Глава 12. Большой смех кончается плачем
20 января 2020 г., 22:20
На Москве-реке пустынно. В Замоскворечье приземистые обывательские избы как-то съежились, почернели после захода солнца, будто чего-то испугались. Слышен пронзительный, тревожный крик пролетевшей над Москвой-рекой стаи гусей. Пахнет осенью, воздух свеж и прохладен, но во дворце окно в царский садик открыто. Сторожа притаились в кустах, не спят. Умирает лето… В грустной тишине отдыхающего от дневной толчеи Кремля слышится царю прощальный шепот золотистой листвы прадедовских лип… Может быть, в этом едва уловимом шелесте мирного увядания таится грусть предков над несбывшимися надеждами, неоконченными сказками и разбившей их суровой былью! Казнь на Красной площади было делом привычным: секли руки ворам, заливали в глотку олово фальшивомонетчикам, сжигали в срубах вероотступников, рубили головы изменникам. Это было таким же обычным делом, как воскресный отдых с кубком в руках, до краев наполненным крепкой брагой. Властелин— это уже не тот наивный отрок, каким знавали его бояре в начале правления, он научился радоваться умелому удару палача так же искренне, как удачному выстрелу, сделанному на охоте. Сейчас это был господин, который знал цену жизни и обставлял казни так же торжественно, как свой выезд по святым местам. Стрельцы облачались в золотые кафтаны и стерегли помост при парадном оружии; осужденный проходил через караул, вооруженный топориками; плотный коридор из неулыбчивых отроков уводил его прямо к эшафоту. Такого зрелища пропустить никто не желал — не каждый день жизни лишают родичей цариц. Потому народу набралось много, особенно любопытные взобрались даже на торговые ряды, опасаясь пропустить малейшую подробность, и с саженной высоты с ликованием возвещали о каждом шаге.
Был здесь и молодой Иоанн, чело желтое, очи серые, холодные, на губах змеиная улыбка. К Михаилу Черкасскому у наследника была давняя нелюбовь. С того самого времени, когда злаая мачеха пожелала видеть во дворце своего неугомонного братца. Не отстояв на Постельном крыльце, как всякая челядь, князь был сразу допущен в государевы комнаты, и совсем скоро царь поставили старшим стольником. Это неожиданное назначение вызвало большую зависть у всего придворного чина. Царского шурина не любили, однако это не мешало московским дворянам и боярским детям гнуться перед ним. Совсем не разбирался в придворных чинах и требовал от ближних бояр и князей, чтобы они относились к нему с тем же почитанием, с каким относятся его холопья. В первый же месяц своего пребывания во дворце нажил столько врагов, сколько иной не сможет приобрести и за сто лет. Бояре люто ненавидели надменного специвца и мечтали, чтобы только сломал себе шею на своем чудо-жеребце. Был едва ли не хозяин Первопрестольной, даже походка у него была такая же стремительная, как у самого государя. Проскакивал мимо оторопелой стражи, которая не осмеливалась попридержать, и уверенной поступью являлся в Верх, где обыкновенно собирались ближние. Михаил Темрюкович уже давно перестал замечать вокруг себя древних бояр, удельных князей и признавал над собой только власть одного человека — самодержца всея Руси. А потому прочая московская дворовая челядь казалась для него едва ли не самой травой, которая годилась ровно для того, чтобы отереть об нее запачканные сапоги. Со смертью сестрицы, конечно, ослабел, но не настолько, чтобы ковылять побитой клячей, доставляя удовольствие ворогам; он как богатырь Микула Селянинович, которого любит мать сыра земля, и от падения становится только крепче.
