ID работы: 8306313

Резонанс

Джен
PG-13
В процессе
471
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 115 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
471 Нравится 301 Отзывы 54 В сборник Скачать

12. Mistral gagnant

Настройки текста
Примечания:

Te raconter un peu comment j'étais mino Les bonbecs fabuleux qu'on piquait chez l'marchand Car-en-sac et Minto, caramel à un franc Et les mistrals gagnants¹

Рассвет пришел внезапно — розоватый, нежный, как сахарная вата, он пробирался сквозь невидимые лазейки и щекотал своим холодным дыханием, заставляя вздрагивать и зябко кутаться в одеяла. Я открыл глаза и тут же понял, что сон улетучился бесследно вместе с ночной темнотой. Василе, продрогшая, доверчиво прижималась к моему боку и чему-то улыбалась сквозь сон. Я пригладил растрепанные волосы, разметавшиеся по подушке, осторожно выбрался из объятий и дотянулся до пушистого пледа, небрежно сброшенного с кресла. Безусловно, не стоило забывать о том, что на ночь следует включать обогрев комнат, но вчерашний вечер не оставлял никаких для того шансов. Я забыл об этом напрочь — и, честное слово, не мог себя винить. Плед оказался под рукой как нельзя более кстати, и Василе благодарно засопела, зарывшись в теплый кокон с головой. Можно было остаться здесь, с ней, но почему-то я был уверен: не усну. Дом окутывало спокойствие — безмолвное, живое, с легким налетом безвременья, какое бывает только на рассвете, когда ночь отступает, но для солнца время еще не пришло. Мне всегда нравились эти короткие мгновения на границе света и тьмы — они мелькали в воздухе, как запоздалые ночные мотыльки, и оставалось только любоваться, но ни в коем случае не ловить. Не увидишь и не услышишь ничего, кроме сиротливого хлопка ладоней, поймавших воздух. Я бесшумно спустился вниз, стараясь перешагивать через особо скрипучие ступени, пересек пустынный холл и коридор, постоял несколько секунд перед тяжелой дубовой дверью и повернул ключ. На самом деле в запертой двери не было никакой нужды — кроме меня сюда могла войти разве что Аделаида, вооруженная метелкой от пыли. И тем не менее я запирал комнату с фортепиано — это было личной прихотью, небольшим безобидным чудачеством, на которое я имел полное право. Почему-то это казалось очень важным — понимать, что никто кроме меня не прикоснется к клавишам, не пройдет по ковру, не тронет ни одной книги, если я сам того не позволю. Наконец, это было своеобразной данью прежнему хозяину — меня переполняло необъяснимое, иррациональное убеждение, что Якуб бы одобрительно кивал, наблюдая из самого темного угла. Библиотека встретила привычным терпким запахом переплетного клея, бумаги и теплой древесины. Здесь было теплее — бесчисленные книжные полки, тяжелые гобеленовые шторы и толстые ковры заманивали внутрь, в объятия шелестящих страниц и приглушенных фортепианных аккордов. Инструмент стоял там же, где и всегда — надежный, основательный, подмигивающий солнечным зайчиком на полированном боку. Хотелось тронуть клавиши, разбудить, наполнить дом звуками, и я, не торопясь, растирал замерзшие пальцы, бесцельно бродя вдоль полок. Пределом мечтаний было однажды разобрать это богатство, — до тех пор, пока зрение окончательно меня не предало, — но библиотека была слишком огромна… Наконец, мое внимание привлекла одна из книг — сравнительно новая, в дорогом переплете с золотым тиснением, похожая на редкие подарочные издания — такие обходятся ценителям в круглую сумму, а потом занимают почетное место в шкафу, превращаясь в дорогое интерьерное украшение. Эта явно была исключением — она притулилась на краю полки рядом с потрепанными томиками немецкой поэзии, и было заметно, что ее не раз читали. Между золочеными кромками страниц виднелись разномастные закладки, уголки обложки выглядели потертыми. Я вытянул книгу с полки, с удовольствием погладил изысканный узор на обложке и перевернул несколько страниц. С плотных глянцевых листов на меня смотрели яркие, кричащие средневековые миниатюры, искусные сдержанные гравюры, какие-то скульптуры, фотографии, письма… Я перелистнул еще несколько страниц и едва успел поймать иссохший цветок, чудом не упавший на пол. Вместо закладки между страницами хранилась засушенная роза — неестественного ультрамаринового оттенка, с годами потускневшего, но все еще яркого. Кому пришло в голову красить розу и столько лет хранить ее в альбоме со старинными гравюрами, я представить не мог — но это было уже неважно, потому что на следующей странице я нашел письмо. Пожелтевший лист пергамента, исписанный изящным почерком с завитушками, не был похож на обычную закладку. Кое-где виднелись чернильные кляксы, словно неизвестный автор писал впопыхах. На полях — трогательный цветочный орнамент. Я поправил очки, склонился над столом и напряженно вгляделся в текст. Письменность была незнакомой — отдаленно напоминала не то устаревший немецкий, не то английский времен Кэдмона и Беовульфа, которого я в приступе юношеской самоуверенности пробовал освоить в оригинале давным-давно, часами пропадая в белградской библиотеке. Попытки, конечно, обернулись полным крахом — равно как и попытка прочесть текст на пергаменте. Буквы напоминали сразу несколько языков — и вместе с тем, не были похожи ни на один из мне известных. Хрупкие руки, появившиеся из ниоткуда, стали полной неожиданностью — я вздрогнул и обернулся. — Ты застала меня врасплох. Какое из привидений этого города обучало тебя искусству бесшумных перемещений? Василе, укутанная в одеяло, как в королевскую мантию, прижалась к моей спине и хихикнула. — Когда ты так увлечен, я могу топать, как стадо слонов — все равно ничего не заметишь… Кстати, найти тебя было непросто. Мне пришлось обойти весь дом. — Прости. Не хотел будить, а самому не спалось. — Да ничего, — она поймала мою ладонь своей. — Зато устроила себе экскурсию по твоему дому. Увлекательно, знаешь ли. — Здесь еще увлекательнее, — я кивнул на стол. — Смотри, что нашел. Она выглянула из-за плеча и с любопытством уставилась на находку. — Выглядит как музейный экспонат. — Тут половина дома выглядит как музейный экспонат… Как думаешь, на каком это языке? — Я не лингвист, — Василе пожала плечами. — А вот Карл — да. Он знатный специалист по индоевропейским языкам — когда-то водила к нему детей на экскурсию, заслушаться можно. Помнится, ты планировал к нему заглянуть? — Ага, — я ощутил укол совести — с момента встречи с «библиотекарем» на вокзале прошло немало времени, а обещание зайти в музей я так и не выполнил. — И что, по-твоему, он способен разобрать эти каракули? — Не знаю. Но спросить-то никто не мешает? — она вопросительно глянула на меня и улыбнулась. — К тому же я уверена, он будет ужасно рад тебя видеть. И меня заодно… Мы неплохо поболтали, когда я была в Альтембергер последний раз. Я критически оглядел ее снизу доверху. — Идея отличная, только вот наряд неподходящий… Но у тебя еще есть время сменить одеяло на джинсы, пока я готовлю завтрак. — Разгуливать в одеяле по городу? Я не настолько эксцентрична. Вот для твоего дома — в самый раз…

