О рыбаке и рыбке

R
В процессе
16
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 32 страницы, 13 702 слова, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 5

Настройки
Примечания:
Радио заиграло ровно в семь тридцать. Голос диктора, чуть хрипловатый, с той особенной бодростью, которая бывает только у тех, кто просыпается затем, чтобы разбудить других, объявил «Самые свежие хиты этой недели». Первые аккорды «Mamma Mia» разлились по комнате, и Вивиан открыла глаза за секунду до того, как мелодия заполнила пространство. Запах кофе из соседней комнаты смешивался с влажным воздухом, и она чувствовала, как этот запах проникает в неё, как вода проникает в песок. Вивиан лежала неподвижно, глядя в побеленный потолок, где тени от веток платана дрожали от ветра, который гулял за окном. Она знала каждую трещину на потолке этой комнаты: одна напоминала карту Австралии, другая — профиль человека с большим носом. Третья, совсем тонкая, пересекала угол и терялась в тени. Общежитие, где она жила, было старым викторианским особняком, переделанным под студенческие комнаты. Высокие потолки с лепниной, скрипучие половицы, которые помнили ещё Кембридж девятнадцатого века. У Вивиан была угловая комната с двумя окнами — одно выходило на внутренний двор с платаном, другое — на улицу, где по утрам развозили хлеб. Она любила запах этого здания: смесь старой бумаги, воска для пола и всегда — кофе, потому что на первом этаже жил аспирант-итальянец, который варил эспрессо в промышленных масштабах. Вивиан посмотрела в окно на улицу и узнала в сером пейзаже лицо Майкрофта. Его лицо — тяжёлое, с глубокими линиями на лбу, которые так не вязались с его молодым возрастом. Его глаза — серые, глубокие, которые смотрели на неё так враждебно, будто она была ошибкой в его идеальном уравнении. Она подумала о том, что любой другой назвал бы его некрасивым. Зажатая челюсть, слишком резкие черты, лишний вес, который не вписывался в моду Кембриджа на худобу и аскетизм. Но ей всегда нравились мужчины с полнотой. В этом было что-то тёплое, почти домашнее — как будто они не боялись жизни, не боялись удовольствий. Она представила его за столом, с видом знатока, пробующего изысканное блюдо. В этом было что-то почти неприличное, что-то, что заставляло её сердце биться быстрее. Она подумала о том, что у него есть слабости. Он не был машиной. Он был человеком. И это делало его ещё более опасным. И ещё более... притягательным? Она села, и шёлк халата скользнул по её плечам, как вода. Она провела рукой по волосам — удлинённая чёлка упала на лоб, и она откинула её назад, чувствуя, как пряди касаются её пальцев, мягкие и прохладные. Она подошла к радиоприёмнику — старому «Филипсу» с деревянным корпусом, — повернула ручку громкости, и Элтон Джон запел «Don't Go Breaking My Heart». «Не разбивай моё сердце»,— пел Элтон, а она думала: он не разбивает, он препарирует. Но она не даст ему разрезать себя на части. Она подошла к шкафу и открыла дверцы. Там висели её вещи — немного, но каждая была выбрана с вниманием. Две пары обуви, две блузки, тёмно-синее платье, которое она носила вчера, и платье цвета слоновой кости, которое купила в Лондоне. Её пальцы скользнули по ткани, и она почувствовала, как тепло разливается по телу. Вчера он перечислил детали её внешности, словно она была набором данных. Она не хотела быть незаметной. Она хотела, чтобы он снова увидел её. И чтобы в этот раз он заметил то, что упустил. Она надела классические строгие брюки и шёлковую голубую блузку с длинными широкими рукавами. Ткань облегала её фигуру, как вторая кожа, и когда она повернулась перед зеркалом, свет упал на её плечи, выхватывая из полумрака мягкую линию шеи. Её удлинённая чёлка мягко обрамляла лицо, светлые волосы аккуратно были заложены за уши, и она посмотрела на себя с лёгкой улыбкой: