Глава 6 (17)
26 июля 2019 г., 21:22
Засыпая, Нанаба думала, что Майк обрадуется. И может быть, будет носить этот выдранный из блокнота листок с собой, потому что всё ценное на войне надо носить с собой. Может быть, Нанабино письмо будет для него такой же ценностью, как его письмо — для Нанабы.
Она получила его незадолго до смерти Рене. Они совсем немного отъехали от конечной станции около линии фронта, которая, как волна, то накатывала на марлийские земли, то возвращалась обратно, обнажая похожие на торчащие над водой колени колосса, валуны. Один из раненных капитанов спросил, когда Нанаба наклонилась над ним, чтобы затянуть размотавшийся бинт: «Ты, случаем, не Нанаба Бенар?», Нанаба призналась, что она самая, и капитан передал ей сложенный треугольником листок.
Письмо было суховато, Майк, должно быть, боялся, что оно затеряется (шансы, что капитана заберет именно Нанабин поезд были далеко не стопроцентные) или что его прочитает кто-то чужой. Но и в этих, не пестривших ласковостями строчках, проступала теплота его рук, нежность его взгляда. Нанаба прижимала листок к губам и чувствовала вкус обветренных жестких губ. Майк словно бы оказывался рядом, и она на долю секунды действительно в это верила.
Майк писал, что в ту встречу на станции Нанаба показалась ему бледной, и он надеется, что она не болеет, пусть бережет себя, сейчас не время болеть. Писал, что у него всё в порядке, насколько может быть всё в порядке на передовой. Писал, что он очень старается приблизить день их следующей встречи. И на этом, в общем-то, всё. И кратко внизу листа: «Люблю. Майк».
«Я люблю тебя», написала она в переданном с Сашей письме. И теперь, засыпая на мерном ходу поезда, представляла, как и он прижмется на секунду губами к шероховатому блокнотному листу. А скорее — носом. Может быть, останется на бумаге чуточку Нанабиного запаха. Было бы хорошо. Не зря же так вышло, что они написали друг другу почти одновременно.
Она почти провалилась в сон, когда поезд вошел в короткий туннель, образованный дотянувшимися до насыпи древесными ветками, и ветки зацарапали по стенкам вагона. Нанаба резко села на полке, опустила ноги и уже сунула в сапог правую, когда отпустило: это ветки, просто ветки, ничего страшного, спи.
В ту ночь, через несколько дней после того, как капитан (Нанаба даже не запомнила его имени) передал ей письмо от Майка, она спала, как убитая, и только когда в соседнем вагоне раздались выстрелы, продрала глаза.
Вик Гнедич долго потом выяснял, как мог марлиец попасть в вагон с ранеными, но для Нанабы всё было яснее ясного. Сердобольные сестры подбирали на поле боя всех. Всех своих, разумеется. Отличить своего от чужого без знаков отличия (а скорее всего без формы) — задача не из простых, особенно когда ползешь мордой в грязи, а над тобой в обе стороны пролетают снаряды. Вот и подобрали. И отправили поправляться на Парадиз.
Он был без сознания, когда его переносили в поезд, и три дня пути метался в горячке. Рана его гноилась, и когда Вик стал вычищать гной, раненный приоткрыл глаза, и Нанаба, и Рене это видели, но тут же провалился в забытье снова. Шансов, что они довезут его было немного, но утром того проклятого дня ему вроде бы стало легче. Жар немного спал, гной в рану перестал прибывать, и повязка хотя и не стала сухой, однако и не так сильно напитывалась гноем и сукровицей, как до этого. Он уже не метался в бреду, а спал, и Нанаба с Рене старались поить его чаще, попеременно чистой водой и натриевой. И Рене сказала, заправляя волосы под косынку: «Живучий». И улыбнулась.
Ей действительно нравилась эта борьба: жизни со смертью, и она, в самом деле, любила видеть, как жизнь побеждает смерть. Именно поэтому, как догадывалась Нанаба, потому что вслух они никогда это не обсуждали, Рене до сих пор была здесь, а не осталась в госпитале на перешейке, как предлагали ей много раз. Рене была красавицей, у неё отбоя не было от выгодных предложений. Рене предпочитала сопровождать раненных под обстрелами и закрывать глаза солдатам своей красивой белой рукой.