***

Несмотря на то что Василе картинно возмущалась моим консерватизмом и сетовала на невозможность прогулок в царской мантии из плюшевого пледа, в итоге мы добрались до музея без приключений. Она была права — Карл обрадовался так, словно к нему явилась целая стайка любимых внуков. — А я уже и не надеялся, что увижу вас вновь! — он нетерпеливо замахал рукой, приглашая за дверь с интригующей табличкой «Вход воспрещен». — Обжились? Понравился город? Вижу, вам и с новыми знакомыми повезло — госпожа Негош редкая умница, а ее ученики — кладезь знаний… Пока Карл тараторил, мы прошли через служебный коридор и оказались в кабинете, забитом сверху донизу книгами, свитками, холстами, беспорядочно разбросанными ящиками и черт знает, чем еще. В отличие от убранной библиотеки Якуба, здесь царил хаос. Живой, первозданный беспорядок, ориентироваться в котором способны только художники, ученые и безумцы — и Карл явно чувствовал себя здесь как дома. — Чаем угостить не могу, — он уселся на край стола, отодвигая в сторону кипы бумаг с какими-то архитектурными планами. — Чайник сгорел, пробки выбило… Ну что, господин Линде, рассказывайте — как вам Сибиу? Впечатлились? Чем мне вас порадовать? — О, еще как, — уверил я и извлек из-за пазухи утреннюю находку. — Особенно впечатляет мой собственный дом — раз за разом подкидывает загадки, которые приходится разгадывать… Василе утверждает, что вас это заинтересует, а я склонен ей верить. Ознакомитесь? Карл неожиданно проворно слез со стола, подошел и внимательно посмотрел на письмо, с благоговением подхватил его двумя пальцами, а потом взволнованно забегал, расхаживая из угла в угол. — Ну, господин Линде, это совсем не дело! Так у вас дома целый склад англосаксонских реликвий? Что же вы молчали, где вы раньше были?! Я растерянно пожал плечами. — Да нет там никаких реликвий, эта первая. Нашел в библиотеке совершенно случайно. Старья у меня дома полно, это правда, но очень сомневаюсь в его исторической ценности… — О, не зарекайтесь, — возмущенно замахал руками Карл. — Кто знает, что еще вы найдете, если перетряхнете книги в библиотеке? — Пыль, — уверенно ответил я. — Там точно будет пыль. Хотя после этого загадочного цветка с письмом уже не уверен. Карл придирчиво осмотрел письмо со всех сторон, обнюхал, едва не попробовал на вкус, а потом долго рассматривал на просвет, поднеся к открытому окну — словно пытался найти что-то, спрятанное между пергаментом и чернилами. Спустя несколько минут он вздохнул, протер очки рукавом, водрузил их обратно на переносицу и с недоумением посмотрел на нас. — Никак не пойму. Если это копия, то крайне искусно сработанная. Я бы забрал у вас этот листик на экспертизу, не возражаете? — А что с ним не так? — Да вот, видите ли… — он нахмурился и покосился на письмо с явным недоверием. — Написано на чистом древнегерманском. Высокий стиль, автор, очевидно, получил неплохое образование. Пергамент выглядит абсолютно подлинным — да черт с ним, с пергаментом, в самом деле! Текст написан рукой носителя, а обращение — к бывшему хозяину вашего дома. Так-то… — В каком смысле? — я моргнул. — Такого быть не может. — Может — если уважаемый Якуб Маноле на досуге увлекался древними языками и оттачивал каллиграфию, чрезвычайно аутентичную, прошу заметить. Но для какой цели ему писать самому себе романтические письма на языке, который мертв вот уже несколько веков? Я вдруг понял, что впервые услышал его фамилию. Спросить ранее не удосуживался — тетка гордо носила фамилию Линде и не упускала возможности подчеркнуть, что связь с родом сохранил даже сын ее пропащей сестры — подумать только… Словно это было ее личным достижением. — Еще и романтические? — А то, — он воодушевленно помахал письмом в воздухе. — Могу зачитать. Не обещаю художественного перевода, но… — Извольте. Можно и не художественно. — «Мой дорогой Якуб, писать тебе удивительно и отрадно, и мое сердце согревает…» Так, дальше неразборчиво… «Господь благоволит тебе, и я молюсь о твоем здравии… Прошу, не совершай ошибку и не покидай нас, ведь нужда в тебе подобна жажде апостола в пустыне. Прочти это письмо вновь, когда уйдешь, а потом поверни вспять и вернись в Германштадт. Ко мне и детям, что ждут тебя. Мое слово твердо, и я запечатываю это письмо, пылая самой горячей любовью.» Подпись… Сложно прочесть, очень мудреный росчерк. Амелия… Нет, Амалия. — Карл, наконец, поднял взгляд и выжидательно уставился на меня. — В отличие от вас, я пару раз виделся с Якубом Маноле. Он бы никогда не стал писать сам себе любовные письма на старосаксонском языке. Василе побарабанила ногтями по столу. — Но это ведь может быть и обычным совпадением. Мало ли было Якубов в прежние времена? — Непопулярное имя для Саксонии, — Карл внимательно посмотрел на нее из-под очков. — Хотя и возможное. Но я, как ученый и исследователь, к таким совпадениям отношусь скептически. Сами знаете, нынче только ленивый не создает мистификации. Одна Краледворская рукопись² чего стоит, наделала шуму в свое время… Но признаюсь, это самый любопытный артефакт, попавший ко мне в руки за последние несколько лет. Я настоятельно прошу — требовать не могу, увы — оставить его мне для экспертизы и установления подлинности. — Оставляйте, — разрешил я. — Мне не жалко. Но только при условии, что я буду первым, кто узнает о результатах. Слишком загадочно. Муж Анике был, конечно, эксцентричным человеком, явно себе на уме, но держать в томике гравюр такое?.. — Мог бы — спросил у загадочной Амалии, если она вообще когда-либо существовала. Но если и да… Мертвые не рассказывают сказок, уважаемый Йонас, — Карл поправил очки и бережно упаковал письмо в непрозрачную папку. — Приходится разбираться с последствиями нам, живым. А сказок в этом городе хватает. Он сам — ожившая сказка, если хотите. — Красивая метафора, — я скрестил руки на груди. — Жизнь сразу перестает быть… тривиальной. — О, это не метафора, а чистая правда, — усмехнулся Карл. — Вам неизвестно, что наш Германштадт, упомянутый в оном письме — место в некоторой степени легендарное? Если верить преданиям, — по крайней мере, одной из многочисленных версий, — именно сюда знаменитый крысолов из Гамельна привел детей, которые покинули свои дома по зову флейты, а потом пропали без следа. — Знаю эту сказку, — я покивал. — Всегда казалась жутковатой. — Не то слово, — поежилась Василе. — Толпа детей, ушедшая неизвестно с кем, канувшая в Лету… Не самая позитивная история. — Все остальные версии еще хуже, — любезно оскалился Карл. — Например, одна из самых популярных гласит, что детишек крысолов утопил в трансильванских болотах — в назидание взрослым жителям Гамельна, которые оказались скрягами, нарушили договор и не заплатили дудочнику за работу. Но есть и другая… И мне она нравится куда больше. — Он привел их сюда? — я подозрительно прищурился. — Что ж, я готов поверить. В этом городе волей-неволей начинаешь верить в сказки. — Не просто привел, — Карл выразительно вытянул руку куда-то в пустоту и торжественно продекламировал: — Дал невинным детским душам новый дом вместо прежнего, недостойного, полного лжи и порока. — И пропавшие без вести гамельнские дети… — …Обрели новый дом здесь, в Семиградье, — подхватил Карл. — Что с ними стало дальше, легенды, увы, умалчивают, но факт остается фактом: весь Сибиу — огромный сиротский дом. Потомок города, приютившего полторы сотни малышей, оставшихся без семьи. Согласитесь, звучит куда лучше, чем версия о коллективном утоплении?