она себе нравилась. Но сегодня она хотела быть не просто красивой, а безупречной – для скрупулёзных британских диоптрий В коридоре она столкнулась с Маргарет. Та стояла у двери своей комнаты, и по тому, как она стояла, было ясно, что она ждала Вивиан. На ней было длинное пальто изумрудного цвета — она нашла его на прошлой неделе на блошином рынке и носила не снимая, — под которым виднелось платье с огромными пионами, яркими, почти кричащими. На ногах — тяжёлые ботинки на толстой подошве. Волосы были распущены и падали на плечи огненными прядями, и в утреннем свете они казались почти живыми. — Ты уже уходишь? — спросила Маргарет, поправляя массивное серебряное ожерелье, похожее на ошейник. Она носила его всегда, даже когда ложилась спать, и Вивиан ни разу не видела её без него. — На лекцию, — сказала Вивиан. — А ты? — На свидание, — Маргарет усмехнулась, но в этой усмешке не было веселья — только усталость. — С тем финансистом. «Я хочу пригласить вас на ужин, чтобы обсудить экономическую ситуацию в стране», – Маргарет попыталась повторить его манеру речи, и Вивиан рассмеялась. — И ты согласилась? — спросила Вивиан, хотя знала ответ. — Он носит «Омегу», — сказала Маргарет. — С кожаным ремешком. И он уверен в себе. Это важно. Ты знаешь, как я устала от неуверенных. Вивиан понимающе улыбнулась. Она знала, что Маргарет ищет не часов и не денег, а защиты — той, которую она не получила в детстве. Она говорила об этом только раз, поздно ночью, когда они пили вино и смотрели на звёзды через маленькое окно её комнаты. «Мой отец был слабым, — сказала она тогда. — Он не мог защитить нас. Не мог защитить себя. Я смотрела на него и думала: я никогда не буду такой. Я хочу быть как камень». Вивиан помнила эти слова до сих пор. — Ты хочешь выйти замуж за его часы или за него самого? — спросила Вивиан, и в её голосе послышалась тёплая насмешка. — Я хочу выйти замуж за его счёт в банке, — сказала Маргарет, и в её голосе не было ни тени смущения. — А он будет приятным бонусом. Он из тех мужчин, которые знают, что делать с деньгами. И я хочу быть женщиной, которая знает, что делать с такими мужчинами. Если, конечно, он умеет целоваться. Если нет, я найду другого, – Маргарет хитро подмигнула. — Ты невыносима. — Я практична, Вив, — поправила Маргарет. — Это разные вещи. Как говорят на твоём факультете, «семантика важна». Вивиан рассмеялась, и в этом смехе была вся её любовь к подруге — к её прямоте, к её умению хотеть того, что она хочет, без оправданий. Вивиан рассмеялась, и в этом смехе была вся её любовь к подруге. Они дружили с первого курса, и за эти годы Вивиан поняла, что Маргарет была тем редким человеком, который не пытался её переделать. Она принимала её такой, какая она есть. И в ответ Вивиан принимала Маргарет — её мечты о безопасности, о комфортной жизни, о том, чтобы кто-то взял на себя заботу о ней. — Удачи, Маргарет, — сказала Вивиан и пошла к лестнице. Она спустилась на первый этаж и свернула в маленькую кухню, которая была общей для всех жильцов. Там всегда пахло эспрессо и жареным хлебом. За столом сидел Маттео — аспирант-итальянец, который жил в комнате под ней. Ему было около тридцати, он носил очки в тонкой металлической оправе и всегда был в свитере с высоким воротом, даже в апреле. Он варил кофе так, как варят его в Неаполе — медленно, с уважением к процессу, с той сосредоточенностью, которая граничила с медитацией. — Buongiorno, Вивиан, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты как раз вовремя. Я только что сварил. Она взяла чашку — маленькую, горячую, с толстыми стенками и маленькой розочкой у самой ручки, и сделала глоток. Кофе был крепким, горьковатым, с лёгкой кислинкой — таким, какой она любила. Она чувствовала, как тепло разливается по телу, и это тепло было почти таким же успокаивающим, как её любимые