Никакого оружия у выхоженного элдийскими медиками марлийца не было и быть не могло, но где-то он его раздобыл, и тут уж Вик Гнедич тоже знал: где. Раненные офицеры имели при себе своё собственное оружие, в основном автоматические пистолеты и, конечно же, не желали оставлять его на передовой. Тем не менее, не все, даже будучи в частичном или полном сознании, могли за ним уследить.
Нанабу разбудил второй выстрел: первая пуля ушла в потолок, вторая — в голову молоденького лейтенанта с ампутированной ногой. Не имея понятия, что стряслось, Нанаба дернула подушку к себе, загнула матрас и вытащила закованный в потертую кобуру пистолет. Пока она, не тратя времени на зажигание лампы, заряжала его в темноте, грянул третий выстрел (угодивший аккурат в оперированную руку младшего офицера, лежавшего у самого выхода).
Четвертый выстрел прозвучал, когда Нанаба преодолела две площадки (она бежала так быстро, что только наступив на металл заметила, что забыла обуться) и угодил точно в вагонные двери, ровно за секунду до того, как Нанаба их распахнула. Пятый выстрел угодил Рене в сердце.
Точнехонько в сердце, словно бы марлиец стрелял по мишеням, а на переднике Рене нарисован был крестик.
Её отбросило, она ударилась затылком о стену и осела на затоптанный пол.
Марлиец всё ещё стоял к Нанабе спиной, она видела его бритый затылок, темно-русые волосы торчали на макушке, рубашка сползла у него с плеча, на коже виднелся край синей татуировки. Он что-то кричал, но она не разобрала тогда, что.
Пистолет оттягивал руку, Нанаба напрягла эту руку и подняла. Рука прыгала, как в припадке. И тут она увидела, как лежащий тут же, по эту же стенку офицер, крепкий мужчина с перебинтованной головой, тоже напряг руку и шарит ею под одеялом. Секунда — блеснул в свете лампы металл. Вторая — марлиец повернул голову, и Нанаба увидела: раненый не успеет.
Грянул выстрел.
Нанаба Бенар впервые в жизни выстрелила в человека. И очень надеялась, что единственный раз — убила.
На что он рассчитывал, этот, может быть, глубоко несчастный человек, очнувшийся в движущемся поезде, среди врагов, больной, обессиленный? Планировал ли последнюю, шестую пулю пустить себе в лоб? Сознавал ли на самом деле, что делает или паника и ненависть затмили ему разум? Документов при нем никаких не было, так что имени его Нанаба никогда не узнала.
И не хотела знать. Она сидела на корточках перед носилками и гладила волосы Рене. Такие красивые волосы, Рене так за ними ухаживала, а что же теперь? Только этот вопрос в голове: что же теперь? Рене словно спала, и Нанаба, забывшись, дважды склонялась, чтобы услышать её дыхание.
Ничего. Ни дыхания, ни слова, ни слез.
Нанаба смотрела, как плачет, заворачивая тело в простыню, Вик. Как он, наклонившись, гладит Рене холодные руки, и жутко пророчески думала, что и Майк вот же склонился бы над кем-то из своих мертвых детей.
Вик накрыл простыней бескровное лицо, достал из кармана платок, вытер глаза, но слезы в тот же миг набежали снова. Нанаба поднесла руку к своим глазам — нет, ничего. Опустила руку на колено. Попыталась подняться, но ноги дрожали, и она опять присела на корточки. Поезд качало. Её качало. Виктор Гнедич положил ей руку на макушку и сказал:
— Хотя бы ты доживи. Не могу я вас хоронить.
И зарыдал уже по-настоящему, в голос.
Теперь, лежа в пустом купе на своей покачивающейся полке, Нанаба слушала, как ветви царапают стенки вагона, и уговаривала себя поспать. Две недели прошло с тех пор, они похоронили Рене на одном из живописных кладбищ под горами на перешейке, пробыли десять дней в тамошнем госпитале и вот опять возвращались к линии фронта в пустом поезде.