Но царевич не спускал обид, а тем более не мог забыть неуважение к своему титулу, так близко стоял у престолу, что мог хорошо видеть рисунки на сафьяновых сапогах отца. А он же был не просто претендентом на абсолютную власть. Ему суждено эту власть взять. Еще обладал необычайным чутьем на интригу и находил крамолу там, где ее и быть не могло. Когда Марфе Васильевне занедужилось, обратили взор на брата черкешенки. Ах, только ждал разрешения, чтобы скрутить гордецу-князю руки за спиной и, подталкивая его пинками, спровадить в сырой и глубокий подвал! Лучшего подарка себе и пожелать трудно. В них тотчас ворвались на полном скаку два коня, за которыми влачился избитый, измученный, окровавленный, но еще живой, некогда лощеный, дикий, статный. Прежде чем доставить его к палачам, на, велено было завезти домой и показать трупы жены и сыновей. Изрыгал проклятия: официальные бумаги утверждали, что накануне свадьбы угощал Марфуту засахаренными ягодками, убедив ее, что это подарок от самого владыки, а к утру голубка и преставилась. Ну должен был кто-то ответить — ни одной тени не затмить венгерку! Мол, бедовый Темрюкович понял, что худшее ожидает его впереди, когда государь надумает ожениться вновь, вот тогда новые родственники позанимают не только все приказы и дворы, но с радостью вытряхнут из стольного града прежнего люьбимца. Ну, а Собакины — не отыскали лиха ни в платье, ни в постелях, ни в изголовьях, ни в подушках, ни в одеялах и в ином всяком добре. Многие считали их великими хитрецами, боялись их, но больше всего исходились завистью, видя положенье. Зависть вообще была в ходу при воре, и недаром некогда митрополит писал о придворных и вельможных, что они «яко звери дивии друг друга снедающе, радуются и веселятся о напастях и бедах ближнего». Возможно, мастера уже вытряхнули бы из страдальцев остаток души, как вытряхнули глас, но постоянно помнили наказ сохранить до прилюдного ругания. Шептал у трона: нечисть кругом, волшебство, волхование!.. В открытом поле ратоборствовать с кесарем, иуды, боятся! Все у ног, яко гады, ползают, а на худое — сильны! В волховании и порче они сильнее цезаря!.. Где ж ему бороться со всею чародейской нечистью? На естве, на питье, так и знай — лихо. Отпустив его, монарх склонился к огню и стал читать список. Лоб его покрылся холодным потом; грудь тяжело дышала; руки дрожали; строки списка прыгали. Поймав то или иное боярское имя, царь вонзал в него раскаленные стрелы гневных, горевших огнем ненависти глаз. Среди мрака ночи, среди желтой мути душевного хаоса вдруг начинало выплывать бородатое лицо то одного, то другого боярина… В ушах начинали звучать сладкие, льстивые речи.....
Накануне вошел в главную палату, сопровождаемый молчаливым, каким-то деревянным стражем. Привыкнув раскидывать сети интриг вокруг других, он теперь сразу понял, что и сам попал в чьи-то сети. Ничего не случилось; все как будто идет своим чередом, и однако… все же ему не по себе. Словно чего-то ожидаешь, что-то должно произойти, что-то очень неприятное… Иван Васильевич стоял посреди комнаты в простой рубахе и серых шароварах, всклокоченный, лохматый, с плетью в руках.
— Мудрость женская, аки оплот не окопан; до ветру стоит — ветер повеет, и оплот рушится, тако и мудрость женская — до прелестного глаголания и до сладкого увещания тверда есть… немощна плоть женская, неустойчива бо. Говаривал, ласков будь, в тяжести наша лебедушка Софья… А ты… людей бесчестишь? Поклеп возводишь?! Совесть потерял? Вор! Сатану тешил?! Царя обманывал? Червяк поганый!
— Виноват, батюшко, винюсь!.. Прошу прощенья! Будь милостив, великий…
Скрипя зубы, клонился. Царь взмахнул плетью и со всею силою ударил ею сына по спине, затем еще раз и еще. Через минуту очищающей проповеди начнет металлическим наконечником поучать так же безжалостно, как дворовую мастерицу, посмевшую из терема утащить кусок шелка.
— Виноват? Проваливай, покайся! Ну! Скажи рындам, чтоб Федьку, твоего брата, в ледяной воде искупали и тебя тож! Дурни больно, остудить вас надобно!
Может ли внук великих князей Ивана Третьего и Василия Третьего, не дойдя до вершины единодержавного могущества, над созданием коего трудились они, остановиться на полдороге и предаться кротким размышлениям о небесной благости, о безмятежном райском покое? А разве можно когда-нибудь простить своенравному деспоту, что он, вопреки воле, состватал на маядьярке, сумасшедшей фурии, гордой своими предками? И можно ли помириться с тем, что эта окаянная женщина тверже самого булата — как ни ломай, самому хуже станет? Легко ли, оказавшись на пороге комнаты, где никого не ведала, и, сжимая в руке нож, оказаться в объятиях своего мучителя, дать загореться коже от жарких поцелуев — и не убить? От ее смелости загоралась кровь в жилах, и кружилась голова. «Радость моя, как ты хороша, ну не будь холодна! Твои губы пьянят, как вино, красное вино…». Что слова, слова — лишь жалкий лепет там, где вдруг заговорит душа. Он испытал ненависть, разглядел непрклонность, и все это написано на ее лице. И если разрешится, никогда, никогда не простит домашнюю усобицу. Нет! Этого никогда не будет! Меч, карающий, железный меч мщения и смерти, крепче держать в своей руке! Нет, их борьба не кончилась. Она будет продолжаться в страшных, позорящих семью сплетнях, в измене людей, на которых ты больше всего надеешься, в запугивании разными знамениями и приметами, в тайных молитвах о наказании недугами и несчастиями, в воеводском самоуправстве и неисполнении московских приказов по областям и уездам, в поругании церкви и во многом, где ты бессилен не только найти виноватых, но где бессилен все это узнать, услышать. Хорошо знает: «что насечешь тяпкой, того не сотрешь тряпкой». И клевета никогда не проходит даром — что-нибудь да остается. Кто кого — еще посмотрим!
