*
Когда звонит мама, у него колет под ребром и тянет в желудке — и это единственное. Она звонит пять раз подряд, значит, узнала. А он не поднимает. Потому что прекрасно знает, что не сможет с ней поговорить, не сможет сделать все-хорошо-мам голос, не сможет притвориться. Чтобы притворяться, нужна громадная боль в груди и желание не причинять боль другим, а у него ни того, ни другого. У него вообще ничего. — Тебе нужно поднять. У Тяня сжавшийся в комок голос — такой, который Рыжий слышит впервые. Полный тоски. Полный того, чего Рыжий сам не чувствует, хотя вполне себе должен бы. — Подними ты. — Ты… уверен? Рыжий не уверен — но выхода нет. Она не должна слышать его голос, потому что поймет. Все сразу поймет, до последней капли впитает. И так нельзя поступать, она совершенно этого не заслуживает. Но так будет лучше. Так будет нормально. — Да. Поговори. Скажи, что я в порядке. Сплю. — Хорошо. Он слышит, как Тянь встает с кровати, слышит шаги и чувствует его запах, когда тот наклоняется рядом с ним, чтобы взять телефон с подоконника. Рыжий всегда здесь сидит: на инвалидном кресле, лицом к окну с закрытыми жалюзи. — Здравствуйте, тетушка Мо, это Хэ Тянь. Тише. Тише. Успокойтесь, тетушка. Все хорошо. Он просто спит. Что? Да. Да. Не волнуйтесь: он в порядке, состояние стабильное. Его даже скоро собираются выписать. Сломано… голени и лодыжка. А, вы слышали. Да. Обе голени, лодыжка, чашечка коленная, пальцы. С плечом? Нет, все нормально с плечом, просто кожа порвалась. Он в порядке, правда, не стоит волноваться. Я обещаю вам: я о нем позабочусь. Клянусь. У Рыжего сохнет в горле. Мучительно, пряно сохнет. От этого «клянусь». Мама ему говорила никогда ничем не клясться. Никогда. Он и не клялся. — Да. Нет, мне… мне жаль, он не может вернуться домой. В ваш город не летают самолеты, ближайший аэропорт в трехстах километрах, а транспортировка для него слишком тяжелая. Я позабочусь о нем, я обещаю. Он будет под моим присмотром. Всегда. Лопается в сосудах от этого «всегда». И оттого, что он едва-едва слышит ее голос в телефонной трубке. — Я могу взять вам билеты досюда. Если он сам этого захочет. Нет, нет, не стоит, не думайте даже — я все сделаю сам. Не за что, тетушка. Что? Рыжий замирает. И пустота внутри него — тоже. — Да, я обещаю. Я буду с ним. Меркнет. — Я скажу ему, чтоб он вам перезвонил, когда будет чувствовать себя хорошо. И отправлю вам свой номер — звоните мне, чуть что. Я всегда подниму. Да. Не стоит благодарности, правда. Правда. Мне… очень жаль, что я не могу сделать больше. У Тяня дрожит голос на последнем слове — едва заметно, чужой человек вовсе не обратил бы внимания. Но Рыжий чужой только самому себе — он слышит. — До свидания. Все будет хорошо. Я сделаю все, чтобы так и было.*
— Я смогу ходить? Рыжий шевелит сломанными пальцами — не получается, потому что на них наложены шины. На второй руке пальцы в относительном порядке, просто выбиты. Рыжий не помнит, как именно он упал, чтобы разъебать себе именно такой набор тела, да и ему это и не нужно. Разъебать можно все что угодно и как угодно. Можно упасть на голову и при этом поломать жопу, доебаться все равно будет не до кого и жалобную книгу просить не придется. Тянь, сидящий на его кровати, молчит. Слишком долго, чтобы сделать это без тоски в молчании, без этой пропитывающей воздух жалости, которую Рыжий уже который день сплевывает в туалете желудочным соком. — Пока ничего не известно. — Обычно так говорят, когда ответ — нет. Рыжий пытается. Пытается чувствовать. Когда говорит, когда смотрит на сломанные конечности, когда пытается ими пошевелить. Когда больно, когда душно, когда темно из-за жалюзи — пытается. Пытается найти эти чувства в словах, которые говорит, в Тяне, который в этой больнице с ним просто живет. Не находит. Не получается. Он ничего, отвратно ничего не чувствует. И это было бы очень смешно, если бы он помнил, как