***

За болтовней со словоохотливым Карлом мы провели не один час — время пролетело подозрительно быстро, как будто какой-то нашкодивший ребенок незаметно для всех перевел стрелки на часах. Письмо не давало покоя, и я озадаченно покачал головой. — Амалия, ишь. Пылает горячей любовью… Интересно, кто это? — У твоего дома очень занятное прошлое, — заметила Василе. — Чего доброго, в следующий раз найдешь где-нибудь на чердаке продолжение переписки. Карл будет счастлив. — Ничуть не сомневаюсь, — я с удовольствием потянулся, — легкий полуденный ветер окончательно прогонял остатки сонливости, — и обнял Василе за плечи. — Не хочу показаться навязчивым, но… Во мне борются два желания — пригласить тебя назад к себе или проводить домой, как того требует кодекс джентльмена. — Кодекс? — прыснула Василе. — Придумал тоже… Оба варианта притягательны, но выберу, пожалуй, второй. Мое лицо явно говорило само за себя, потому что она заулыбалась и чмокнула меня в щеку. — Ну не расстраивайся. Должна же я привести себя в порядок после ночевки вне дома? Незапланированной… Или запланированной, — ее щеки расцвели легким румянцем. — И брат уже два раза звонил. Надо бы помаячить перед ним для порядка — волнуется. — У тебя есть брат? — Ага, — она с энтузиазмом покивала. — Старший. Иногда заигрывается и считает, что он не брат, а целая семья — с мамками, тетками, сиделками и гувернантками… Забывает, что мне давно не пятнадцать лет. Сердце болезненно сдавило, а в горле разрастался колючий холодный комок. Я сглотнул. Василе нахмурилась. — Я что-то не так сказала? — Нет, что ты… Все в порядке. Так, неприятные воспоминания. Она слегка дернула плечом. — Можешь рассказать, если хочешь. Если неприятными воспоминаниями не делиться, они сожрут изнутри. Сама знаю. Я ухмыльнулся. Эта память была неизгладимой и пожирала меня с переменным успехом не один десяток лет — и до сих пор время от времени напоминала о себе. — Уже сожрали. И выплюнули. А потом снова сожрали и снова выплюнули… Не бери в голову, правда. — Пошли, пройдемся, — она обхватила мои пальцы горячей ладошкой и потянула за собой. — Проводишь меня, как и хотел. А заодно может расскажешь о своей семье? Я вздохнул. — Было бы, о чем рассказывать… У меня ее нет. Я вырос в приюте в Сербии. Была родная сестра. Давно. — Была? — Василе замедлила шаг и внимательно посмотрела на меня снизу вверх. — Почему была? — Больше нет, — коротко ответил я и замолчал, чувствуя себя косноязычным идиотом. — Прости, — она слегка сжала мою руку. — Не хотела задеть тебя за живое, когда говорила про брата. — Я уже сказал, что все в порядке… А брата твоего охотно пойму — ему есть кого беречь. Я свою сестру не уберег, и до сих пор себя виню. — И я уверена, что зря. Йен, прости, правда. Не подумала бы никогда, что ты сирота. Этот дом… Он ведь фамильный. Как это могло произойти? — Дом принадлежал сестре моей матери, и достался мне по счастливой случайности — только благодаря тому, что тетка не нажила потомства и родни не оставила. Меня нашли нотариусы спустя время после ее смерти. Она презирала мать, не поддерживала с ней никакой связи, а со мной… лучше никакой связи, чем та, что была. Василе задумчиво постучала себя по переносице. — А ведь в этом что-то есть. — Не понял? — Помнишь, о чем Карл рассказывал? Если верить легенде, Германштадт — то есть, наш Сибиу — стал местом, приютившим целую толпу осиротевших детей. А теперь и ты здесь. — Только вот в роли ребенка или дудочника — большой вопрос, — я ухмыльнулся. — А что, если и то и другое сразу? — она метнула лукавый взгляд и устремилась вперед. — Я хочу на набережную. — Почему именно туда? Она серьезно посмотрела на меня. — У воды хорошо говорить о грустном. Река подхватывает и уносит все, от чего болит. А потом ты уходишь, и словно сбросил что-то тяжелое… Оно просто растворяется в воде и утекает. Очень далеко. Я попытался представить, что станет с моими воспоминаниями, которые перекатывались в голове тяжелыми шариками ядовитой ртути, если опустить их в чистую речную воду. Вместо того чтобы раствориться и уплыть, они вероятнее опустятся на илистое дно и навсегда отравят реку. Фантазия была не из приятных, и я промолчал. Некоторыми вещами лучше не делиться. На набережной было почти пустынно — редкие гуляющие парочки, степенно бредущие пенсионеры, постукивающие палками для ходьбы. Не было слышно даже вездесущих стрекочущих велосипедов — только ветер и шум листвы. Я подошел к каменному бордюру и вдохнул запах реки. — Почему ты так хочешь моих исповедей? — Хочу узнать тебя