Распорядился, пинком привели ее на казнь глядеть, чело велел держать, зрит, не дадут еретикам и изменникам расшатать державу. Царевна в темно-малиновом атласном платье, с золотой обшивкой; на шее бобровая оторочка и жемчужное ожерелье. Шептались придворные, побили ее за то, что не хотела идти сама. Юный Иоанн стоял на царском месте, исподлобья следил: гмели цепи, и выли турьи рога в руках глашатаев. Смотрит он неотрывно, рот приоткрыл, кончик языка вывалил. Ззвук порождал мигрень у супруги, и она морщилась, но нельзя, однако, отвернуться или уйти. Что, нравится, Софьюшка любезная? Теперь живот стал большим, и она быстро уставала. Месяца через три, по воле Божьей, она явит миру Рюриковича, живое воплощение добротели и пороков.
— Раз, два, три… — начал счет и на третьем десятке сбился, покрасневши лицом от гнева или нетерпенья.
Но вот отец поднял руку и, дождавшись, когда звук рогов растает, заговорил. И говорил он долго, красиво, но скучно. Зачем столько слов, когда и без них понятно? Сначала клеймили. Потом рубили руки и носы, драли языки и секли, деловито, неспешно. Воздух заполонялся кровяным смрадом, на который живо слетелись мухи. Гудение их крыльев почти заглушало вопли. А женушка, не стесняясь, голову мнет. Знать не по вкусу сии «развлечения», а толковали, что на земле венгерской их предостаточно. Ее начало рвать, дергаясь, осела на пол. По юбкам текло, выбивалось смазанным алым…
За новостями посылали каждый час. Маленького роста, полная, с наивно-девичьим лицом, боярышня грустно качнула. В хоромах царевича и вовсе молились о том, чтобы сгинула трансильванская паночка. Даже свечи в своей моленной ставил зажженным концом книзу, а когда огонь с шипеньем угасал, придавленный к подсвечнику, приговаривая: «Упокой, Господи, новопреставленную рабу». То же самое делали Захарьины. Проклинали Батори, судачили, что все через них: опалы на бояр, и то, что царь променял их на иностранцев, дворян незнатных и дьяков-писарей.
Ресницы спящей дрогнули, и веки поднялись. Словно оглохла, а мир сузился до бледно-синих, как сухие незабудки, глаз удивительно бледной женщины — ее собственных.
— Не бойся, не умрешь… — кривилась София, единственный друг, говорившая на чужом, певучем языке и рассказывавшая страшные сказки про говорящих волков и рыцарей, которые вставали из стеклянных гробов.
Они пробивались сквозь агонию, последний сон, в котором бедняжка шла по воде, а потом оказалось, что вода — не вода.
Страшно. Но восходит луна, плещет белым светом, и успокаивается багровое море. В округе давно гуляли слухи, что детки у хозяев Дьяволом меченные. Их приносила река, выбрасывая с пеной и злым ропотом, выпрашивая подачку. Их хранит твердь, выпуская по весне синими первоцветами. Один от падучей мучится, другой на голову слаб, а девчонки странны и молчаливы, сразу ясно — не жилицы. Но шло время, и померла кормилица. Дородная и здоровая телом, она за три месяца высохла, потеряла половину зубов и окривела на один глаз. Отошла она тихо, во сне, и только новорожденная на другой день хныкала, чего за нею прежде не водилось. Помнили и хранили молчание, привечая гостей. Крепко было семя братьев Гут Келед, многажды прорастало оно. Сидели на востоке Батори-Эчед, сторожили запад Батори-Шомльо.
—Ты избрана, — шелестят восле уха губы. — Ты избрана Им!
— Кем?
— Великим Иштеном. Иди ко мне.
— Я боюсь.
— Чего?
—Заблудиться! Я не вижу дороги. Мне очень плохо! Ребенок… что с ним…
— Иштен пришел вместе с даками. Иштен подарил победу нашим предкам, пусть те, кто принял ее, и славили Распятого.