книги. — Спасибо, Маттео, — сказала она. — Ты спасаешь мои утра. — Это моя миссия, — сказал он, и в его глазах мелькнула искра. Она вышла на улицу, и утренний воздух обжёг её лицо, принося запах реки и цветущих каштанов. Кембридж просыпался — велосипедисты лавировали между пешеходами, где-то играла флейта, и её мелодия смешивалась с далёким звоном колоколов. Она шла по мокрым мостовым, вдоль Кам, и смотрела на воду, которая текла медленно, маслянисто, отражая серое апрельское небо. На подходе к автобусной остановке её пейджер завибрировал. Маленькая чёрная коробочка с зелёным экраном, которую она носила во внутреннем кармане своего пальто — рядом с записной книжкой и любимой ручкой. Это был подарок тёти Эммы, которая работала старшей медсестрой в лондонской клинике Святого Томаса. Тётя была из тех женщин, которые всегда готовятся к худшему: «Вивиан, в Кембридже нет телефона в каждой комнате, а я должна знать, что с тобой всё в порядке. Это не роскошь. Это необходимость». И вот уже два года эта маленькая коробочка была её связью с внешним миром — миром, где её тётя беспокоилась о ней больше, чем её собственный отец. Вивиан остановилась, и её тонкие пальцы с красным маникюром — тёмным, почти винным, который она нанесла вчера вечером, чтобы отвлечься от мыслей о нём, — скользнули во внутренний карман пальто и извлекли пейджер. Экран засветился: 076 324 889. Номер тёти. Затем, через несколько секунд, на экране появилось сообщение: «Перезвони, когда сможешь. Есть новости. Тётя Э.». Она нахмурилась. Новости от тёти обычно означали что-то не очень приятное — или слишком приятное, что было почти так же тревожно. Вивиан убрала пейджер обратно в карман. Она решила, что перезвонит позже, с телефона-автомата в университете. Она убрала пейджер обратно в карман и вошла в автобус. Вивиан не успела поприветствовать водителя, как услышала знакомый голос: — Виви! Она подняла голову. В проходе, широко улыбаясь, стоял Джеймс Уэстон. Он был высоким, с короткой, почти военной стрижкой, широкими плечами, которые обтягивала потёртая кожаная куртка. Он не был похож на типичного студента Кембриджа — слишком дерзкий, слишком самоуверенный, слишком... живой. Он был солдатом. Или, по крайней мере, когда-то числился солдатом. Богатые родители отправили его получать образование после того, как он отслужил несколько лет в армии, и это чувствовалось в каждом его движении — в том, как он стоял, как смотрел, как улыбался. — Ты опять заняла моё место, цыпа, — сказал он, и в его голосе послышалась лёгкая насмешка. Он кивнул на её обычное место у окна. — Твоё место? — спросила она, и её бровь поползла вверх. — Я не знала, что у тебя есть место. — Теперь знаешь, — сказал он, садясь напротив и широко расставляя ноги, как будто он был у себя дома. — Я всегда сижу здесь, когда еду на лекции. Это моя традиция, моя «точка Уэстона». — Ты назвал место в автобусе в честь себя? — спросила она, и в её голосе послышалась насмешка. — Я чувствую, что это место заслуживает быть названным. Оно видит много интересных вещей, — сказал он, и его улыбка стала ещё шире. — Например? — спросила она. — Ну, например, я вижу тебя, Виви, — сказал он, и в его голосе послышалась такая откровенная дерзость, что она почти рассмеялась.— Это уже интересно. Она покачала головой, но улыбнулась. Джеймс был тем человеком, который умел разрядить любую ситуацию. Он был любимцем всех девушек на факультете — не потому, что был красивым, а потому, что в нём было что-то, что заставляло людей чувствовать себя расслабленно. Он говорил прямо, смеялся громко, и его уверенность была такой естественной, что её невозможно было игнорировать. — Ты слышала о вечеринке в Тринити в эту субботу? — спросил он, и в его голосе послышалась такая искренняя заинтересованность, что она почти пожалела, что у неё было так много