***
За ним всегда приходят — иногда раньше, иногда позже. Дают несколько дней отлежаться, чтобы организм хоть немного восстановился, а затем забирают ради новых опытов. Какое-то время он пытается сопротивляться, вырывается, устраивает драки с санитарами, но его жалкие попытки обречены на провал. В конечном итоге его все равно скручивают, словно преступника, бьют в живот раз, другой, чтобы не брыкался, притаскивают в лабораторию — и все начинается заново. Операционный стол, ремни, фиксирующие руки и ноги, мертвый свет над головой, инъекция и следующая за ней невыносимая боль. Иногда ему вкалывают различные вирусы, значащиеся в стадии разработки, и тогда терпеть боль становится практически невозможно. Он не может даже кричать, чтобы приглушить ее хоть немного — горло сдавливает спазмом, и получается лишь со свистом втягивать провонявший стерильностью и медикаментами воздух. Его бросает то в жар, то в холод, выворачивает наизнанку и кажется, что вместо крови по венам течет кипящая кислота. Больно шевелиться, больно, кажется, даже дышать. Все, что ему остается — ждать, когда кошмар закончится. Закончится, чтобы потом снова повториться. И так до бесконечности, будто кто-то забыл снять пластинку с граммофона. Чертов замкнутый круг. Все эти препараты что-то меняют в нем, в его организме, перестраивают на новый лад. Он осознает это, когда зрение обретает поразительную, невозможную для обычного человека остроту, а мелкие порезы и царапины начинают затягиваться с невероятной скоростью, не оставляя после себя даже шрамов. Флори знает: это неправильно, противоестественно. Так не должно быть. Не должно. Получается, он уже не совсем человек? Неужели эти физиологические изменения — лишь начало, и в конечном итоге от прежнего Флори Ла Рэя не останется ничего? От этой мысли его пронзает почти что животный ужас. В какой-то момент инъекции перестают приносить боль. Флори понимает: он не привык к ней, потому что к этой боли привыкнуть невозможно. Просто эксперимент Ланы наконец-то увенчался успехом. Эта высокомерная сука добилась своего. После комплексного обследования, диагностики и многочисленных анализов Кинберг сухо объявляет, что пришло время переходить ко второй фазе клинических исследований. Ко второй… фазе? Флори думает, что хуже уже не будет, что хуже просто не может быть. Всему есть предел, ведь есть же? Он жестоко ошибается. За инъекциями следует проверка регенеративных возможностей организма. Иными словами — пытки. Ему пускают кровь, чтобы проверить, как быстро тело сумеет восстановить поврежденные ткани. И если это происходит, по мнению Кинберг, слишком медленно, режут снова, до тех пор, пока лезвие скальпеля превращает его кожу в сплошную кровавую рану. Спустя несколько месяцев (а может, и лет, Флори давно потерял чувство времени) систематических издевательств, именуемых опытами, раны от скальпеля заживают на его коже буквально за мгновения. Стягиваются с такой скоростью, словно кто-то включает перемотку. И тогда в ход идет хирургическая пила. Кинберг заходит слишком далеко в слепом стремлении выяснить, до какой степени можно изуродовать человеческое тело, чтобы ускоренная регенерация вернула его к первоначальному состоянию. Флори помнит. Помнит все. Разъедающий глаза свет, металл, вгрызающийся в плоть натужно, со скрипом, адскую боль и крик — его собственный, отчаянный и нечеловеческий, от которого горит горло и кажется, что голосовые связки лопнут, не выдержав напряжения. Он и не пытается больше держаться, притворяться сильным или стойким. Какой в этом смысл, если жестокие эксперименты все равно будут продолжаться? Какой смысл храбриться, если ему никогда не выбраться? На помощь ведь никто не придет. Никто даже не знает, что он жив. Лежа на операционном столе и чувствуя, как лопаются сосуды, а мышцы и сухожилия рвутся, словно тонкие нитки, под натиском зазубренной стали, Флори мечтает лишь об одном. Умереть как можно скорее. Однажды Натаниэль сказал, что самое худшее наказание — это смерть, а если ты жив, то все остальное поправимо. Флори всецело разделял его точку зрения — когда-то давно, в прошлой жизни, наверное. Но не сейчас. Сейчас смерть кажется ему единственным избавлением. Он по прежнему отказывается принимать, что в людях может быть столько жестокости и хладнокровия. Это возмущает, вымораживает изнутри, вызывает ярость такую жгучую, что застилает глаза кровавой пеленой. Разве можно так страшно мучить другого человека без гнева или ненависти, без садистского удовольствия, а во имя сомнительных идей? Разве можно смотреть на его истерзанное тело, слышать его крики и не чувствовать ничего, совсем ничего? Видеть в нем не Флори Ла Рэя, а лишь подопытный образец? Эти твари будто вырывают листки из блокнота, а не режут живого человека. Флори часто думает — почему? Почему такие уроды вообще существуют? Он не пытается умолять их (никогда не пытался), не плачет и не скулит. Потому что это бессмысленно. Они не оставят его в покое, пока не добьются желаемого. Флори остается только догадываться, скольких детей до смерти замучили в стенах этой лаборатории — и каким по счету однажды станет он сам.***
Сегодня не будет никаких опытов. Инъекций тоже. Они проведут лишь несколько простейших психологических тестов и на ближайшую неделю его оставят в покое. Так говорит Кинберг. Говорит сухо и безэмоционально, даже глаз от планшета не поднимает. Флори, если честно, ни капли ей не верит. Но Лана не врет и даже не лукавит — на сегодня пытки в самом деле отменяются. Его ведут знакомым, намертво впечатавшимся в сознание коридором. При взгляде на дверь лаборатории, ставшей его персональной камерой пыток, Флори одолевает привычное чувство страха, от которого тело цепенеет, покрываясь холодным потом, а дыхание учащается. На прошлой неделе ему выкололи оба глаза, а вчера, например, едва не отпилили руку пониже локтя. Наживую, словно кусок древесины, и даже анестетики почти не заглушали боль. Флори помнит: он кричал, а в конце-концов и вовсе потерял сознание. Рана на руке затянулась за считанные минуты, а вот зрение возвращалось намного дольше. Его передергивает от отвращения. С каждым разом Кинберг придумывает что-то новое ради утоление своего нездорового научного интереса. Посторонний звук заставляет вынырнуть из сумрачных мыслей: Флори поднимает голову и замечает впереди какое-то движение. Двое санитаров ведут по коридору какую-то девочку. Невысокую, светловолосую и совсем еще юную. Флори хмурится. До сих пор ему не доводилось видеть хоть кого-то из других испытуемых. Ни разу. Хотя о том, что они существуют, он слышал не единожды — из разговоров Кинберг и ее безликих помощников. Он понял, что их нарочно изолируют друг от друга, чтобы исключить любую возможность контактирования. Вот только зачем? Бежать-то им все равно некуда. Санитары тем временем отворяют дверь одной из палат, девочка поворачивается боком, и Флори удается разглядеть ее лицо. Новое зрение отмечает даже мельчайшие детали с поразительной точностью — в глаза сразу бросается неестественная бледность кожи и потухший, будто остановившийся взгляд. Осознание обрушивается на него столь внезапно, с такой сокрушительной силой, что начисто выбивает весь воздух из легких. В этой девочке Флори узнает Ривер.