нужно смеяться. — Это не так решается, — говорит ему Тянь. — Все зависит от того, как срастутся кости, и от реабилитации. От тебя зависит. Рыжий молчит. Вряд ли что-то стоит отвечать — он при всем желании ответа не находит. Он в больнице почти три недели, а его даже не бесят ежедневные осмотры, капельницы, процедуры — он вообще не сопротивляется. И тому, что скоро, после выписки, они поедут с Тянем жить в его квартиру в Шанхае, потому что нельзя сейчас даже вернуться домой, он тоже не сопротивляется. Нет сил. Он лишь пытается быть прежним, когда ему звонит мама: выдерживает голос, говорит, что все хорошо, что он выкарабкается, что травмы не настолько сильные. Она не задает лишних вопросов, и это самое болезненное, что она может делать. — Это был Ли. Рыжего щелкает — внутри, снаружи, начинает колоть в кончиках пальцев. Он ждал, что рано или поздно этот разговор зайдет, что об этом говорят Цзянь, Чжань, весь Revolution. И в этот момент его впервые бесит — он впервые за все это время что-то чувствует. — Даже не смей начинать, — говорит он севшим голосом. — И не обвиняй его. — Что? Кто это еще мог быть? — Заткнись! — кричит. Срывается. Голос не готов к этому: крик выходит сиплым, хриплым, мокрым. Бездомным. — В смысле? — говорит ему Тянь серьезным, непонимающим тоном, и Рыжий чувствует, как внутри становится горячо-горячо, как будто ему все-таки позволили открыть эти жалюзи. Жалюзи его эмоций, чувств и самого себя. Рыжий разворачивает к нему голову, но все равно не видит, поэтому из-за всех сил дергает за колеса инвалидное кресло — еле удается ухватить их слабыми руками и замотанными пальцами, но он все же поворачивает его хотя бы так, чтобы просто видеть лицо Тяня. Оно серое, мутное и уставшее, покрытое пленкой. — Как он, блять, по-твоему, это сделал? Волшебной палочкой? — кричит; изо всех сил, которых в его организме просто нет. — Заколдовал змею, как в каком-то Гарри, блять, Поттере? Потому что падать — нормально. Ломать кости, сносить колени, рвать плечи в мясо — нормально. Ничего не чувствовать после того, как сломал себе свою собственную жизнь, как лично сжег крылья, как захлебнулся этим воздухом, хотя знал, что рано или поздно так выйдет — нормально. Ненормально — пытаться скинуть это на кого-то. Ненормально закрывать глаза, пока ты в воздухе, не замечая, что полотно слетает с тела. Ненормально не пытаться его схватить, потому что настолько грязнешь в себе, что нет больше ресурсов концентрироваться. Ненормально настолько хотеть летать, когда ты просто человек и ничего больше. — Так что не надо мне затирать, что это не моя вина, не надо меня, блять, жалеть, — и больно. — Не надо. Мне нахрен это не надо. — Ты… ты не помнишь? — спрашивает Тянь и просто смотрит, а в его глазах — такая черная, такая липкая муть, что почти сложно с ней физически соприкасаться. — Что? — рвано дышит Рыжий, не отрывая взгляд, не понимая, к чему ведет. — Полотно. И почему Тянь выглядит настолько уязвимым. Настолько виноватым. Настолько неправильным, настолько разбитым, как будто это у него поломано сейчас то, что приносило ему свободу всю его жизнь. — Полотно, Гуань. Ты упал с полотном. Рыжий сглатывает. Слышит, как впервые за все время в его груди бьется сердце — такое нормальное, такое обычное, которое боится. Боится упасть, боится падать, боится всего после того, как упало. Боится, что ноги не встанут, что кости не срастутся, что он больше никогда не сможет не то что летать — ходить, и это чувство такое инородное, что Рыжего почти тошнит. Ненормальное. Как и нихрена, мать его, ненормально ничего не чувствовать, когда ты весь сломан по частям и гайкам. — Полотна были почти порваны у основания. Надрезаны так, что каждая минута рвала их еще больше. Голос у Тяня — мертвый. Соленый, как море. Виноватый, словно он разрезал эти полотна своими руками. — Я… — начинает Рыжий, но затыкается, слушая, как