работы. — Открытый микрофон, все дела. Задроты будут читать стихи, потом музыка. Обещают хорошее пиво. Я знаю, что ты не пьёшь, но там будет и вино. — Я слышала, да. Кажется, Маргарет там точно будет, — сказала Вивиан. — Там будет всё, — сказал он. — Я знаю парня, который организует. У него всегда все по высшему классу. В прошлый раз он привёз диджея из Лондона, который играл что-то модное. — Он всегда привозит кого-то из Лондона? — Иногда, — сказал он, и в его голосе послышалась лёгкая гордость. — Но в этот раз всё будет по-простому. Музыка, стихи, танцы. Ты должна прийти. — Не обещаю, Джеймс... У меня дебаты на носу, — сказала она, и в её голосе послышалась лёгкая уклончивость. — Ты должна прийти, — сказал он, и его голос стал серьёзнее. — Я знаю, что ты постоянно сидишь за книгами. Это хорошо, но тебе нужно иногда отдыхать. Веселиться. Ты знаешь, что такое веселиться? — Я знаю, что такое веселиться, — сказала она, и в её голосе послышалась насмешка. — Я подумаю, — достоверно соврала она. Для неё веселье было не в шумных вечеринках и громкой музыке. Веселье — это утро, когда она танцует, пока жарится яйцо, и её бёдра двигаются в такт Элтону Джону. Веселье — это момент, когда она находит в книге подтверждение своей мысли и чувствует, как внутри разливается тепло, будто она встретила старого друга. Веселье — это разговор с кем-то, кто понимает её шутки, кто смеётся вместе с ней, кто не боится её остроты. Она уже представляла, как Джеймс будет настаивать на вечеринке в Тринити. Она не любила вечеринки. Однажды она пошла на такую — в первый и последний раз. Это было на первом курсе, когда она ещё пыталась быть «нормальной», пыталась вписаться. Она надела самое яркое платье, которое у неё было, и пришла в комнату, полную людей. Музыка была громкой, воздух — спёртым, и через час она поняла, что сидит на подоконнике и считает трещины на потолке. Она провела там три часа, размышляя о том, что, возможно, Соссюр был прав, когда говорил, что язык — это система различий, а люди на этой вечеринке — это система отсутствия различий. Она больше никогда не ходила на вечеринки. — Не думай слишком долго, — сказал он. — Я обижусь, если ты не придёшь. — Ты не обижаешься, — сказала она, и в её голосе послышалась тёплая насмешка. — Ты слишком самоуверен, чтобы обижаться. — Это правда, — сказал он, и его улыбка стала ещё шире. — Я не обижаюсь. Я просто прихожу и делаю вид, что не заметил тебя. — Это было бы жестоко, — сказала она. — Я жесток, — сказал он. — Ты должна это знать. Она рассмеялась, и в этом смехе была такая лёгкость, которая появлялась только в разговорах с ним. Он не пытался произвести на неё впечатление — он просто был собой. И это было приятно. Автобус катился по мокрым улицам Кембриджа, и за окном проплывали знакомые здания. Вивиан смотрела на Джеймса, на его лицо, и чувствовала, как её мысли постепенно успокаиваются. Он был не тем, с кем она могла бы обсуждать философию, но он был тем, с кем можно было смеяться. И в этом была своя ценность. Когда автобус приблизился к центральному корпусу, она встала и взяла свою сумку. Она попрощалась с Джеймсом и направилась к выходу. И только когда Вивиан уже спускалась по лестнице, боковым зрением она заметила его — на заднем сиденье, у самого окна, сидел Майкрофт Холмс. Он сидел неподвижно, как статуя, с зонтом, прислонённым к колену, и его лицо было обращено к улице. Его профиль — тяжёлый, с чёткими линиями — был вырезан из серого утреннего света. Его пальцы лежали на рукоятке зонта, неподвижные, как камень. Он не смотрел на неё. Он смотрел в окно. Но она знала, что он видел её. Он видел её улыбку, её смех, её разговор с Джеймсом. Она не знала, что он об этом думает. Но Вивиан заметила его взгляд, холодный и изучающий. И это заставило её сердце биться быстрее, чем она хотела бы признать.

