***
Машины уезжают, оставляя за собой одну только дорожку из поднятой в воздух пыли. Маттиас смотрит вслед им, но не чувствует ничего — это ощущение похоже на какой-то сон с открытыми глазами. Он не в состоянии воспринимать действительность, все кажется каким-то искаженным и пустым. Вокруг ходят люди, но у всех у них искаженные морды и пустые головы. Он не замечает, в какой момент Клеменс выпускает его руку и куда-то пропадает. Маттиас заметил его исчезновение только тогда, когда отследить его путь было уже невозможно. Он беспомощно оглядывается по сторонам, все лица вокруг кажутся ему одинаково обрюзгшими и враждебными, с одинаково белыми бесчувственными глазами. Тело крупно затрясло от непонятного омерзения. Маттиас не может понять, к кому он это чувствует сильнее: ко всем этим людям на площади или к собственной сути. Он уже успел прийти в себя и бесконечно проклинал за слабость. Больше всего Маттиас ненавидит себя за то, что его совершенно глупые сомнения помешали еще и свободе Клеменса, который вроде бы и порывался даже уехать, сквозь сжатые зубы. Но тот бы никогда не оставил его одного. Маттиас это знает и понимает, как никто другой. Но мысли, мысли — почему же он не смог уехать? Все было так до дрожи просто, а он остался. Но с другой стороны, ведь Бог бы действительно разгневался бы нас… или уже разгневался. За сомнения… Ему тут же очень сильно захотелось ударить себя по лицу Нет, что за бред ты несешь? В божественную силу уверовал? И в то, что это — райское местечко? Ты просто подставил всех двух, вот и все. Прими, как факт. Набирает больше воздуха в грудь, сдавливая кислородом гнев. Маттиас видит, как к нему бежит младшая сестра с большими от испуга и непонимания глазами. Ее лицо первым не кажется ему черствой маской. — Матти! — обрывисто выкрикивает она, когда с разбегу обнимает его. Маттиасу пришлось присесть, чтобы быть с ней на одном уровне. Она рыдает, уткнувшись лицом в его плечо. Маттиас настолько сильных чувств не испытывает, поэтому просто планомерно гладит ее по дрожащей спине. От сестры еще пахнет невинностью детства: и старыми книжками с ангелочками, и чайными травами, и чернилами для письма. В ее растрепанных волосах запуталось маленькое перышко. Маттиас вспоминает, как живя в детском корпусе, они с Клеменсом спали на точно таких же гусиных подушках. — Я так испугалась, что ты уедешь, — вытирая слезы с щек, тяжело выдохнула девочка, — так испугалась… Мама сказала, что на тех, кто уехал, Бог пошлет страшное проклятье. Если она права… то есть, я бы не хотела потерять тебя когда-нибудь. Ни сейчас, ни там… — сестра указывает глазами на небо, — после смерти. Она поднимает голову и смотрит припухшими глазами прямо на Маттиаса. Брат стирает слезы с ее красных, слегка поцарапанных от соли скул. Уголки ее губ грустно приподнимаются. — Элин, — он мягко кладет ладони на ее плечи, — все хорошо. Мама преувеличивает. С ребятами, которые уехали все будет в порядке. — А с нами? — едва различимым шепотом спрашивает сестра. Она пытается успокоиться, отдышаться и от этого дрожит еще сильнее. — И с нами. Маттиас совершенно уверен, что он сейчас соврал. Так тошно, гадко и омерзительно соврал. Элин берет кисть его руки и подносит сначала к губам, а затем к своей горячей щеке. Кажется, она сейчас снова заплачет: светлые глаза заблестели ярче. Маттиас без лишних слов вновь обнимает ее, ласково расчесывая пальцами светло-русые локоны. Он осознает, что сомнения возникли еще и из-за нее. Может, он и не думал об этом тогда, но подсознание уже подсказывало, что он бы не смог оставить Элин одну.***
Клеменса хандрит. Плакать хочется неимоверно, но он поклялся, что больше никогда не позволит себе такой слабости. Поэтому выпрямился, протолкнул острый ком слез куда-то в глотку да состроил мертвенно-спокойное лицо. Только треморные руки выдают в нем чистейший страх. Он заходит в часовню. Клеменс сам не понимает, почему ноги привели его сюда, исповедоваться ему совершенно точно не хотелось. Он закрывает за собой дверь и сразу падает в полумрак. Все оконца зачем-то забили деревянными балками, сквозь щели которых едва пробивается дневной свет. Он даже не сразу увидел, что в помещении не один. — Клеменс, — этот голос снился ему в страшных кошмарах, после которых он, обыкновенно, просыпался мокрый и дрожащий, — и ты тут? Он замечает регента, склонившегося лбом к какой-то балке. Непроницаемая маска спокойствия на лице парня на несколько секунд покорежилась. Хорошо, что в темноте это плохо заметно. — Как забавно, что