сердце шумит в ушах. — Я не понимаю. — С каждой минутой твоего выступления ткань постепенно рвалась. И когда ты… — он отводит взгляд. — На последнем твоем обрыве одно полотно у самого края все-таки оборвалось. Ты упал с ним. Рыжий выдыхает. Открывает рот — и не говорит ничего. И помнит. Помнит. Помнит, что перестал чувствовать не полотно на своем теле, а его натяжение. То, что держало его над ареной, — он не чувствовал этого. Полотно было все еще замотано вокруг его торса, переходило через бедро. Он должен был остановиться в воздухе, держась на одном из двух полотен, когда до земли оставалось не больше метра. И ткань — треск, резкая пустота. Оно падало вместе с ним. Упало вместе с ним. Все еще крепко, крепко держа его. — Ты… почему ты не… Хочет спросить: почему ты не сказал? Но слова вязнут в слюне, в глотке, в сухости горла, в деснах и зубах. Ломаются. — Я думал, ты помнишь, — сглатывает Тянь. — Боже. Блять. Я не знаю, почему я не спросил. Прости. Но это был Ли. Проблема в том, что мы не можем это доказать. Нет никаких отпечатков на полотнах, ничего. А ваших драк недостаточно. И мы… твою мать, их проверяли за день до выступления, понимаешь? Полотна были в порядке. Никто не стал заморачиваться и перепроверять их перед самим выступлением. Проверили крепление, но не заметили надрезов. Это… моя вина. Рыжему все равно, Ли это или не Ли, все равно, что они не перепроверили полотна. Не будет все равно завтра, послезавтра, всю жизнь, но сейчас — все равно. Он не сломался. Он не сжег крылья, он не разучился не смотреть — он все еще умеет чувствовать воздух, умеет глотать ветер, умеет им не захлебываться насмерть. Он не сунулся с мокрыми руками и голыми ступнями в электрические провода. Он все еще здесь. Все еще тот, кем был раньше. Его сломали — не он сломал себя. Он не разрушил всю свою свободу из-за безрассудства, ядерного гриба в легких, войны и апокалипсиса в своей голове. Он. Все еще он. — Но я не оставлю это просто так, — говорит Тянь, и Рыжий поднимает на него почти что живой взгляд. — Я не знаю, я убью Чэна, я заберу из его долбаного Revolution всех и все, что туда принес, я заберу у него все, если он не отплатит. Я просто уничтожу его. Полностью. Сожгу все, что он имеет в своей жизни. Не остановлюсь. Рыжий смотрит в его глаза, впервые чувствуя, что все не правильно и не неправильно. Все в оттенках — как и бывает в жизни. Что он — это он, впервые за все время после падения. Впервые за все это скованное за жалюзи солнце, которое сожжет ему нутро до основания, но которое будет его собственным. Его. Он. Неправильный и правильный. Такой, какой нужно. И там, где нужно. Сломанный по костям, мокрый, бездомный. Как и всегда. — Я… — Тянь смотрит, и злость в его глазах мешается с чем-то, что Рыжий не может прочитать ни на одном из языков мира. — Просто благодарен тебе, что ты жив.*
Он не удивляется, когда они приезжают не в квартиру в его привычном понимании этого слова, а в долбаный пентхаус. Хотя район вряд ли можно назвать самым понтовым в Шанхае: по бокам от дома находятся вполне себе обычные многоэтажки, во дворах таких Рыжий полжизни кулаками махал. Квартира полупустая, свободная и светлая. Одинокая настолько, что можно просто от этой атмосферы выпилиться. Рыжему даже думать не хочется о том, что его ввозят в этот одинокий ад на коляске — его кресло везет Цзянь, а Тянь и Чжань пытаются разгрести какие-то шмотки. — Бля, — выдыхает за его спиной Цзянь, — вот это хоромы. Рыжий не отвечает, хотя тот прав: квартира здоровенная, пусть и пустая. Он краем глаза замечает кухню, и там так много места, как будто в задумке это была кухня для небольшого ресторанчика. — Но не в моем стиле, — продолжает собачник, как будто Рыжему интересно это слушать. — Я люблю, когда все заставлено, плакатов много всяких, на стенах всякого. Ну, понимаешь? Душа когда есть. — Ты можешь перестать пиздеть? — прикрывает