***

Лекция тянулась необычайно долго. Профессор Барнаби говорил о синхронии и диахронии, о том, как Соссюр разделил язык на две оси — вертикальную и горизонтальную, — но Вивиан уже не слушала. Она смотрела на его руки, которые рисовали на доске очередную схему, и думала о том, как её собственная жизнь была разделена на оси. Одна — Кембридж, книги, лекции, дебаты. Другая — Корнуолл, дом, отец, молчание. Она думала о том, что её отец никогда не звонил ей просто так. Каждый его звонок был проверкой. Каждое письмо — приказом. Она вспомнила последний разговор, когда он сказал: «Ты нужна семье, Вивиан. Твоё место здесь, а не среди книг, которые никому не нужны». Она тогда не ответила. Она просто слушала его голос — такой знакомый, такой холодный, такой далёкий. Она думала о матери, которая ушла, когда Вивиан было двенадцать. Она помнила её руки — тёплые, пахнущие цветами и дождём, — и её голос, который пел старые корнуоллские песни по вечерам. Она помнила, как мать смотрела на море и говорила: «Смотри, Вивиан, там, за горизонтом, есть другие берега. Ты должна найти их». Вивиан тогда не поняла, что мать говорила о свободе. Теперь понимала. Но мать ушла, и никто не знал, куда. Отец никогда не говорил о ней. Как будто она никогда не существовала. Вивиан смотрела в окно аудитории, где за стеклом плыли серые облака, и думала о том, что язык не был единственным, что она унаследовала от матери. Ещё она унаследовала её способность смотреть на горизонт и видеть не то, что есть, а то, что может быть. Она унаследовала её тихую, упрямую веру в то, что жизнь не обязана быть тем, что ей предписано. Она думала о тёте Эмме — сестре её отца, которая была полной его противоположностью. Она работала медсестрой, жила в Лондоне и никогда не выходила замуж. Она говорила Вивиан: «Ты не обязана быть той, кем тебя хотят видеть, Вив. Ты можешь быть той, кем хочешь быть сама». Тётя была единственной, кто поддерживал её решение поехать в Кембридж. Единственной, кто сказал: «Ты умная девочка. Ты должна учиться. Иди и строй свою жизнь, дорогая». Вивиан закрыла глаза на мгновение, и перед ней всплыло лицо тёти — усталое, но доброе, с глазами, которые видели слишком много боли, но не потеряли способности улыбаться. Тётя всегда беспокоилась о ней, как будто чувствовала, что Вивиан была одна в этом мире, даже когда была окружена людьми. Но Вивиан не всегда была такой — открытой, общительной, улыбчивой. Она помнила себя в детстве, в Корнуолле, когда её мир был ограничен скалами, морем и книгами. Она была замкнутой, как раковина, которую море выбрасывает на берег и которая навсегда остаётся закрытой, боясь прикосновений. Она говорила редко, и её слова часто застревали в горле, как будто язык, который она так любила, вдруг становился врагом. Она заикалась, когда волновалась, когда кто-то смотрел на неё, когда она чувствовала себя слишком заметной. Слова не хотели выходить — они спотыкались, как камни на крутой тропинке, и она стояла, краснея, и ненавидела себя за эту слабость. Односложное "д-д-а" или "н-н-ет" могло вырваться лишь через силу, и она видела, как в глазах собеседника мелькает жалость или нетерпение. Она ненавидела это чувство. Она боялась людей — их вопросов, их ожиданий, их боли, которая могла ранить её, если бы она позволила им приблизиться. Всё изменилось после того, как мать ушла. Вивиан поняла, что если она останется закрытой, она никогда не сможет удержать никого рядом. Вивиан начала учиться открываться — медленно, как человек, который учится заново говорить на языке, который забыл. Она начала слушать других, задавать вопросы, смеяться над их шутками. Она делала это не потому, что хотела нравиться, а потому, что чувствовала: если она позволит себе остаться в своей раковине, она потеряет всё, что действительно имело значение. Она потеряет возможность любить и быть любимой. В Кембридже она стала той, кем хотела быть. Её голос стал уверенным и тёплым, смех — открытым и заразительным, улыбка — той, которую запоминают. Она влюбляла в себя людей не только умом, но и добротой, которая исходила от неё, как свет от лампы. Она научилась смотреть людям в глаза, не отводить взгляд, не бояться их внимания. Она научилась говорить о своих чувствах, не пряча их за колкостями и иронией. Она научилась смеяться над собой, потому что поняла, что это единственный способ не позволить своим страхам управлять ею. Она победила заикание. Не полностью — иногда, когда она волновалась, слова всё ещё сбивались, становясь