поближе, — она широко улыбнулась. — А еще ты разговариваешь во сне. И еще, Йен… Я не так хорошо с тобой знакома несмотря на все, что было. Но у меня есть чутье. И оно подсказывает, что в тебе сидит какая-то дрянь, которая однажды сожрет тебя с потрохами. — И что из этого следует? Она неопределенно помотала головой. — Я не хочу, чтобы тебя сожрали. Или чтобы ты сам себя сожрал. Ты мне дорог. — Слушай… — я собрался с духом и медленно заговорил. — Мое детство было похоже на второсортное артхаусное кино, в котором режиссер намеренно издевается над героями. С целью обретения катарсиса, или из заурядного природного садизма — понятия не имею. Не уверен, что стоит портить этим хороший день. — Ты его не испортишь. По крайней мере, не для меня, — Василе доверительно погладила меня по руке. — Объясни хотя бы, что было ночью. Ты говорил по-румынски, но я не понимала половины слов. Я потер занывшие виски. Надо же. — Видимо, по ночам на просторах моего сознания начинает гулять влашский³ говор. Это от отца… Он был из местных цыган, хотя в Кэлэраши⁴ их обычно не водилось. Самое смешное, что сейчас я эту речь даже не вспомню — слишком давно не слышал. — Кэлэраши? Я думала, ты родился в Сербии. Ты рассказывал про приют. — Ну да, — я кивнул. — Только в приют мы с сестрой попали не сразу. Мне было десять. Она наморщила лоб. — Что случилось с твоими родителями? Я не выдержал и расхохотался. — С ними случились они сами — если этих людей вообще можно было называть родителями. У них не было ни амбиций, ни желаний, ни денег, ни разума. Ни черта не было, в конечном итоге. Нет, Василь, родителями они не были. Если бы с ними действительно что-то случилось, все сложилось бы куда удачнее. — Я сделал глубокий вдох и добавил: — Я даже не могу сказать, кого из них больше ненавижу. То ли мать, то ли отца, то ли обоих в равной степени. Я покосился на Василе. Она молчала, побледневшая, и сжимала мое запястье железной хваткой. — Будет лучше, если я на этом остановлюсь, правда, — я осторожно погладил ее пальцы. — Я говорил, что ты передумаешь слушать. — Нет, — она упрямо помотала головой. — Рассказывай. Ты сказал, что отец был из цыган, и я не слишком удивлена, среди них больше маргиналов, чем примерных родителей. Но этот дом, в котором ты живешь — он не мог принадлежать никому из них. — Правильно, потому что его хозяином был Якуб Маноле, — я ухмыльнулся и сделал мысленную зарубку — наконец-то удалось узнать настоящую фамилию Якуба, которую тетка, помешанная на семейной гордыне, так и не взяла. — А госпожа Анике Линде была из потомков македонских румын, обедневших аристократов. Якуб переписал на нее дом — понятия не имею, зачем, но верю рассказам своего престарелого управляющего. — А, этот миловидный дедушка, который сегодня утром так вежливо поприветствовал меня на кухне? — обрадовалась Василе. — Он мне понравился. Я опешил. — Мне он тоже нравится, а его сливовица и вовсе божественная, но… Что Георг делал на моей кухне в такую рань? Хотя пора уже привыкнуть к тому, что этот человек — вездесущий. — Не так уж и рано было, — она пожала плечами. — Я проснулась, тебя нет, пошла искать, зашла на кухню, а там он — возится с газовой колонкой, меняет что-то. Я не стала мешать. Я философски развел руками. — Видимо, по-прежнему стоит на страже и поддерживает в жизнеспособном состоянии дряхлые коммуникации. Премного ему за это благодарен… Но мы отвлеклись. — Да-да, — спохватилась Василе. — Я опять тебя заболтала. Ты говорил про тетю. — Верно… Одним словом, дом ей достался от супруга. А мне — от нее, потому что детей у них так и не случилось. С матерью они были родными сестрами — пока от матери не отреклась вся семья, потому что она не пошла на выгодное брачное предложение, которое могло бы спасти их семейную фабрику от разорения. Василе тихонько присвистнула. — Не позавидуешь… И она сбежала с твоим отцом? Звучит романтично. — Только звучит, — я горько поморщился. — Мать соблазнилась вольной жизнью и пошла против воли родителей. Уехала с ним, и поминай как звали. — Что, прямо с цыганами-кочевниками уехала? — Да какие там кочевники? — я фыркнул. — Папаша промышлял мелким грабежом, втянул в свои криминальные дела мать, а потом она забеременела — незапланированно, конечно. — И появился ты, — Василе задумчиво кивнула, разглядывая что-то на противоположном берегу. — Мог бы и не появиться. Она с энтузиазмом этому препятствовала. Старалась как могла. — Откуда ты знаешь? — Мне рассказывали, — я саркастично улыбнулся. — Она сама и рассказала, а потом регулярно напоминала.