Бог мне тебя сейчас послал. Я как раз думал о тебе, — не получив ответа, продолжил мужчина, — я… виноват перед вами. Подожди… Клеменс замирает от липкого страха. Дышать стало больно, будто в носоглотке застряла острая галька. — Как-то, когда ее лихорадило ночью, она просила привести ее в часовню. В бреду она кланялась этой деревяшке и обнимала ее, плача, будто это статуя Спасителя. Думаю, это был острый бред. Заместитель лидера культа помолчал, отстал, наконец, от куска дерева и развернулся лицом к Клеменсу. От этого взгляда ему теперь кажется, что он тонет — страх, как сточная вода, залил горло. — Знаешь, какая в тебе лучшая черта, которой она не имела? Клеменс уже заранее знает ответ. Регент начинает медленно подходить к нему, словно с какими-то намерениями, и парень инстинктивно отшагивает назад. — Голос, — самозабвенно продолжает мужчина, пододвигаясь еще ближе. Клеменс чувствует, как упирается спиной в холодные гниловатые доски. Осознав, что деваться ему некуда в этом замкнутом гробу, в отчаянии приказывает: — Не подходите! — он почти шепчет, хотя ему очень хочется кричать. Регент горько усмехнулся, остановившись, однако, на месте. — Нет большего удовольствия, как заставлять переживать из-за меня того, который меня так бесконечно ненавидит. Но именно твоя ненависть для меня — благодать. Эти его слова кажутся Клеменсу острой заточкой, обжигающей лезвием щеки. Он представляет, как вместо слез, из выдуманной раны стекает горячая кровь. Это, кажется, даже лучше. Слезы — слабость, которую он в себе так искренне презирает. Слабость, которая куском железа залегла на дне желудка, не дающая протолкнуть через себя и слова в ответ. Ему хочется выбить в крошку ненавистное лицо, но вместе этого — лишь судорожный вздох, которым он пытается выровнять дрожащее тело. — И я виноват перед ней, виноват. Не стоило и пытаться… Клеменс непонимающе склоняет голову. Происходит что-то совсем неожиданное и странное — регент опускается перед ним на колени, хватает за руки и кланяется в ладони. Клеменс каменеет от страха, жмурит глаза и старается смотреть куда угодно — хоть на красные иконы, хоть на свечи, хоть на бугристую стену, лишь бы не на церковнослужителя в своих ногах. Паника, совсем охватившая его от настойчивых прикосновений, не давала дышать — Клеменсу только и оставалось, что пытаться глотать воздух ртом, как рыба. — Я свою очарованность тобой понял совсем недавно, — в перерывах между поклонами, начинает регент, — но понял совершенно точно. Я пытался отвлечь себя и женщинами, и мужчинами, пытался обвенчаться даже — проще говоря, кем-нибудь другим очароваться. Но все это лишь суррогат, вакуумная пустота. Люди вокруг — лишь оболочки душ, а ты… ты — личина ангельской сущности. От его слов Клеменса вновь затрясло. Воздуха совсем не хватает — перед глазами плывут черные пятна и ослепительно-яркие полотна воспоминаний: скула, сдавленная чужими пальцами до синих точек, руки, руки, господи, гнилые руки ползут по коже, будто за ней, по костям. — Н-не трогайте меня! — на последнем издыхании выхаркивает Клеменс, пытаясь стрясти чужие руки со своих. Но регент вжался мертвой хваткой. — Мы все — свиные рыла, и только твое лицо не искаженно, — шепчет мужчина, зацеловывая мальчишечьи запястья. — Я не трону тебя, не смей бояться. Я просто червь под твоими ногами, не смей. — Господи, юродивый, юродивый, — слабо хнычет Клеменс, пока он обнимает его колени. — Когда наступит судный день, только ты вознесешься над нами. Все человеческие души — гадкие, пустые, облитые грехом — растворятся в пустоте и только ты… ты вернешься домой. — Какой судный день, господи? Отпустите… — Клеменс упирается руками в его плечи, чтобы не подпустить ближе. Регент не отвечает, не выпускает, целует худые коленки и плачет: — Спой мне, прошу. Клеменс молчит, губы его дрожат. Страх сменился волной отвращения, он тонул в ней буквально как в помоях. Изо рта его и звука не проскочило, но лицо церковнослужителя искривилось в каком-то лакомом блаженстве. Омерзение смыло страх, и Клеменс, наконец, чувствует, как с его тела сбрасываются оковы. Он бьет его кулаком в темя, а затем и в откинувшееся лицо, которое тут же хрустнуло. Тот разжимает хватку, Клеменс буквально выбегает из часовни. Но ужас до сих пор гладит его холодными пальцами по сердцу. Что регент имел в виду, говоря о судном дне? Клеменс убегает подальше, к высушенному озеру, пытаясь отдышаться. Пытается убедить себя, что все это неправда, что все это мираж, сон, глупое затмение. Не выходит.