неровными, как старые ступеньки, — но она научилась не бояться этого. Она научилась делать паузу, глубоко вдыхать и продолжать говорить, не стыдясь своей уязвимости. Она поняла, что заикание — это не слабость, а просто часть её истории. Часть пути, который она прошла. Она открыла глаза и посмотрела на доску. Профессор Барнаби уже закончил, и студенты собирали вещи, шепчась о том, что будет на следующей неделе. Вивиан взяла свою сумку и вышла из аудитории, чувствуя, как холодный воздух касается её лица. Она прошла по коридору, где высокие окна выходили на внутренний двор, и остановилась на мгновение, глядя на мокрые камни и голые ветки деревьев, которые качались от ветра. Кембридж был красивым, но иногда он казался ей чужим, как будто она всё ещё была той девочкой из Корнуолла, которая приехала сюда, чтобы найти себя, и до сих пор не нашла. Она вышла из здания и направилась к общежитию. Дорога была знакомой — она прошла её сотни раз, — но сегодня она шла медленнее, позволяя своим мыслям блуждать. Она думала о том, что завтра дебаты. О том, что ей нужно будет стоять на сцене и говорить о языке, о его силе и его слабости, о том, как он формирует реальность. Она подошла к двери общежития и достала ключи. Когда она вошла в свою комнату, она почувствовала запах книг, который был ей так знаком, и на мгновение её сердце успокоилось. Она подошла к столу и включила настольную лампу. Свет упал на стопку книг, на её заметки, на письмо, которое она получила от отца месяц назад. Оно лежало на краю стола, неоткрытое. Она не хотела его открывать. Вивиан села за стол и провела пальцами по корешкам книг. Её взгляд упал на «Философские исследования» Витгенштейна, и она подумала о том, что в этом тексте она всегда находила ответы на вопросы, которые не могла задать вслух. Она взяла книгу и открыла на закладке. «Язык — это не игра, — прочитала она. — Это способ существования». Она закрыла глаза и почувствовала, как слова проникают в неё, как они заполняют пустоту, которую она не могла назвать. Она подумала о том, что, возможно, её жизнь была похожа на язык — она была способом существования, который она создавала каждый день. И она решила, что завтра она начнёт создавать его по-новому.

***

Вечером следующего дня – вечер перед дебатами – Вивиан вышла из комнаты и на мгновение остановилась в коридоре. Солнце пробивалось сквозь тучи, и узкая полоса света падала на желтую стену холла. Где-то на кухне кто-то гремел посудой, смех доносился из комнаты Маргарет, и с улицы — сырой, прохладный воздух, пахнущий мокрыми камнями и опавшими листьями. Она вдохнула этот запах и почувствовала, как напряжение отпускает её. Она не думала о нём. В этот момент она думала о своей работе, о своей главе, о том, что Моррисон сказал о языке как о мосте. И это было правильно — иметь другие мысли, другую жизнь, кроме той странной игры, в которую она позволила себя втянуть. Она думала о Маргарет, о её мечтах о безопасности, о её желании быть свободной. И она думала о том, что её собственная свобода тоже была под угрозой — не от отца, не от семьи, а от человека, который смотрел на неё так, будто она была ошибкой в его идеальном уравнении. Когда она вошла в библиотеку, в вестибюле пахло воском и бумагой — тот знакомый, уютный запах, который всегда успокаивал её. Она медленно пошла к отделу редких книг, и её пальцы скользнули по прохладной деревянной ручке двери. Он был там. Он сидел за тем же столом, под синим абажуром, и его голова была опущена над книгой. Он не обернулся, когда она вошла. Свет падал на его профиль, выхватывая из полумрака резкие линии: высокий лоб, который уже начинала тронуть ранняя седина, тяжёлую челюсть с чётко очерченным подбородком, крупный нос с лёгкой горбинкой. В этом освещении его лицо казалось вырезанным из старого камня — грубо, но с какой-то почти скульптурной завершённостью. Он был студентом, но в нём не было той мягкой неопределённости, которая отличала большинство его сокурсников. Его черты уже обрели ту тяжеловесную зрелость, которая появляется у людей, привыкших принимать решения и нести за них ответственность. Он носил твидовый пиджак, немного старомодный, но сидящий идеально, и его рубашка была безупречно выглажена, даже если он провёл в библиотеке уже несколько часов. На шее — простой тёмно-синий галстук, завязанный с той аккуратностью, которая казалась почти болезненной. Его волосы, тёмные, были зачёсаны назад, открывая высокий лоб, и он время от времени проводил по ним рукой — машинально, как