***

Удары сыпались один за другим. За первой пощечиной последовала вторая, а затем не заставила себя ждать и третья. Худая неопрятная женщина с пышной шапкой кудрей, собранных в неряшливый узел, замахнулась снова, но не достала — я спрятался за разбитым комодом, у которого не хватало пары ящиков. — Божье наказание, — шипела женщина. — Сученыш неблагодарный. Благодари Бога за то, что у меня не получилось от тебя избавиться. — Отдай, — шептал я, выглядывая из-за комода. — Это мое. Мать скептически оглядела игрушку, найденную на одной из сельских свалок, и спрятала под подол. — Здесь нет, не было, и никогда не будет ничего твоего. И тебя самого здесь быть не должно…

***

Я моргнул, выныривая из зыбучих песков очередного воспоминания. — В общем, рассказывать особенно нечего. Я был ошибкой, мать этого не скрывала, а отцу было плевать — я не помню его трезвым. Время от времени он чем-то промышлял и приносил деньги, но мы их не видели. Полагаю, они успешно пропивались, — я вспомнил поющего бездомного и вздохнул. Хотелось думать, что тот действительно не потратил мои деньги на выпивку. — Отец пил почти всегда. Блевал там же, где спал, буйствовал, бил посуду, а когда та заканчивалась — принимался за мать. Когда надоедало избивать мать — принимался за меня. Прилетало, признаться, от обоих, но у отца рука была тяжелее. Я промолчал о том, что получать оплеухи и подзатыльники от матери было куда больнее. Отцовские удары оставляли багровые синяки, а от материнских появлялись раны похуже. Невидимые и незаживающие. Василе накрыла мою руку своей. — Это звучит слишком кошмарно, чтобы быть правдой. — Но это правда, — я пожал плечами. — Потом отец подсел на наркоту, и дом превратился в ад — точнее, он и был адом, но мы успешно миновали несколько кругов и опустились туда, где пожарче. Они с матерью регулярно были под кайфом, отец громил все, что попадалось под руку, временами насиловал ее, не особенно заботясь о том, вижу я что-то или нет. — Твою ж… — выругалась Василе и зажала рот ладонью. — Можешь ругаться, как портовый грузчик, я не возражаю, — я криво улыбнулся. — Повод есть, я бы даже послушал… В общем, несложно догадаться: средств к существованию у родителей к тому моменту не было, они продали и пропили почти все, что было в доме, если это вообще можно было назвать домом. Я прикрыл глаза. Этот, с позволения сказать, «дом» отпечатался в сознании, как старая, но все еще четкая фотография — навсегда. Протекающая крыша, звонкие дождевые капли, разбивающиеся о цинковые ведра, промозглый сырой холод зимой — и невыносимая жара летом, пропахший плесенью погреб, гнилые доски, мелкие насекомые и грязь. Всюду грязь — битое стекло, рваная бумага, грязная посуда, в которой готовили снова, не удосужившись помыть, мятые кружки с водой, пропахшей жестью. Скрипучая железная кровать и продавленный матрац с тонким рваным одеялом. — Сестра родилась, когда мне было шесть. Никто никогда не сказал бы, что это дитя любви. Скорее — очередного пьяного изнасилования. Василе тяжело облокотилась на бордюр. — Как вы вообще выжили?.. — Как-то, — я уклончиво повел плечами. — Ее назвали Мирой, и она была единственным человеком, которого я любил. Никому, кроме меня, она была не нужна, ни матери, ни тем более отцу. Приходилось ухаживать, искать еду, даже воровать иногда, — я не сдержал улыбку — при упоминании воровства Василе посмотрела на меня почти с ужасом. — Ну, а чего ты хотела? Залезть в чужой сад несложно, а там и до чужой кладовой рукой подать. — Жить захочешь — и не туда залезешь, — философски заметила Василе. — Но ведь это страшно… — Не то слово. «Не то слово, милая», — мысленно добавил я. Страшно было всегда. С появлением Миры в моей жизни появился смысл — а вместе с ним и постоянный, липкий, вездесущий страх, что родители убьют ее в пьяном угаре — или убьют меня, и у нее не останется никого. Никого, кто бы смог ее защитить. — Страшно было, что попадет отцу под горячую руку, — добавил я, задумчиво разглядывая собственную перчатку. — Но потом отец повесился в чулане, и… — Подожди, — Василе уставилась на меня с таким отчаянием, будто вот-вот была готова заплакать. — Так не бывает. Такого количества катастроф не бывает. — Бывает, — я равнодушно сунул руки в карманы. — Мать отправила меня в чулан за мукой, там я его и нашел. Зрелище было… так себе. Не самое вдохновляющее из всего, что я видел. Василе неуверенно переступила с ноги на ногу, тяжело вздохнула и в конце концов прижалась щекой к моей груди. — Я не понимаю, как ты это все выдержал. Это… чудовищно. Ужасно. Я не знаю, как подобрать нужные слова. — Их нет. Можешь не подбирать. — А что стало с матерью? Я хмыкнул. — Очень уместный вопрос. Своевременный. Она окончательно опустилась — пила каждый день, избивала меня за двоих — к сестре я ее не подпускал, кричала, что ненавидит всех, что я испортил ей жизнь — ну сама знаешь, как это бывает. Зрелище отвратительное, жалкое, и я многое отдал бы, чтобы его забыть. — Погоди, — Василе неожиданно отстранилась. — Но ведь у вас наверняка были соседи, кто-то жил рядом. Неужели всем было все равно? — О, ты недооцениваешь румынскую деревню начала восьмидесятых, — я прыснул. — Хотя была одна женщина, жила неподалеку. Старая вдова. Я к ней ходил иногда, по хозяйству помогал, а она нам подкидывала еды и лекарств — что имела, тем делилась. Остальным было безразлично, никто не хотел связываться с неблагополучными. Василе облегченно вздохнула. — Хоть кто-то… — Ее звали Милица, — я зажмурился — в ушах снова раздалась песня, совсем рядом. — Хвала высшим силам за то, что она была, хоть я в них и не верю… А они наверняка не верят в меня. — А почему она не забрала вас к себе? — Спроси чего полегче. Она была очень набожной дамой. Считала, что, помогая нам, служит Богу. А мы должны были, по ее словам, «почитать родителей, какими бы те ни были»… Я, конечно, этим советом не воспользовался. — Сестра была твоим единственным утешением? — Единственным смыслом и последней радостью. Я отдавал ей все, что имел — насколько возможно что-то иметь, когда ты ребенок, с которым никто не считается. — Непостижимо. Твоя мать… — Моя мать была сволочью, — я резко, с хрустом смял какой-то рекламный буклет, зацепившийся за ограждение и удачно попавший под руку. — Из-за нее я с завидной регулярностью ненавидел себя просто за то, что существую — потому что не было никого, кто бы этого желал. Кроме сестры. — И тебе пришлось быть и мамой, и папой, и братом, — тихо проговорила Василе. — И выучить все румынские колыбельные, — я улыбнулся — эти воспоминания были светлым пятном в бесконечно далеком кошмаре. — Она боялась темноты, в доме постоянно что-то скрипело и разваливалось, а когда я пел, успокаивалась и засыпала. Голос предательски дрогнул, и я молча уставился на поверхность воды — мутной, зеленоватой, подернутой ряской у набережной, сложенной из темных каменных глыб. Я не знал, правда ли река способна уносить то, что болит. Может быть, рецепт Василе действительно работал — с кем-то другим, с другими историями, с иной болью. Моя собственная боль оседала в легких колючей наледью и была слишком тяжела, чтобы покинуть тело и убраться восвояси — как бы я того ни хотел. Испытывать это, держась за руки с Василе, было странно и непривычно — рядом с ней меня переполняла ошеломляющая, чуткая нежность, от которой захватывало дух, и, возможно, это было единственным, что позволяло не свихнуться окончательно от возвращения в собственное неприглядное прошлое. — Я одного не пойму, — негромко проговорила Василе, не глядя на меня. — Ты изумительный пианист, ты преподавал в консерватории, один из самых интеллигентных и образованных людей в этом городе… Нет, не смотри на меня так, я говорю правду… Не понимаю, как ты смог. — Я даже в школе не учился до девяти лет, — я хмыкнул, вспоминая жалкое подобие сельской начальной школы, куда я не ходил, потому что не мог оставить сестру одну. — Или ты гений, или я о чем-то не знаю, — твердо заявила Василе и посмотрела мне в глаза. — Что было потом? — Приют был потом, — отрезал я и отвел глаза. — Мать окончательно спилась, начала терять слух, а за ним и зрение. В один прекрасный день она отвела нас с Мирой на трассу и оставила неподалеку от автобусной остановки. — В каком смысле оставила? — В прямом. Ушла.