Майк стоял на берегу, и море лизало ему ступни, то накатывая, то отступая. Ветер трепал раздерганный ворот рубахи, ворошил волосы. Майк откинул их назад пятерней, прижал, обернулся. Красивый. Невозможно красивый.
Нанаба протянула к нему руки.
Ветер погнал тучи так быстро, что они замелькали, как сорвавшаяся с бобины кинопленка, и вдруг замерли. Высоко над головой выкатилось в самую середину неба слепящее солнце, и свет залил Майку половину лица. Такой яркий, что стало не видно глаз.
Нанаба шагнула навстречу — шаг, ещё шаг — и руки её упали безвольно. Крик рвался наружу, но застрял в горле. Нанаба пыталась вытолкнуть его, но тщетно.
Никакой это был не свет на его лице. Не свет, а кровь. Она текла из раны под волосами, но Нанаба как ни силилась, не могла её разглядеть. Кровь заливала Майку лоб, ручьями стекала с бровей, затекала в глаза, а Майк смотрел, не моргая. Не моргая. Застывшими пустыми глазами.
И крик всё-таки вырвался.
Нанаба села, хватаясь за горло. Петра, новенькая сестра, которую взяли взамен Рене, отложила на расстеленную бумагу сухарик и испуганно уставилась, привстав над полкой.
— Ты в порядке? — спросила она.
Нанаба жестом попросила воды, в горле было сухо, точно песка наелась. Петра подала ей флягу.
— Порядок, — сказала Нанаба, напившись. — Просто сон. Бывает.
Она врала. Ей действительно снились сны, но в поезде больше хорошие: детство, их дом на ферме, домик у моря, дети, бабушка, Майк. Кошмары приходили на перешейке, в безопасности, а чем ближе к фронту и смерти, тем отчего-то спокойнее сны. И вот. Майк в крови. И пустые эти глаза.
Вытряхнув из фляги последние капли, Нанаба встала, выглянула в незаколоченную щель окна. Рассвет разливался по степи. Пробились из черной земли сочные травы и устлали землю зеленым ковром. Май. Уже наступил май. Пейзажи эти она успела выучить наизусть: подъезжают.
Поезд качало, стучали колеса, Петра жевала сухарик, вливая в дорожную симфонию ритмичное «хрум-хрум-хрум», а у Нанабы в груди пульсировало в такт сердцу: Майк в беде. Она никогда не верила снам, если не считать того, когда ей отрылось, что избранный которого она ищет, мальчик Эрен — «он не ребенок», — но теперь знала: Майк в беде. Знала наверняка.
И ничего не могла поделать!
Через полчаса Нанаба стояла в полном обмундировании, с сумкой через плечо и пистолетом в плечевой кобуре (с которым больше не расставалась) на площадке первого вагона и, может быть, раньше машиниста увидела скакавшую во весь опор лошадь. Всадник несся наперерез, но, приблизившись, осадил коня и крикнул, перекрывая грохот колес:
— Ночью был бой! Нас отбросили.
Нанаба вцепилась в поручень.
— Сильно?
— Порядком! — ответил солдат. Был он в рубахе с оторванным воротом, но в форменной куртке, и Нанаба разглядела нашивки младшего командира. — Раньше! — выкрикнул он. — Раньше остановитесь! Нет больше станции!
До станции они и вправду не добрались, она была где-то там, за нежно-весенним холмом, как Нанаба в то утро думала, а на самом же деле её накануне полностью разбило снарядами марлийской артиллерии. Ожидавшие прихода поезда раненные погибли, но возвратиться пустым поезду не грозило.
Если верно, что там, где в землю впиталась кровь, прорастают маки, то вскоре эти поля станут сплошь алыми. Так думала Нанаба, мечась от одного раненого к другому. Их сложили, как мешки с картофелем, рядами. Так фронтовые сестры облегчили себе работу: легко раненных — в конец лежачей шеренги, вопящих и стонущих — в середину, в начало — тех, кто уже не в силах кричать.