будто проверяя, всё ли на месте. Рядом с ним, прислонённый к стулу, стоял зонт. Чёрный, с серебряным набалдашником. Он всегда был с ним — она заметила это ещё в автобусе. Даже в помещении, даже когда за окном не было дождя, он держал его при себе, как оружие, как щит, как продолжение себя. Она подумала о том, что этот зонт, наверное, единственное, чему он позволял быть рядом с собой без анализа. Или, возможно, он был частью анализа — ещё одной переменной в его уравнении, которую он контролировал, как и всё остальное. Она села за свой стол и открыла книгу, но слова не складывались в строки, строки не складывались в абзацы. Они просто были — буквы, знаки, чёрные муравьи, бегущие по жёлтому полю. Она провела пальцем по строчке, пытаясь зацепиться за смысл, но он ускользал, как вода сквозь пальцы. Она смотрела на слова Витгенштейна, но видела только его лицо — холодное, непроницаемое, с этими серыми глазами, которые смотрели на неё так, будто она была ошибкой в его идеальном уравнении. Она закрыла глаза на мгновение, и в темноте под веками снова всплыл вчерашний разговор. Как он перечислял детали её внешности — её часы, её блузку, её кольцо. Как он смотрел на неё так, будто она была экспонатом в музее, который он изучал с холодным любопытством. Это было оскорбительно. Это было унизительно. И это должно было её разозлить. Но вместо злости она чувствовала что-то другое — что-то, что не могла назвать. Любопытство? Вызов? Или что-то более глубокое, что она боялась признать даже себе? Она открыла глаза и снова попыталась читать. Витгенштейн писал о приватном языке, о том, что язык невозможен без сообщества, без других, которые его разделяют. Она понимала это умом, но сердцем ощущала сопротивление. Если язык — это игра, в которую играют все, то почему она чувствовала, что говорит на другом языке, когда смотрела на него? Почему её слова казались ей чужими, когда она пыталась объяснить, что чувствует? Она подняла голову и посмотрела на него. Он сидел в тридцати футах от неё, за дальним столом, под лампой с синим абажуром, и его голова была опущена. Он не поднимал глаз, не оборачивался, не делал ничего, что могло бы выдать его осведомлённость о её присутствии. Он перелистывал страницы — медленно, методично, будто каждая из них требовала отдельного внимания, — и его пальцы двигались с той же холодной точностью, с которой он всегда делал всё. Он был погружён в книгу настолько глубоко, что казалось, она стала продолжением его самого — её корешок был частью его позвоночника, её страницы — его рёбрами, её слова — его дыханием. Он делал вид, что её не существует. Она знала, что это игра. Он был слишком острым наблюдателем, чтобы не заметить её, когда она вошла. Он видел её краем глаза, когда она проходила мимо, когда садилась, когда поправляла волосы. Он просто решил не реагировать. Он решил, что если он будет игнорировать её, она исчезнет, как тень, как фантом, как загадка, которую он не мог решить. Это была его попытка восстановить контроль, его способ сказать: «Я не нуждаюсь в тебе, я не замечаю тебя, ты не имеешь значения». Но она видела, как его пальцы на мгновение замерли, когда она вошла. Она видела, как его плечи чуть напряглись, когда она села. Он заметил её. И это делало его игру ещё более забавной. Она попыталась вернуться к чтению, но её мысли продолжали блуждать. Она думала о том, что Витгенштейн был прав, когда говорил, что язык — это форма жизни. Но она думала и о том, что игра — это не всегда про победу. Иногда игра — это про то, чтобы понять правила. И про то, чтобы знать, когда их можно нарушить. Она думала о том, как он вчера перечислил детали её внешности, словно она была набором данных. Она думала о том, как он смотрел на неё, будто она была ошибкой в его идеальном уравнении. Она думала о том, что он, вероятно, считает себя выше эмоций, выше той дрожи, которую она почувствовала, когда он смотрел на неё. Она закрыла книгу, которую не читала, и встала. Она специально сделала это медленно, позволяя своим шагам раздаваться в тишине — мягко, но настойчиво, как капли дождя, которые стучали за окном. Она подошла к первому стеллажу — тому, что стоял слева от его стола, на линии его периферического зрения, — и начала изучать корешки. Она взяла книгу — какую-то старую, с выцветшим золотым тиснением, — открыла её, полистала страницы, ощущая запах пыли и времени. Она не читала. Она просто держала её, смотрела на строчки, но не видела их. Она видела его профиль в своём боковом зрении, видела, как