глаза Рыжий, изо всех сил стараясь не задумываться о том, что его везут. Помогают двигаться. Перемещаться. Сам он не может даже управлять колесами: правое плечо еще слишком слабое, даже пальцы не до конца восстановились. Он и кружку с вилкой в левой руке держит, потому что правая постоянно дрожит и слабеет от слишком долгих усилий. Ему не приходиться смиряться с тем, что он почти обездвижен, — он прекрасно понимает, что с ним произошло. Прекрасно понимает, что просто-напросто упал — что больно, тянет, не работает, это нормально. Смиряться приходится с тем, что он совершенно не знает, что будет дальше. Каждый раз, когда его пиздили до кровавого киселя, когда он падал на тренировках, когда его ломало — он знал, что это все хрень собачья. Поболит и восстановится — нужно просто немного времени. Только времени, а не этого блевотного «зависит от того, как срастется, и от реабилитации». Нахрен ему не нужна эта реабилитация. Ему просто нужно жить. — Признайся, — снова говорит Цзянь, и Рыжий закатывает глаза, — у тебя тоже были дома плакаты. Были плакаты? У меня были. Много. СиСи они не нравились, а вот я просто… — Мне они не нравились потому, что висели один на одном, — доносится сзади голос Чжаня. — Никакого порядка. — А мне нравились, — говорит Тянь, и Рыжий чувствует: лыбится. Не так, как раньше. Тянь вообще мало что теперь делает так, как раньше, и его самого это ужасно бесит. Бесит так, что конечности отвратительно жжет, хотя тот и пытается делать вид, что все хорошо. Отчаянно пытается. Видно. — Не то чтобы меня это радует, но все равно спасибо, — ежится Цзянь и останавливает кресло Рыжего посреди огромного зала. Тот сглатывает. Смотрит, как эти трое расставляют какие-то вещи по квартире, а сам просто сидит. Не думает о том, что все это делается ради него и только для него, просто не хочет. Хочет курить. Просто невыносимо — сейчас начнет выжигать изнутри. В какой-то момент Тянь посылает этих двоих спуститься в машину за продуктами и устало падает на диван. — Давно я тут не был, — осматривает квартиру, устало улыбается. — И много у тебя хат? — хмурится Рыжий и отворачивает голову к окну. То закрыто массивными, но светлыми шторами, так что в зале не то чтобы темно — просто тускло. Тянь молчит пару секунд, глядя в сторону. — Не то чтобы они мои, — ловит сбитый взгляд Рыжего и спешно поясняет: — Я их не покупал. Достались от отца. У него их как грязи по всему Китаю. И не только. — Ясно, — все еще хочется курить, как будто от этого зависит вся его чертова жизнь. Все еще круче: они в квартире отца Тяня, о котором тот даже рассказывать отказался. Рыжий не детектив и дедукция у него хромает на обе ноги в основном, но тут и тупице понять легко: отношения у них — дерьмо из дерьма. Хуже, чем с братом, а о Чэне Рыжий даже думать не хочет, на входе в мозг перерубает каждую мысль. — Это, — он хмурится и отводит глаза, потому что ему чертовски стремно просить что-то просто потому, что сам он не может это взять, — у тебя сигареты есть? Тянь лишь хмыкает в ответ: — А я думал, что ты уже отказался от старых привычек, — качает головой с усмешкой на губах. — Есть или нет? — Держи, — он достает пачку из заднего кармана брюк и подходит к Рыжему. Тот пытается заглушить сухость во рту и шум в ушах, достает левой рукой одну сигарету и, прежде чем тянет руку за зажигалкой, Тянь уже подносит ее к его лицу. Щелкает — дым вспыхивает и отпечатывается ядовитым бликом в глазах. Рыжий тянет голову так, чтобы подкурить, и затягивается впервые за три с половиной недели. Дым убивается о его глотку, затягивается в слюну, опоясывает десны — и Рыжий откидывается на спинку кресла, чувствуя, как хрустят позвонки, как становится хоть немного, хоть на полпроцента легче дышать. Вонь сигарет перебивает впечатавшийся в подкорку запах больницы, бинтов, капельниц, антисептиков и той пустоты, которая успела его отравить. Он не