***

— Собирайтесь. Мать, прихрамывая, слонялась по комнате, беспорядочно хватала попавшиеся под руку предметы, тут же отбрасывала их в сторону, брала что-то еще — и снова кидала под ноги. Измятый цветастый халат с засаленными рукавами мелькал тут и там, словно она сама не могла понять, что именно ищет и зачем, и слепо металась в четырех стенах, без цели и пользы. Ее суета пугала, раздражала, мельтешила перед глазами чудовищной каруселью, пока прямо над нами не нависло усталое отекшее лицо. — Кому сказала, на выход! Мира боязливо жалась ко мне, а я понимал, что ничего хорошего нас не ждет. В этом не было ни предчувствий, ни интуиции — просто за все годы недолгой жизни мать ни разу не выходила ни со мной, ни с сестрой даже на короткую прогулку. Ожидать, что это изменится, было глупо. — Куда мы идем? Мать не ответила, что-то нацарапала дрожащими руками на клочке бумаги и сунула мне в нагрудный карман, а потом схватила за руку и потащила за собой — больно, грубо, нетерпеливо, словно от этого зависела вся ее жизнь. Когда впереди показалась широкая трасса, по которой время от времени проносились гремящие, поднимающие клубы пыли грузовики, тяжелые лесовозы, скрипучие и пропахшие резиной автобусы, я все понял. Понял сразу, задолго до того, как мать отпустила руку, развернулась и зашагала прочь. Мира провожала ее удаляющуюся спину в цветастом халате молча, растерянно приоткрыв рот, а потом побежала следом, спотыкаясь, выкрикивая: — Ма-ам! Мама! Я догнал ее, остановил, долго удерживал — плачущую, рвущуюся, пока она не обвисла, обессиленная, обхватив мою шею худыми руками. Я вытащил из кармана записку. Милица учила нас читать — с переменным успехом, но достаточно, чтобы я смог прочитать надпись на замызганном тетрадном листе: «Йонас Линде. Мирослава Линде».  

