Mais le miroir fuit mon regard pour ne pas voir que je suis victime de ma victoire
***
Он проникся уважением к этому ангелу. Самой глубокой степенью уважения, на которую только способен падший. Было что-то в этом взгляде — задумчивом и умиротворенном, спокойном дыхании, верности своей природе. Он бы так не смог. Уже не смог. Всегда ставил все под сомнение, спрашивал слишком много, слишком большие амбиции для такой маленькой конторы как Рай. В Аду было не многим лучше, но создавалось хоть какое-нибудь ощущение свободы, вседозволенности. Впрочем, он никогда не считал себя ‘плохим’ — просто ‘хорошим’ себя не чувствовал или, скорее, ‘правильным’. Но когда из раза в раз тебе внушают, что ты худший из грешников, невольно начинаешь таким быть. Так появилось Желание. Желание обладать, контролировать. Ужасное, порождающее гниль. Уважение к Ангелу медлительно перерастало в некое извращенное подобие привязанности. Вот только ни ангелы, ни демоны не способны на эти чувства. Так появилась Ненависть. Впервые он испробовал его в Риме. Это было всепоглощающее, утоляющее телесную жажду чувство. Шелковистые волосы пахли свежестью оливкового дерева и кориандра. Соленая от жары кожа становилась податливой в умелых руках. Он просыпается ночью с головной болью — последствием влитого алкоголя, от которого освобождены ангелы, но которому подвержены демоны. Он просыпается и видит обожаемое избитое тело. И уходит, спешит, даже не останавливается перед зеркалом, чтоб поправить прическу. Он себе противен. Мерзость.***
Он бежит уже пол тысячи лет. Оттягивает встречу. Ему противна эта мальчишечья трусость. Способный убить тысячи людей, искусив кого-то на очередную войну, он не в силах посмотреть в такие честные голубые глаза. Наверно, такие есть только у самого Господа. Не может быть иначе, он никогда ещё не видел таких поразительных глаз. Но вот, судьба-чертовка сводит их снова. Наивно было полагать, будто этого не случится. Кроули изменился. Стал грубее, жёстче. Он смотрит в глаза цвета небесной глади без капли сожаления, пока внутри у него все кипит, готовое выйти наружу. Он делает это снова и снова, и снова. На протяжении пяти тысяч лет. Видит каждый поврежденный участок ангельского тела, спрашивает себя, как мог очернить сие творение. Надевает очки. Уходит. Так было и будет. Цикличность жизни даёт о себе знать. Он разводит лилии в память о нём. Он разводит лилии, а они вянут, не успев распустить бутоны. Кроули даже не в силах накричать на них. Ведь у цветов цвет ангельской кожи. Вскоре он перестаёт расставаться с очками. Ему мерзко все, что он созерцает: солнце и небосвод, цвет собственных глаз и то, что он видит в них — свою природу. Ему мерзки люди. Люди со своей слабостью к знанию и греху, с жаждой крови, наживы и плоти, со своей похотью и неразборчивостью. В людях ему противно все то, что он видит в себе. Ему всегда казалось таким чудным то, как Азирафель трепетно относится к этим созданиям. После всего, что они сделали, он продолжает верить в их лучшую сторону. «Посмотри, Ангел! Посмотри, ведь вся та боль, которую приношу тебе я и этот мир — это все часть человеческой природы,» — кричит он в пустоту. Иногда ему хочется уберечь***
Он бросается холодными фразами, отводит глаза, благо, есть очки, пытается убедить Ангела не искать его. Пытается заставить его уйти, всегда сбегая первым, а тот в итоге всё равно находит его, скорее всего, не нарочно. А исход все равно один. Ему, как-то раз, так сильно, до кома в горле, захотелось остаться до рассвета. Захотелось увидеть как Азирафель сонно потягивается и неуклюже пытается сварить утренний кофе. Он так и не понял этой причуды Ангела — потребности во сне. Сам Кроули мог не спать по несколько суток, а ангелы, видимо, выматывались быстрее или, может быть, только один ангел. И вот как раз в ту ночь, когда Кроули так сильно хотелось остаться, он услышал сдавленный всхлип. Звук, граничащий с возможностями человеческого уха. Ангелы не плачут, может, только один. Тогда он выдумывает несуществующее дело во Франции, которое, даже если бы существовало, могло подождать до утра.***
Кроули не нравится человеческая культура, да и люди в принципе. Но то, как об этом говорит Азирафель, сидя в мягком кресле одного из лондонских клубов, завораживает. Вообще всё «человеческое» в Ангеле завораживает. Даже его чрезмерная любовь к блинчикам, которая как-то раз чуть не свела его оболочку в могилу где-то под классами Бастилии. И то, как он трепетно относится к одежде, как тяготеет к лондонским паркам в любое время года. Лишь одна человечность в друге пугает его. Обращения. Привязанность. Кроули знает, что это нужно прекратить. В том же парке, так излюбленном Азирафелем он просит об услуге, а потом переступает черту. Черту, которая не обусловлена ни в одном договоре. Чисто человеческую. И вдруг понимает, что это конец. Он забыл, как раньше исчезал на тысячелетия, теперь сто лет кажутся ему пыткой.