Туда Нанаба и бросилась. Она видела знакомые лица: Марта, с которой они служили в первую войну, месяц как отрядившаяся с Парадиза на фронт Нифа, почти нет незнакомок, и все, стиснув зубы, прижимают к земле буйствующих от боли людей, пока вторая сестра бинтует им раны.
Какая-то женщина с кровавой коркой в половину лица схватила Нанабу за щиколотку и что-то выхрипела. Нанаба бросила ей: сейчас, потерпи, сейчас, и кинулась дальше. Дальше. К следующим окровавленным, изуродованным болью и страхом или благостно бессознательным.
Искала Майка. Но Майка она не нашла.
На горизонте грохнуло, и эхо взрыва прокатилось над полем до самого леса. Все, кто был на ногах, бросились наземь, все, кто лежал, закрыли руками головы. Застыли. Ни вопля, ни всхлипа. Через полминуты мимо Нанабы прополз санитар, но уже к концу ряда поднялся на ноги. Снова грохнуло — санитар присел было, да тут же махнул рукой, и все последовали его примеру. Неважно. Пока снаряды рыхлят почву соседнего поля, на этом можно перевязывать раненных и тащить их, не медля, в поезд.
Нанаба перевязывала руку женщине с сержантскими нашивками (та грызла здоровую руку и не кричала, а выдыхала раз за разом, как загнанный бык: пфу, пфу-у), когда раздался свист. Он нарастал, нарастал, становился не просто громким, а оглушительным, и не надо было поднимать голову, чтобы знать: теперь снаряды пролетают у них над головами.
Первый угодил в опушку леса и выкорчевал могучее дерево, второй ушел дальше и над кронами взметнулся фонтан земли. И тут же заговорили орудия. Элдийцы отбивали атаку.
— Пошевеливайся! — заорал кто-то, в ком Нанаба с трудом узнала спокойный и размеренный голос Виктора Гнедича. — Они поезд разбить хотят!
Так и было, и кто-то всё же заплакал: не сестры, у кого-то из раненых сдали нервы, но плач оборвался, словно человек потерял сознание. Нанаба позавидовала ему.
Она переползла, перебирая по влажной земле локтями, к следующему. Поднялась на колени, вытащила из кармашка складной скальпель и мигом срезала пропитанный кровью рукав. Ткань не присохла к ране, кровь из того, что было когда-то правой рукой, всё ещё сочилась. Нанаба выдернула из сумки жгут, перетянула выше (гораздо выше) локтя, и даже не подумала надписать время. Будет гангрена с некрозом — неважно, эту руку уже не спасти.
Она бросила взгляд на куртку: лейтенантские нашивки. Она поглядела выше, выше воротника, и уронила уже поднятую было сумку. Упала на локти слова, лицом к бескровному, в бусинах пота лицу.
Это был не Майк, о нет, хотя тоже крупный мужчина. И черты лица у него были крупные, и даже нос, хоть и далеко ему до Майкова, тоже крупный. Благородные, пусть и изломанные болью черты. Волевой подбородок, так гладко выбритый, что от него отражалось солнце. Высокие скулы, красивый рот. Нанаба знала это лицо. Она никогда не встречала этого человека вот так, близко, чтобы почувствовать его дыхание и его запах, чтобы услышать его полустон-полухрип, но она знала — она, черт побери, знала, насколько ясные голубые глаза прикрыты воспаленными веками. Она знала, как сдвигаются эти богатые брови, когда человек размышляет или гневается.
Перед Нанабой, в каком-то километре от поля боя, в форменной куртке с чужого плеча, раненный и бессознательный лежал командор Эрвин Смит.
Они ушли чудом. Каким-то невозможным, нереальным чудом выбрались из-под покрова свистящих над головами снарядов, когда лес и края поля уже превратились в месиво из земли, стволов и корней.
Поезд развернулся на стрелке благодаря мастерству машиниста, а снаряды не достали его, благодаря героизму артиллеристов, выстроивших свои смертоносные орудия вдоль линии фронта. И ещё благодаря точному глазу и уверенной руке одной девушки, звали её Анни Леонхард (о чем Нанаба узнала уже очень сильно потом), которая сбила тот проклятый самолет, который насмерть перепугал юную Петру Рал.