замечает, как Тянь сам подкуривает сигарету. Впервые на его памяти. — Ты что, куришь? — спрашивает Рыжий, щуря глаза от дыма. — Редко, — Тянь пододвигает стол к его креслу и ставит на край пепельницу. — Но метко. — Лучше не надо, — произносит Рыжий и снова переводит взгляд на закрытые шторами окна, только сейчас понимая, почему Тянь их закрыл. Потому что там высоко. Чертовски, мать его, высоко — этаж четырнадцатый, если он не ошибается. Осознание тянет внутри, как высыхающие легкие, и ему становится невыносимо больно во всех раздолбанных конечностях: Тянь думает, что высота его добьет. Закрывает гребаные шторы. Для него. Рыжий не знает, нужно ли ему злиться, потому что сам не понимает, каково ему будет сейчас ее воспринимать. Не разбирается в себе. Ни капли. И высота, его личная высота — кровожадная, ломающая кости, обрывающая полотна. Он больше не знает, чего от нее ждать, а она больше не верит в то, что у него есть крылья. Не верит ему. Даже если падение — не его вина. — Заботишься? — спрашивает Тянь, и Рыжий пару секунд пытается вспомнить предыдущий их разговор. — Просто не надо. Тянь не отвечает, и этот его не-ответ — самое красноречивое, что может быть. Рыжему же кажется, что именно сейчас, в этот момент с закрытыми шторами, его начинает ломать. Ломать от возможности того, что высота, его лучший, его единственный друг, окажется его самым главным врагом, а он так и останется здесь, на земле, с поломанными ногами и ножом, раздробившим позвонки.*
Ему не хочется есть. И плохо получается спать — каждый раз, когда он засыпает, происходит чувство падения, проваливающееся в темноту, и он дергается на кровати, даже не в состоянии вскочить из-за обездвиженных ног. Те ужасно болят, и он тайком от Тяня принимает куда больше обезболивающих, чем может, даже не пытаясь казаться идиотом и думать, что тот не замечает. Тянь замечает все: когда ему плохо, когда ему лучше, когда его собственная разбитая на две части голова не понимает, что с ним происходит. Замечает то, чего Рыжий изо всех сил пытается не замечать, и постепенно, с каждым днем в этой квартире, его начинает все больше и больше это бесить. — Смотри, — Тянь ставит перед ним тарелку с супом, и Рыжий поднимает на него ты-сейчас-допиздишься взгляд. — Это суп. И его надо кушать. Ложечкой. И если ты сейчас этого сам не сделаешь, то делать это буду я. — Ты где его взял-то? Рыжий знает, что Тянь сам не готовит: когда-то тот проболтался, что однажды едва не спалил квартиру, когда пытался что-то сделать, и после этого питается только заказной едой. — Это неважно, — качает головой Тянь. — Ты знаешь, что такое суп? — Ты идиот? — Суп — это еда. А еду надо кушать, — он набирает суп в ложку и наглядно демонстрирует, как нужно есть. Рыжий закатывает глаза, потому что совершенно не хочет этого действия повторять. — Отвали, — буркает он и отворачивается. — Хорошо, не хочешь по-хорошему, будем по-плохому, — он бросает ложку обратно в тарелку и откидывается на спинку дивана. — Не будешь есть — не будешь курить. — Че? — поднимает на его взгляд Рыжий и стыдливо замечает, что у него что-то внутри сжимается. Если он не будет курить — его голова совсем его добьет. Только эти самые моменты, когда он сам себя пытается убедить в том, что никотин в крови и гарь в легких делают ему легче, он не чувствует себя так погано. Когда ночью не может заснуть и курит прямо в комнате, скидывая пепел в бутылку из-под воды, когда с утра пытается заставить себя выпить таблетки, когда просто находится внутри своего тела. — Че слышал, — кивает Тянь, как самая крайняя сука. — Это совсем не по-взрослому. Ты прекрасно понимаешь, что нужно есть, так ты быстрее восстановишься. — Я не хочу, — снова буркает Рыжий, прекрасно понимая, что выглядит куском неблагодарного детского говна. По-другому не получается. — Я знаю. Через не хочу. Блять, думает Рыжий. Да какого ж ты хуя