Пела, вытянув руки над морем, и лунный свет стекал с ее пальцев, сплетаясь узкой тропой. Двойница ступила на нее, забыв про страх.
— Здесь правит Иштен и три сына его. Один есть дерево. Другой есть трава. Третий есть птица.
Лунный свет жег ноги холодом. Дорожка становилась все уже, пока не превратилась в лезвие клинка. И каждый шаг оставлял на ступне глубокую рану. Но раны не кровили, и боль, пусть явная, была терпима.
— Иди… — подтолкнула София.
Море закружилось, выплеснуло грязную волну на берег, и иссякло, превратившись в чашу. На дне ее сидели боги. Трехликий Иштен с раскрытыми ртами. Карпатский Ердег, бледный и немочный, окруженный черными котами. Темноокая Мнеллики, в чьих волосах птицы вили гнезда, и феи распустили волосы из тонких нитей воды. И в этом сила молодой луны. И клятва, данная в темном лесу. Пусть слышит земля, и вода, и ветер. Пусть слышит темноликий бог, который есть Птица и Камень и Дерево. Вот родился белый единорог, чьи глаза сияли во тьме. Вот из чрева единорога, вспоров его когтями, выполз черный дракон, а из него — дракон алый. Он изрыгнул льва, а тот — птицу-феникс. Вспыхнула она пламенем, сгорела дотла, а из пепла ее возник белый камень. Тяжелые облака заволокли небо, и луна выглядывала в пробоины туч, полыхая желтым. Сверкали молнии, гром бился о скалы, и они вздрагивали в благоговейном ужасе. Крылья ветра сметали кучи камней, и река, принимая их, вскипала белой пеной, вставала на дыбы, пытаясь вырваться из русла.
Лежала здесь, в московском тереме, и плакала. Все должно было сложиться иначе. Напрасны ее мечты о власти и правлении добродетельных. Все это одни иллюзии, исполнение которых зависит от воли мужчин. Потому что, когда доходит до дела, оказывается, власть женщины обеспечивается только телом — лишь оно позволяет ей удержаться наверху. Сжалась комочком на смятой постели. Она знала, что наверняка выглядит ужасно: влажна от слез, тело взмокло от родовых потуг — ее еще не вымыли, — и на ней окровавленная сорочка. Накрылась простыней и покрывалом. Дух ее был надломлен: не простят, что потеряла сына. Ну почему, почему, одна оплакивала малыша? В том, что убьют, она нисколько не сомневалась и, положа руку на сердце, открыто боялась. Ведь не опричник лихой, стройкий! Однако что такого иного-нового может узнать о мучениях она, прожившая годы с монстром, людоедом, которого презирала и боялась всем существом своим и который изощренно, рассчитанно пытал ее телесно и морально день за днем, расплачиваясь с ней за эту великую ненависть монетами бесконечных страданий?
Когда повитуха унесла крошку, Соня откинулась на подушку, сотрясаясь от рыданий.
— Прости… — билась она. — Это все из-за меня…
Примечания:
Очень мрачная глава : страсти московского двора! Государь нашел, кого сдалать виновным в отравлении Марфы Васильевны, стараниями царевича борьба идет внутри молодой семьи. Иван Васильевич и методы воспитания сыновей. Соня переживает личную трагедию, а Батори, оказывается, способна на некоторое… гм.. сочувствие, пусть и не бескорыстное. Что же будет с нашей героиней в страшный век, когда от трона до плахи два шага ? Пожалуйста, не забывайте —Ваши мнения очень важны.
Комментарии:
1) Князь Михаил Темрюкович Черкасский, до крещения Салтанкул — кабардинский мурза, воевода и опричник в царствование Ивана Грозного. Брат царицы Марии Темрюковны (второй жены). Кто-то донёс царю, возможно, мысль о предательстве князя, которую внушили Ивану Грозному, ослепила его и заставила жестоко расправиться. Опала постигла и семью князя. Смерть Марфы Собакиной развязала новую волну террора.
2) В венгерской мифологии мир делится на три части: Верхний мир (Felső világ) — родина богов, Средний мир (Középső világ) — мир, который видим человеку, Подземный мир (Alsó világ). В центре мира стоит высокое дерево: Мировое древо (Világfa / Életfa). Его крона находится в Верхнем мире. Средний мир находится на стволе, подземный — вокруг корней. Боги равны между собой, хотя и наиболее важной фигурой из них является Иштен (что по-венгерски означает «Бог»). Иштен создал мир с помощью Эрдёга («дьявола»). Кто знает какие тайны скрывает Батори и загадочные Венгрия -Трансильвания ?