Поезд уже развернулся и набирал скорость, унося раненных и медиков на безопасное расстояние от обстрела, как раздался гул. Не свист, к которому они уже попривыкли, а гул: низкий, словно бы кто-то дул в большую трубу. Кто-то большой. Огромный. Гул нарастал, приближаясь, и Петра, не прерывая тем не менее перевязки, которую делала с каким-то надрывным, почти истеричным усердием, закричала:
— Да что это за хренота, черт её раздери?!
И Нанаба, уже слышавшая этот звук много лет назад, ей ответила:
— Бомбардировщик.
Марлийцы не могли допустить, чтобы поезд ушел. Прицельно сброшенная на паровоз бомба в момент решила бы дело. Но свистнул снаряд, раздался страшный, ни с чем не сравнимый грохот, словно бы треснули по шву небеса, и бомбардировщик, сбитый Анни Леонхард, шестнадцатилетней артиллеристкой, задымился и рухнул в лес, пропахав чудовищную колею.
Машинист остановил поезд, когда грохот снарядов стал похож на далекие раскаты грома. По левую сторону от железнодорожного полотна протянулся небольшой поселок. Местных в такой близи к марлийцам, конечно же, давно не было, все сбежали (или убиты, ни для кого это не секрет), а в поселке расположились солдаты с командиром. Все были в полной боевой готовности, когда поезд, замедлив ход, замер, как большая железная гусеница на гигантском весеннем листе, и из вагонов повалили более-менее ходячие раненые и медики.
Вик сразу потребовал встречи с командиром. Командир, горячий молодой парень с пулеметной лентой через грудь, замахал рукой в сторону крайних домов. Там свободно, а в центральных домах казармы.
— Нет, — сказал Вик, и вид у него был такой, что лучше не спорить, ноздри раздулись, на висках, как русла переполненных рек, бугрились вены. — Раненым нужны койки и чистота. Я не засуну их в хлев!
Парень вскинулся было, замотал головой, растрепав зачесанные волосы, но подошла девушка, маленькая, горбоносая, взяла его за плечо и сказала (Нанаба подошла ближе и потому слышала):
— Прекрати, Порко, это дело серьезное, а мы всё равно скоро отсюда уйдем.
И тогда командир — звали его Порко Гальярд, и родом он, как и девушка, Нанаба тогда не расслышала её имени, был из Либерио, — гаркнул, чтоб освобождали казармы и отрядил солдат носить раненых, а сам убежал, чтоб передать телефонное сообщение: нужен транспорт, забрать раненых вглубь завоеванных территорий, санитарный поезд не может возвратиться на Парадиз, он нужен здесь.
Через несколько часов уже наладили работу. Вик и второй хирург, служивший на разгромленной станции, оборудовали чудовищную, противоречащую всем нормам санитарии операционную и принялись отнимать измочаленные руки и ноги. Нанаба подавала зажимы и лихорадочно думала, что там, в одной из казарм, на угловой койке, уже раздетый, лежит Эрвин Смит. И никто, никто, черт возьми, не знает его в лицо, что ли? Она протягивала тампон и думала, что когда Вик начнет зашивать — скажет. Скажет, потому что нельзя не сказать, а раньше молчала, потому что парень, который лежит на импровизированном столе перед ними, был совсем плох, а жизнь, конечно, в приоритете. Ампутантов здесь целая очередь, всех, кого смогут, отправят автомобилями в нормальный госпиталь.
Хорошо хоть у местной бригады наркозная смесь есть!
Но сказать она не успела, ворвался Порко Гальярд и сказал, что нет ни черта лишних автомашин для перевозки раненных, и единственный выход — грузить всех обратно в поезд и ехать ещё час до полевого госпиталя. Туда уже сообщили, тамошние сестры и врачи ждут.
Они отлично знали тот госпиталь, каждую ходку забирали оттуда людей, и он действительно не так далеко, но кто поедет и заберет следующих, кого уложат шеренгами на ярко-зеленом поле в километре от линии огня?