доебался-то, Хэ-долбаный-пидор-Тянь, а? — Ладно, — он пододвигается к столу, склоняет корпус и берет ложку левой рукой, потому что уже почти научился ей адекватно пользоваться. Приходится идти на уступки. Делать то, чего никогда бы в жизни в любой другой ситуации не делал. И если это не самое отвратительное из всего, что он имеет сейчас, то он не знает что. Помимо, наверное, неба, почти все время закрытого шторами, на которое он даже боится смотреть, и сердца, которое в замедленной съемке помнит, каково это — падать. — Умничка, — скалится Тянь, и Рыжий в два раза сильнее сжимает ложку едва подрагивающими пальцами. — Горжусь тобой. — Завались.*
Инвалидное кресло жжет ему спину — та затекает, болит без движений, постоянно смещает позвонки, и Рыжему кажется, что с минуты на минуту он просто психанет, встанет, упадет на бездвижных ногах и снесет себе половину черепа о какой-нибудь угол. И это будет самым легким для него методом решения проблемы. И ноги болят. Он пытается двигать бедрами и каждый раз с замиранием сердца осознает, что у него получается: ноги живы, двигаются, болят, чешутся, все как обычно, не считая переломанных голеней и лодыжки, которые все в гипсе. Ему кажется, будто у него сознание в гипсе: затвердевшее, залитое, переломанное. Доктор Чао говорит, что состояние костей стремительно улучшается, что Рыжий идет на поправку, чуть ли не пропускает фразу про «заживает как на собаке», но тому не становится от этого лучше. Все болит, тянет, ноет, он практически не справляется с тем, что его тело просто не хочет его слушаться. Вообще не справляется. Не помогает ни Тянь, ни ребята, ни звонки его мамы с уже более спокойным, но все равно разбитым голосом, ничего. Ему ничего в его жизни не поможет, пока он сам не захочет помочь себе сам. А Рыжий пытается. Открывает шторы, пока Тянь уходит в магазин за продуктами, и чувствует, как сердце разъедает от кислоты и топленого страха внутри его собственного организма. Высота — долгая, длинная, уходит вниз и вверх, не имеет конца и края. Говорит ему: хочешь попробовать еще? не наигрался? хочешь снова упасть? Давай, мальчик, падать же так приятно. Рыжий сглатывает и чувствует приступ паники, подступающий к горлу тошнотой из желудочного сока. И приступ тоски, с которой он привык жить, но которая теперь не дает ему этого делать. Он скучает. По небу, воздуху, ветру и электричеству. По полотнам, которые всегда держат его так, будто действительно боятся отпустить, и самому себе, который выплевывает тоску в открытый космос. Скучает. И до разорванного сердца боится: снова упасть, не справиться, разбиться, не ощущать совершенно ничего, только жидкий железный яд, чьи-то пальцы в волосах и собственное имя, растворяющееся в пустоте. Рыжий закрывает глаза. Пальцы в своих волосах, в рыжих отросших волосах, мокрых до нитки, с подтеком крови из разбитого затылка. Пальцы Тяня — он еще в больнице осознал, что тот был первым, кто сорвался к нему, кто все время до прихода медиков прижимался к его лбу своим и просил его не отрубаться. Рыжий, наверное, слышал его. Может, даже слушался. Выдыхает. И Тянь сейчас: разговаривает с его мамой, заселяет его в свою квартиру, берет ради него отпуск, заставляет его есть и постоянно — видно по глазам и скованности движений — злится на самого себя за то, что не смог ничего предусмотреть. Что не смог не допустить этого ада, творящегося в их крохотном мирке бескрылых полетов и стертых в кровь ладоней.*