***

— …Мне было десять. Сестре — четыре, — я закончил и запрокинул голову, глядя в небо. Солнце медленно выползало из-за рваных белоснежных облаков. — Ты ее больше… Я утвердительно кивнул. — Никогда не видел. Ни разу в жизни. И знаешь, даже не вспомню ее лица. Голос, отдельные черты, прическу, тот проклятый халат — все помню, а лицо — нет. — В моем мире мать не может бросить детей, — прошептала Василе. — Не может. Это противоестественно. — Я думал, ты уже поняла, что даже мое появление на свет было противоестественным, чего от матери ожидать… — А потом? — Никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Какие-то люди посадили нас в автобус — я наврал, что нас отправили к родственникам, а денег не дали. Мы доехали до Питешти, что делать — не знали, нашли какие-то засохшие корки на лавке недалеко от станции. Это было неплохо — едой-то нас мать в дорогу не снабжала. Василе страдальчески сморщилась так, словно мои слова причиняли ей физическую боль. — Я тебя умоляю… Не надо про корки, иначе мне станет дурно. А почему вас так легко высадили из автобуса? Дети едут без денег и без сопровождения, кто-то должен их встретить. Как вы могли затеряться? — А что тебя так удивляет? — я скептически покосился на нее. — Кризис, все раздавлены режимом Чаушеску, голодных беспризорников — полные улицы. Они никого не интересовали. Самим бы выжить, а не за чужими детьми присматривать… Одним словом, мы бродили вокруг станции пару-тройку часов, а потом решили спрятаться в грузовике с мешками какого-то зерна. Нас никто не заметил. — И ты не знал, куда он направляется? — Я вообще не знал, что он собирается куда-то ехать. Просто хотел, чтобы сестра поспала в безопасном месте. А на рассвете открыл глаза в Белграде. — Как ты понял, что это Белград? — Никак. Полиция приняла нас под руки прямо на разгрузке. Что с нами делать, они понятия не имели, страну наводняли толпы брошенных детей — и румынских, и цыганских, и черт знает каких еще… Все белградские приюты оказались переполнены, и нас отправили под конвоем в Валево в компании еще нескольких малолетних оборванцев. — Не посчитай меня необразованной, но я даже не знаю, где это. — Тебе и не надо, — я фыркнул. — Маленький сербский город. Нищенский приют на задворках — одни окна выходили на свалку, другие — на пустыри. Мы стали невидимыми, Василь. Никому не было до нас дела — в первую очередь, государству. — А церковь? — с любопытством поинтересовалась Василе. — Церковь обычно не проходит мимо сирот. — Временами кто-то приезжал, но я почти ничего не помню. Посмотри на меня, похож я на религиозного? Хотя, — я саркастично поднял указательный палец, — мать была крещеной, как и тетка. Увы, не перенял традиций. — А я в детстве ходила с родителями на мессы, — широко улыбнулась Василе, продемонстрировав фирменные ямочки на щеках. — Не то чтобы они были рьяно верующими католиками, но соблюдали обычаи. А я католичкой так и не стала. — Ты счастливая. Это не о религии, а о коммуникации… У вас были отношения и традиции — это многого стоит. Василе обхватила мой локоть обеими руками. — Я бы хотела поделиться с тобой этим счастьем. У тебя слишком много боли внутри. — Но ты делишься, — я легко поцеловал ее в макушку. — Уже. Прямо сейчас. — Разве? Я ничего не делаю. Я помотал головой. — Делаешь. Ты стоишь рядом, слушаешь, даешь себя обнимать, держишь меня за руку. Что еще нужно, чтобы стало легко? Поверь, без тебя мне этот рассказ не дался бы так… свободно. Пожалуй, не дался бы вообще никак. — Если это так, я рада, — серьезно кивнула Василе и прижалась к моему плечу. — И ты так и не ответил на вопрос о том, где умудрился получить такое образование. Не в приюте же? — В приюте можно было получить только лезвие под ребра, — хохотнул я. — Или подачку от тетки, которую однажды отыскали и известили, что родные племянники остались без крыши над головой на попечении сербских властей. А жизнь в этом дьявольском заведении больше напоминала эстафету на выживание. — Все было так плохо? Я снял очки и задумчиво посмотрел на поверхность воды. Контуры набережной расплывались, а там, где только что неспешно текла река, блестело что-то призрачное, неясное, мелькающее приглушенной зеленью. Как ни странно, это успокаивало. — Ты представляешь себе джунгли? Приют в сербской провинции в восьмидесятые — это хуже, чем джунгли. Дикий первозданный лес — рай по сравнению с тем, куда мы попали. В саваннах тоже выживает сильнейший, но животные хотя бы убивают друг друга без лицемерия. Я могу многое рассказать — и про насилие, и про наказания, и про подвал, где запирали провинившихся без воды и еды, но не уверен, что тебе это нужно. — М-м-м… Да, пожалуй, обойдемся без деталей, — помялась Василе. — Моей фантазии хватит, чтобы представить и без подробностей. — Все, чего я хотел — защищать сестру. Ну и себя заодно, потому что без меня она бы пропала. Местная шпана быстро сообразила, что за Миру я убью, не задумываясь, и в итоге решили, что не стоит связываться. Репутация у нас была та еще, — я рассмеялся. — «Вон та симпатичная девчонка и ее брат-психопат»… — Звучит так, будто ты жил ради нее. — Я жил ради нее, — я утвердительно кивнул. — Моего собственного «ради» уже не существовало. И на пианино я начал играть тоже ради нее. — Это как? — заинтересовалась Василе. — Объясни. Я с грустью вспомнил заросший сорняками и чертополохом задний двор, ржавую тачку, на которой Матеуш возил прелую листву, и почувствовал, как ледяной комок в груди постепенно тает. — Мы с Мирой часто прятались за хозяйственными сараями от старшеклассников. Я придумывал для нее истории, рассказывал, а она на ходу сочиняла продолжение. Так и развлекались… А однажды наш приютский дворник дал мне ключ от сарая и разрешил прятаться там. Он был неплохой мужик, Матеуш. Добрый. — Хоть кто-то вел себя по-человечески, — вздохнула Василе. — Он стоял у истоков, — я фыркнул. — Хотя сам того не знал. В сарае хранилось старое пианино, по-видимому, давно списанное за ненадобностью. Сама понимаешь, это было куда интереснее, чем метлы и грабли. — Еще бы, — она восхищенно вздохнула. — Прямо пианино? И оно играло? — Так себе, но играло… Его сдали в утиль, и оно рано или поздно все равно рассохлось и прогнило бы до основания в этой клетушке. Но пока мы были там, оно худо-бедно звучало. — И вас не слышали? — Да никому и дела не было. Сарай стоял довольно далеко от главного здания. Матеуш нас не сдавал, а временами и сам приходил послушать. А однажды принес мне стопку книг по музыке. — Неожиданно.

***

— Слушай, парень, такое дело… — Матеуш озадаченно чесал седую бороду заскорузлыми мозолистыми пальцами. — У меня внучка того… музыке училась. И закончила недавно. Ей, стало быть, эти книжки больше не нужны. Я к ней пришел да спросил — Софик, а не отдашь ли свои учебники одному способному парнишке? Есть у нас такой в приюте… А она возьми да отдай. Я, не веря своему счастью, взял тяжелую кипу потрепанных книг и альбомов, испещренных нотами. — Только ты в них, поди-ка, не поймешь ничего. Может, мне привести ее к вам как-нибудь? Может, поучит тебя? — Нет, дядя Матеуш. Я сам разберусь. А внучке спасибо передайте… — Вот и добре, — обрадовался дворник. — А то дома пылились бы почем зря, а так послужат хорошему делу. Учись, играй. Талантливый ты, я точно знаю.

