хотя бы эта борьба завершилась победой. Книги ему предоставили, сразу две. Первая, «В тайге», повествовала о том, как Строд воевал в Гражданскую. Это были, грубо говоря, написанные от первого лица военные мемуары, но построены они были так, что получалось художественное произведение, в котором было до страшного мало вымысла. Конечно не Толстой, но… Но это писал он сам, и поэтому над каждой строчкой Пепеляев мог сколько угодно грустить, вздыхать, умиляться, задумываться, пугаться, а то и всплакнуть, и за каждой фразой мог видеть его, живого, молодого и горячего, и в каждой странице убеждался в том, в чём и так уже сполна убедился — что не ошибся, что Строд именно так хорош, так самоотверженно предан делу, так силён и бесстрашен, как нельзя было даже в горячке навоображать. И ладно бы только он — да, он прошёл через невероятные трудности, но им одним дело не ограничивалось, он с неоспоримым талантом и жаром честно и ясно написал, скольких смертей, скольких жертв, скольких примеров невыразимого ужаса и жестокости и невероятного благородства и великодушия явила та страшная война. Во второй своей книге Строд со всей откровенностью писал о якутских событиях. Всё тогдашнее, все те непробиваемые снега и лютые морозы, самоубийственные переходы через горные хребты, тайгу, оленей, глухие вечера за таёжным чаем, свои болезни, свои свидания, свою любовь и последнюю весну на берегу — всё пришлось с болью и трепетом залпом пережить заново. И ещё больше узнать о том, каково было противникам: как шли они, как Строд был близок, вернее, как до дрожи в пальцах, до рябящих перед утомившимися глазами строк, до бегущего по спине холодка был красив, лёгок, понятен и близок теперь, когда Пепеляев бок о бок с ним шёл по его снежным дорогам, с ним мучился, с ним надеялся и верил, с ним радовался и с ним в конце с горечью торжествовал. Пепеляев сполна нашёл и себя — что-то неопределённое, как мешок картошки, не злодея, но наивного, обманутого, разочарованного жизнью увальня, сохранившего остатки чести и достоинства, но беспросветно унылого. Образ получался не очень приятным и не вполне близким к истине, но всё же опирающимся на реальный прототип. В начале книги упоминалось, что Строд консультировался у ротмистра Эраста Нудатова. Пепеляев этого Нудатова, дворянина и достойного и храброго офицера, знал, вернее, знал десяток лет назад ещё по Харбину и, хоть не мог назвать его своим другом, но относился к нему хорошо. Конечно, Строд не мог написать такую книгу, не раскрыв события с точки зрения белых — с этим он справился отменно и, благодаря Нудатову, всё вышло, хоть и с агрессивным красным уклоном, но почти достоверно. Горько было то, что на месте Нудатова Пепеляев мог бы быть сам, если бы Строд к нему обратился… Ведь он мог? Но, вот, почему-то предпочёл другого. Очень жаль… Но Строд вовсе не обязан был писать именно Пепеляеву. Чем он, в конце концов, лучше Нудатова, тоже честно и полностью прошедшего их бесславный добровольческий путь? Не из-за чего тут расстраиваться. Но, может, если бы Пепеляев всё-таки предоставил ему свою неверную память, то книга вышла бы ещё лучше? Впрочем, она и так вышла исторически точной, живой и яркой… Но если бы у них возник повод к переписке, как могла бы светлее сложиться хоть не книга, но вся эта проклятая невольничья жизнь, мимо которой поблёскивающими пёрышками скользят чужие прекрасные судьбы, фотографии и переезды из города в город… Если бы Миша был порасторопнее и написал до того, как Строд покинул Томск… Если бы Вострецов не провалился сквозь землю, а сдержал бы обещание, вытащил из тюрьмы, и Пепеляев, сполна ему отплатив, вернулся бы на родину свободным человеком и столкнулся бы там со Стродом, и обивал бы пороги его озёрных дворцов в шиповнике, какие бы дивные книги они вместе написали, как дружно жили бы… Ведь даже в этой «Якутской тайге», которая жёстко пропагандирует коммунистически однобокий взгляд на вещи и презрение к самонадеянному глупому врагу — даже здесь Пепеляев не увидел о себе ни одного дурного слова, не услышал отказа в ещё тогда, на суде, свершившимся примирении. Был Строд конечно по-военному суров, строг и безжалостен к поверженному противнику, местами предвзят и несправедлив, кое-где переиначивал факты и самую малость привирал, порой резали глаз расхожие фразы про пролитую кровь рабочих, гидру контрреволюции и чёрное гнездо белоэмиграции, но всё это было простительно. Всё это дань эпохе, необходимость назидательного тона. Да и потом, за всё это Пепеляев отстрадал и отсидел, от всего этого отказался и открестился и вполне был согласен с раскаянием, которое под конец Строд милостиво вложил в его уста. Теперь можно было бы с чистой совестью выйти навстречу таким как он. И может даже написать ему письмо. Может даже попросить помощи, ведь помог же он Мише? Может быть, ещё пожить подле оград его усадеб. Может, взглянуть на него, на такого невероятного, такого выносливого, столько преодолевшего, через такие ужасы прошедшего, такого честного и благородного, такого хорошего, что щемит сердце от благодарности, что живут на свете подобные люди. И раз таким как он принадлежит эта новая Россия, то и слава богу, что они, без числа умирая, боролись не напрасно. Теперь им положено по праву жить в мире, благости и белом шиповнике… Но жаль было, разбирала странная, неясная, болезненная злость на коварную судьбу, зачем-то снова им поманившую, как ласковым блеском далёкого огонька. Точила сердце смутная обида, несчастная ревность и бессильная зависть к тому, что проходила его прелестная жизнь где-то своим чередом: он воевал, он работал и улыбался, он давал другим свои руки, оставался на фотографиях и в душах людей, а Пепеляев не имел к нему никакого отношения, в то время как по праву своей любви должен был всегда быть рядом. Что это за право такое? Нет таких прав… Но жизнь казалась растраченной зря, не только из-за тюрьмы, вдвойне, втройне, мучительно зря, если он, единственный и необходимый, стократно милый, где-то жил сам по себе. Уйдя за года далеко, он со своими книгами воротился и стал гораздо яснее и ближе, чем тогда, в холодной якутской тайге. Теперь уже можно было тянуться заново растревоженной душой не к давнишним детским мечтам, не к зыбкому до пленительности образу, чья главная черта — неуловимость, а к ясному солнышку, к настоящему человеку, счастливо и безупречно этот образ воплотившему и дополнившему его плотью, кровью, добротой, красотой и славной, бережно хранимой фотографией. Удивительное дело, но то, о чём Пепеляев мечтал, существовало, жило и, унизанное шипами и пёрышками, цвело в намного лучшем виде, чем во всех беспокойных снах. В чьей-то ещё любви этот милый и храбрый таёжный писатель наверняка не нуждался, но любви стократно стоил. Мало ли кто задыхается то ли от нежности, то ли от скуки.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.