Управлять креслом кажется не настолько простой задачей, как он всегда думал: колеса крутить тяжело даже с зажившим плечом и работающими пальцами обеих рук, но Рыжий так безумно рад, что теперь он может хоть так передвигаться самостоятельно, что забивает хер на боль и забитые мышцы рук. Тянь постоянно подрывается ему помочь, а потом треплет по рыжим волосам, когда тот с рыком его прогоняет от себя прочь. Непробиваемый; вообще хер заденешь. Не то чтобы ему самому становится легче, ему все еще немыслимо, до зубной боли тяжело засыпать. Есть, говорить и смотреть в окно. Он так последнего и не делал больше после того раза, когда самостоятельно открыл шторы. Тяжело. Не хочется смотреть — и все. — Ты куда такой красивый? — спрашивает его Тянь, поворачивая голову через спинку дивана, на котором играет в приставку. — На свидание, — фыркает Рыжий, проезжая мимо. — Эй, эй, стой, я еще не заказал столик в ресторане. — Дебил, — качает головой Рыжий, хотя абсолютно уже привык к таким пидорским закидонам. Все еще не определился, как к ним относиться, но совершенно точно привык. Он проезжает на кухню, к столу, и наливает себе воды из графина в стеклянный стакан, но задевает лежащий рядом нож — тот падает на пол, скачет два-три раза и останавливается рядом с его креслом. Рыжий шипит сквозь зубы, игнорируя доносящееся из зала: — Ты там что, уронил свою гетеросексуальность? Думает: ну и придурок. Просто конченый. Когда-нибудь он попадет в ад в самый пидорский котел с тупыми пидорскими шуточками. Он тянется за ножом — пальцы не достают, и ему приходится согнуть корпус, чтобы оказаться ближе. Между пальцами, почти ухватившими нож, и хрустом в позвонках — секунда, в которую он теряет равновесие. Падает с кресла, несгибающимися коленями об пол, и вскрикивает сквозь зубы, сквозь плотно сжатые губы, сквозь боль, проносящуюся самым резким импульсом в самые слабые доли мозга. Он пытается подняться на руках, но не находит сил — совсем как не находил тогда, с пальцами в волосах и ядом в захлебнувшимся рту. — Тише, малыш Мо. От боли Рыжий не замечает Тяня рядом с собой, осознает лишь тогда, когда чувствует, что его поднимают под руки, сажают обратно в кресло, теплыми, сильными руками, и от Тяня несет шампунем и сигаретами. Рыжий не может. Терпеть, ждать, быть слабым. Не умеет. Его жизнь разучила. Отец, драки, улица и гимнастика. Падения, сбитые локти и раскрошенные зубы. — Отъебись от меня! — он со всей силы толкает Тяня ладонью в грудь, и пальцы от этого невыносимо сильно болят, бросают импульс в предплечья, плечи, ключицу, шею и голову. Тянь отлетает, смотрит темным взглядом, который Рыжий знает наизусть. Ждет. Дает ему сраный шанс выплеснуть то, из-за чего он не спит каждую ночь. Тянь дает ему шанс — Рыжий им пользуется. Именно так начались их отношения, именно так они и работают. — Хватит, блять, строить из себя мамочку! — рычит, пока Тянь слушает его с войной в глазах. — Ты… ты просто — просто нахрен не надо. Все, понимаешь? Не надо мне твоей жалости, этого, блять, сожаления или что ты там еще чувствуешь, не надо! И если ты считаешь себя таким ахуенно виноватым — то нахрен не надо, потому что ты ни в чем не виноват. Он чувствует, как энергия постепенно высасывается вместе со словами, как Тянь ее, черную и облитую бензином, забирает себе и поджигает внутри своей непонятной головы. Просто смотрит в ответ — дает ему этот шанс выговориться, потому что без этого его сломает. — Мне не нужно, чтобы ты меня жалел. Мне вообще ничего от тебя не нужно, вот этой всей квартиры, всей заботы, потому что знаешь что? — голос хрипнет и падает вниз. — Я нихрена этого не заслуживаю, блять! Я тебе ничего не даю, вообще нахрен ничего, так зачем, ответь мне хоть раз, зачем тебе это? Тянь молчит, лишь едва приоткрывает губы. И Рыжего это злит почти что до слез, выступающих на глаза. — Ответь мне, гребаный ты Хэ Тянь? Нахрена тебе? — Потому что, — говорит Тянь, — это ты. — И что это, блять, значит? — выплевывает Рыжий сбившимся от крика голосом, качая кровь сбившимся от всего этого ебаного пиздеца в его жизни сердцем. — Не знаю, — Тянь качает головой. — Не знаю. Совершенно. — Хватит, — выдыхает Рыжий, срубая желания опустить голову; не отрывает глаз. — Хоть раз, блять, перестань говорить загадками. — Я и не пытаюсь, — Тянь садится на пол рядом с его креслом, и