***

-…Заняться нам все равно было нечем. Школьные уроки шли из рук вон плохо, поэтому мы с Мирой часами торчали в том сарае, я учился слушать, разбирал книги по сольфеджио, читал про теорию музыки, играл что-то интуитивно, подбирал. Когда впервые увидел ноты, думал, рехнусь. Казалось, что это невозможно ни понять, ни выучить, ни тем более — воспроизвести. — А теперь ты мастер, — она заулыбалась. — Бывает же. — Мастера играют в концертных залах мирового уровня, — возразил я. — А я так, везучий любитель с абсолютным слухом. После сестры музыка стала единственным, что приносило мне радость и смысл. — Это фантастическая история. — Не думаю. Всего лишь стечение обстоятельств, без которых я так никогда бы и не подошел к клавишам. А еще Матеуш время от времени подбрасывал нам книги из дома, и удавалось чему-то учиться. Педагоги в приютских классах не заморачивались, как ты понимаешь. — Сложно представить, — вздохнула Василе. — Я училась в хорошей школе, у нас была домашняя библиотека, мама на скрипке играла. Мне, правда, медведь на ухо наступил — так с музыкой и не сложилось. Я в детстве даже не думала, что где-то есть другой мир. — Твоя жизнь была нормальной — такой, какой и должна быть. Наша — нет. Я уже говорил, что мы стали невидимыми — хотя невидимость порой становится благом. А потом целый автобус вот таких… невидимых детей, — я с трудом подобрал слова и замолчал. — Автобус? — Да. Экскурсия в Белград. Приехали какие-то волонтеры, кризис шел на убыль. Мне было пятнадцать, Мире — девять. Я слег с жестоким бронхитом, она поехала одна, хотя я был против и не хотел ее отпускать. Но она поехала. Даже собиралась привезти мне какие-то лекарства из города. — Девять — не шесть, — Василе развела руками. — Ты не мог контролировать ее бесконечно. — Да… В конце концов, у нее было не так много радостей в жизни. И я отпустил. А на обратном пути их автобус столкнулся с фурой. Лобовое, на серпантине. Василе прижала ладони к лицу, и выглядывали только глаза. Потемневшие, отчаянные. — Йен, это какой-то немыслимый ад. — Никто не выжил, — я медленно выговаривал слово за словом, как будто рассказывал это впервые самому себе. — Никто. Двадцать девять человек. Большинство даже не нашли. За пару-тройку десятков сирот расписаться — много не надо. Василе украдкой вытерла глаза, но я все равно заметил. — Родителей потерял. Сестру — тоже. Было что-то, что ты не потерял? — Я не сестру потерял, — буркнул я. — А смысл жизни. Единственную причину, чтобы существовать. Меня это уничтожило, Василь. Пришлось учиться жить заново. — Я бы сошла с ума. — А я и сошел… В каком-то смысле. Сбежал из приюта через несколько дней после того, как узнал новости. — Зачем ты ушел? — А смысл? Учиться там было нечему, жизни бы мне не дали — теперь, когда сестры не было, многие выстроились бы в очередь, чтобы воткнуть в меня какой-нибудь острый предмет в общей спальне. Ушел на улицы, а потом случайно наткнулся на какой-то подпольный бар, который искал музыкантов, чтобы развлекать любителей дешевого пива по вечерам. — Ты устроился на работу? — Работой это можно было назвать с натяжкой. Играл я из рук вон плохо, хотя чему-то и научился за пять лет. Но взамен хозяин бара разрешал остаться переночевать и забирать остатки еды с кухни. Жилось сносно. Василе передернуло. — Сносно… Впрочем, по сравнению с тем, что было, я готова тебе поверить. — Сначала я вообще думал, что выйду на трассу и буду идти, пока не попаду под очередной грузовик, но… случилось иначе, — я подцепил какой-то камушек и бросил в воду, прислушиваясь к плеску — звуки возвращали в реальность, за которую хотелось держаться как никогда. — Так что все сложилось неплохо. А потом я нашел библиотеку. — Только не говори, что был библиотекарем, — прыснула Василе. — Не твой стиль. — Почему? — удивился я. — Там было хорошо. Тихо, пусто, меня никто не трогал, книг — до конца жизни не перечитать. Кроме того, там был настроенный рояль — настоящее сокровище. Так и жил — днем подрабатывал в библиотеке и учился, ночью играл в баре. Иногда спал, если успевал. — А потом попал в академию искусств в Белграде, — понимающе покивала Василе. — Эту часть твоей биографии я уже знаю… Но черт побери, Йонас, я никогда не смогла бы представить, что этому предшествовало. Ты прости меня, а? — За что? — изумился я. — Это ты прости. Меньше всего мне хотелось тебя расстраивать. Моя жизнь очень долго была похожа на ночной кошмар, я ее ненавидел, и понадобилось много лет, чтобы снова ее полюбить. — Жизнь не виновата, — шепнула Василе и прижалась к моей щеке, приподнявшись на цыпочки. — Виноваты люди. Но не ты. — А иногда до сих пор думаю, что я. Она яростно замотала головой — так, что пряди волос выбились из прически. — Не грызи себя, Йен. Твоей вины нет, и не было никогда. И знаешь что? Ты не случайно вернулся в Румынию. Это твой шанс примириться со всем что было. Окончательно. Взять от этой земли столько любви, сколько она недодала тебе тогда, тридцать лет назад. Она может, честно, — Василе резко развернулась и взмахнула рукой. — Посмотри на этот город! Ты уже любишь его. А он любит тебя. А я… — она замешкалась, покраснела и отвела взгляд. — И я. Я закрыл глаза. Щека горела от легкого касания сильнее, чем губы — от давешних беспорядочных поцелуев, приправленных горечью абсента. — Знаешь, — я сгреб ее в охапку и прижался губами к виску. — Ты была права. Река действительно уносит то, от чего болит. Но что-то внутри подсказывало, что куски льда в груди таяли совсем не из-за реки. ---------------------------------------------------------- ¹ Mistral gagnant (пер. с французского) «Рассказать тебе о том, как я был маленьким, О сказочных сладостях, которые мы воровали у торговца, Об ирисках и мятных конфетах, карамельках за франк, И леденцах на палочке» ² (чеш. Rukopis královédvorský, RK; нем. Königinhofer Handschrift) — одна из самых знаменитых подделок в области восточнославянской литературы и фольклора ³ Диалекты влашской группы (Danubian, Gypsy, Kalderash, Rom, Romenes, Romanés, Tsigane, Tsingani, Tsigene, Vlax, «Zigenare») — группа, объединяющая цыганские диалекты, сформировавшиеся на территории распространения румынского языка. ⁴ Кэлэраши — один из жудецов Румынии в регионе Валахия (административно-территориальная единица)
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.