Кончая зашивать рану, Вик уже не скрипел зубами, а завязывая узел, сказал:
— Повезешь ты. Сдашь, а потом вернешься обратно. Я остаюсь. Уж лошадь-то, добраться до фронта, найдется.
И тогда-то Нанаба сказала то, что могло разрушить его уважение к ней навсегда:
— Я повезу, но на какое-то время останусь там.
Вик бросил иглу в лоток, пощупал пульс пациента, и спросил, не оборачиваясь:
— Причина?
И Нанаба, хотя и доверяла ему всегда, как себе, ответила:
— Надо. Просто поверь мне, ладно?
Вик не ответил.
Через полчаса после отправления поезда, Эрвин Смит пришел в сознание. Нанаба стояла, склонившись над ним со шприцем, и когда вынула иглу из вены влажной от пота левой руки, оставшийся без рубашки и куртки, в одних подштанниках, командор открыл глаза и сказал:
— Я знаю тебя, ты Нанаба.
Тогда она опустилась на колени, зачерпнула из кувшина воды и, поднеся кружку к Эрвиновым губам, спросила, дрожа:
— Мы разве знакомы?
— Ты знаешь, что да.
Для человека с изломанной, точно через жернова протертой рукой, он держался более чем отлично. Говорил очень тихо, и только изредка, когда поезд вдруг подбрасывало на особо широких стыках, стонал.
Тогда ещё, в ту ночь, когда произошло нечто необъяснимое и пугающе-странное, как рассказал Эрвин, он, конечно, не знал ни кто Нанаба такая, ни тем более её имени. Он сидел за столом и писал письмо на Парадиз. Незадолго до этого как раз поменяли шифр, и Эрвин сверялся с листком, чтобы не напортачить, потому что дело серьезное: приказ, согласно которому Виктор Гнедич должен оповестить медиков о сборе в северных горах Парадиза.
Эрвин поставил точку — и мир стал зыбким, словно туман, и он поплыл в этом тумане, зная, что рядом с ним сотни и тысячи других людей, элдийцев, и он един с ними. И когда чувство восторга, перемешанное со страхом, захлестнуло его волной, он увидел, будто на другом конце светящегося тоннеля, незнакомую женщину и рядом с нею человека. Знакомого человека.
— С тобой был Филин, — проговорил Эрвин, глядя на Нанабу из-под растрепанной мокрой челки. — Я сразу всё понял.
Нанаба убрала челку ему со лба и положила холодный компресс. Капля побежала по стриженному виску, Нанаба сняла её пальцем.
— Я даже не знала, кто он, — призналась она. — Он представился Эреном.
— Да, — Эрвин вымучено улыбнулся. — Я никогда не связывал это с сыном Гриши, знал, что он назвал младшего в честь… того, но не связывал, не думал, что это может что-нибудь значить.
— То есть, — Нанаба склонилась совсем уж низко, точно собралась делать искусственное дыхание рот в рот. — То есть ты веришь, что всё это правда?
— Верю. Я уже виделся с Эреном, и сейчас должен был встретиться с ним. — Он задержал дыхание, пытаясь, видимо, перебороть боль, но только застонал тяжеленнее обычного. — И встречусь. Это важно. Иначе…
Он не договорил, зажмурился. Нанаба выжала компресс, смочила и положила снова. Она поняла, что «иначе», и это понимание ухнуло вниз, будто она проглотила тяжелый камень, и стало больно дышать. Иначе Парадиз проиграет снова. Неужели это возможно? Все эти месяцы без отдыха и без сна, холод, голод, смерти, беженцы из Либерио.
Вдруг защипало, загорячило выжженную в теле звезду, и Нанаба перенесла вес на другую ногу, пытаясь унять жжение. Как унизительно! Как это было страшно и унизительно, и чтобы опять!.. Столько труда и усилий, чтобы опять?!
— Я никогда не думал, — снова заговорил Эрвин, — что у нас есть такая сила, не верил в сказки об избранном, считал, что мы сами, своими руками сможем освободить Парадиз, и не сдался после первого провала, и мои друзья не сдались. Но она есть, эта сила, беда только в том, что ключи от неё у пятнадцатилетнего мальчика.