теперь они смотрят друг на друга на одном уровне. — Я не знаю. Я тебе еще тогда, у трейлера Джена, сказал, что не знаю, что в тебе особенного. Просто чувствую. — И какого хрена ты там чувствуешь? — Рыжий постепенно начинает ощущать, как все-таки он сильно уебался: ужасно болят ноги, руки и башка; боится представить, сколько таблеток обезболивающего придется вдолбить. — Что это ты. И это все, что мне нужно, — он сглатывает, смотрит в глаза, как какая-то собака, которой безумно сильно нужен дом. Рыжего клинит, и он просто не может сейчас оторвать взгляд от этого темного месива. — Несешь чушь, боже, опять какая-то хуета, — все-таки опускает голову, сжимает пальцами переносицу, и легче от этого совсем не становится. — Это не чушь. Ты просто глупый, как камень. — Че? — глядит исподлобья. Сглатывает. А Тянь такой же, как и всегда: ни черта ему не понятный. — Ты сам не понимаешь, что ты творишь. Со мной. И вообще, — Тянь усмехается, а потом хрипло смеется; отводит голову в сторону, поджимает губы, не переставая улыбаться. — Что я творю? — Сам не знаю. Но не останавливайся. Рыжий не понимает, что он говорит; точнее, пытается себя в этом убедить. Потому что сам чувствует нечто похожее: что с ним что-то делают, как-то ломают, крошат, а он не сопротивляется — как в свободном падении, где поздно хвататься за полотно, потому что ты падаешь вместе с ним. А полотно все так же будет держать тебя так крепко, как только сможет, несмотря на то, что через три секунды вас обоих сравняет с землей. — Иногда я думаю, — снова переводит на него глаза Тянь, — что было бы, если бы ты просто разбился. Насмерть. Или сломал себе позвоночник, и, блять. Блять. У меня эта картина стоит перед глазами. Он отводит взгляд, машет головой, глядя в одну точку, а Рыжий молчит, лишь в груди что-то без остановки воет — какая-то старая бездомная дворняга с шерстью такого же цвета, как и глаза у Тяня. — И сейчас мне все равно, в каком ты состоянии, как долго тебе придется восстанавливаться, это все такая хуйня, малыш Мо. Я просто рад, что ты жив. И я тебя не жалею — доволен? — он смотрит прямо. — Никогда не жалел. Я рад, что ты здесь. И все то, что я делаю сейчас, делаю только для того, чтобы ты здесь и оставался. Усек? — Усек, — на автомате отвечает Рыжий, хотя все еще пытается переварить сказанные Тянем слова. — Умница, — кивает. А у Рыжего все воет и воет внутри. — Так что, вот реально тебя прошу, не выебывайся, а? Не нужно пытаться сделать все самому, потому что… ладно, окей, потому что у тебя есть я и ты должен с этим смириться, и мне, честно, все равно, каким образом ты собираешься это принимать. Рыжий фыркает — чувствует, что наконец-то понимает. Свою голову все еще нет, но хотя бы это. Хотя бы слова. Потому что Хэ Тянь — говно из говна, дебильный миленький мажорчик, который может расколотить тебе морду в кости, но если он говорит что-то серьезно, то это не просто так. Это стоит того, чего стоит. Стоит и ветра, и воздуха, которым приходится теперь дышать. Воздухом полупустой квартиры и закрытых штор. — И вообще, жалеть тебя невозможно, ты как бетон, хер пробьешь. — А ты как бревно. — Ну-ну, этого ты еще не проверял, — говорит он с однобокой усмешкой, и Рыжий шикает: долбаный придурок. — И я могу доказать обратное. — За-ва-лись на-ху-й. — Просто доверяй мне, — говорит он снова серьезно, и Рыжий так же серьезно смотрит ему в глаза. — Это единственное, чего я от тебя прошу. Хотя хотелось бы бо-о-ольшего, но… — Но ты идешь нахуй. — Но мне нужно благословение твоей мамы. Рыжий думает, что было бы супер сейчас все-таки дотянуться до этого ножа, все еще валяющегося на полу, и воткнуть его в тяневскую тупую рожу. А еще думает, что даже если такой невменяемый ебанат, как Хэ Тянь, не испытывает к нему приторной жалости, которая добивает похлеще, чем сам нож меж позвонков, то он сам не имеет ни малейшего права себя жалеть.