— Я не выбирала, — попыталась оправдаться Нанаба. — От меня ничего не зависело.
— Знаю. Я ездил на Парадиз, под чужим именем, как и в этот раз, правда… — он попытался засмеяться, но только закашлялся и весь содрогнулся от боли. — Правда, в тот раз удачнее этого.
Об Эрене мало кто знал, а если знали, то очень немногое. Да на самом деле Эрвин с удовольствием побеседовал бы с тем, кто действительно в курсе что к чему и какой именно силой обладает мальчик Эрен, который запомнился ему буйным норовом и твердокаменной уверенностью, что однажды он приложит все силы к тому, чтобы освободить Парадиз. Что же, мальчишка оказался близок к истине.
Когда Эрвин встретился с ним уже во время войны, Эрена трудно было узнать. Даже не потому, что он вырос (а он очень вырос, Эрвин не видел его почти два года!). Просто что-то в этом мальчике проявилось, что-то, что всегда было в нем, но неявное, подспудное, о чем сам он догадывался очень смутно. Эрен одновременно был и напуган, и воодушевлен.
— Знаешь, — сказал Эрвин Нанабе, перетерпев очередной приступ оглушающей боли, — когда мы встретились, он сказал мне нечто поистине удивительное. Он посмотрел на меня и вместо приветствия произнес: «Они не зря нас боялись». Понимаешь, Нанаба? Не зря.
Эрвин перевел дыхание, жадно приник к кружке. Откинулся на сложенное под головой одеяло.
— Я должен встретиться с ним опять. Он ждет меня, он ждет моего приказа, он просто ребенок и не может справиться сам, я нужен ему.
— Эрвин, — сказала Нанаба, — тебе придется сперва позаботиться о себе. Руку необходимо ампутировать, иначе будет заражение крови.
— Да, — ответил Эрвин, — я понимаю. Но потом я обязан с ним встретиться. Как можно скорей.
В оставшийся час пути силы покинули его, и Нанаба, не слушая более возражений, вколола ему дозу морфия. Большинство раненных либо спали, либо были без сознания, либо так обессилены, что не могли кричать, а только смотрели, как Нанаба вводит им шприц в вену и прикрывали веки, когда она гладила их по голове и приговаривала: «Совсем немножко осталось, скоро будем на месте, ты умница, потерпи чуть-чуть, ещё капельку».
Девушка с перебинтованным торсом — по предварительно осмотру сломаны четыре ребра, но ни одно, к счастью, не проткнуло осколком легкие — попросила пить. В кувшинах оставалось на дне, цистерна с чистой водой стояла в тамбуре. Нанаба повесила железные ручки кувшинов на пальцы, вышла в тамбур составила их в поддон около цистерны.
Ноги подрагивали. Она переборола слабость, чтобы не сесть прямо там же, потому что иначе долго потом не встанет. День клонился к закату. Долгий и очень тяжелый день. В другом вагоне ехала с раненными Петра, и Нанаба подумала, что той сейчас не остается сил и времени на страх перед ошибкой и огромной ответственностью, и это, пожалуй, плюс. Нельзя всю службу лепиться к старшим, времена непростые, нужно больше самостоятельных единиц. Сестер особенно. Как и в самом начале, осенью, так и теперь, весной, медиков, в том числе и сестер, не хватало. Каждая на счету. А у Петры боевое крещение.
Прежде чем наполнить кувшины, Нанаба, открыла двери и выглянула на площадку. Лицо обдул теплый весенний ветер. Нанаба зажмурилась, и тут до её ноздрей донесся запах. Странный запах. Неуловимо знакомый.
Перед глазами ни с того ни сего заплескалось море, и запах смешался с соленым запахом волн. Так пахло с чердака, где проводила летние дни Ханджи: так пах какой-то из компонентов взрывчатки.
Нанаба захлопнула двери одновременно с нечеловеческим, взрывающим барабанные перепонки грохотом, и последней её лихорадочной мыслью было: «я не могу умереть, у меня сорок раненых на руках».
Через мгновение сошел с рельс последний вагон.