он не поворачивается, как он не смотрит на неё. Она чувствовала его сосредоточенность, его нарочитую отрешённость, и это было почти осязаемо — как барьер, как стена, которую он возводил между ними. Она поставила книгу обратно и взяла другую. Потом третью. Она ходила между стеллажами — медленно, почти грациозно, позволяя себе касаться корешков, останавливаться, перечитывать названия. Она знала, что он следит за ней, даже если не поворачивает головы. Она знала, что он слышит каждый её шаг, каждый вздох, каждое движение ткани. Она знала, что он хочет, чтобы она ушла, и одновременно боится, что она уйдёт. Она подошла к стеллажу, который стоял прямо напротив его стола. Теперь она была в его полном поле зрения, но он всё ещё не поднимал головы. Он перелистывал страницы с той же неестественной размеренностью, будто каждая из них была священным текстом, требующим поклонения. Она смотрела на него открыто — долго, пристально, изучая каждую деталь его лица, которая была видна в этом приглушённом свете: его тёмные брови, сведённые к переносице, его сжатые губы. И тогда она заметила. Он не перелистывал страницы. Его пальцы лежали на краю книги, неподвижные, как камень. Они не двигались уже несколько минут — с тех пор, как она встала из-за своего стола. Он держал книгу открытой, но он не читал её. Он смотрел в неё, но его глаза не двигались по строчкам. Он застыл, как статуя, как человек, который притворяется, что занят, но на самом деле его внимание было целиком приковано к ней. Его пальцы — длинные, бледные — лежали на странице, но они не сжимали её. Они были расслаблены, почти безжизненны, и это было неестественно для человека, который читает с такой одержимостью, как он. Она видела, как его большой палец слегка подёргивался — едва заметно, почти незаметно, но она заметила. Это было единственное движение, которое выдавало его напряжение. Он не читал. Он наблюдал. Он смотрел на неё через опущенные веки, через притворно склонённую голову, через эту маску сосредоточенности, которую он надел, как доспехи. Он ждал. Он ждал, что она сделает что-то, что выдаст её, что позволит ему понять её, разгадать её, как уравнение, которое не давало ему покоя. Она провела пальцем по корешку книги, стоящей на стеллаже, и почувствовала, как грубая ткань переплёта царапает кожу. Она смотрела на его руки — они были такими же, как она запомнила: длинные, бледные, с чёткими суставами, которые выступали, когда он сжимал страницы. Но сейчас они не сжимали страницы. Они просто лежали, неподвижные, как у спящего. Она сделала шаг ближе. Теперь она была уже не за стеллажом, а рядом с его столом, всего в нескольких футах от него. Она знала, что он чувствует её присутствие, что его шея напряжена, что его глаза, опущенные в книгу, на самом деле не видят текста. Она знала, что он борется с желанием поднять голову, посмотреть на неё, сказать что-то резкое, что заставило бы её уйти. Она наклонилась и взяла с его стола книгу — ту, которую он читал. Она сделала это быстро, почти вызывающе, и поднесла её к глазам, пробегая по странице. Это была не философия, а математика — какая-то монография о топологии. Она не поняла ни слова из того, что было написано, но она сделала вид, что читает с живым интересом. Она чувствовала, как он смотрит на неё — теперь уже открыто, с раздражением, которое он не мог скрыть. Она стояла рядом с его столом, чуть наклонившись, и свет от лампы с синим абажуром падал на её фигуру, выхватывая из полумрака изгиб талии, мягкую линию бёдер. Ткань брюк струилась, подчиняясь каждому движению. Она была гибкой, как кошка, и в каждой её позе чувствовалась какая-то естественная, неосознанная грация. Она стояла над ним. Не агрессивно, не вызывающе — просто стояла, и её тень падала на страницы его книги. Он был вынужден смотреть на неё снизу вверх, и это положение, вероятно, раздражало его больше, чем любой её аргумент. Он поднял голову, и его взгляд скользнул по её лицу, по изгибу её шеи, по линии плеч, по тому, как её пальцы легко касались обложки книги. — Вы что-то потеряли, мисс Голдфиш? — спросил он, и его голос был ледяным, как зимний ветер. Она медленно закрыла книгу и положила обратно на стол, точно на то же место, где она лежала. Она провела пальцем по обложке, ощущая тепло от его рук, и выпрямилась, но не отошла. Она стояла близко — достаточно близко, чтобы он чувствовал лёгкий запах её духов, достаточно близко, чтобы видеть, как колышется ткань платья на её талии, когда она дышит. — Я просто хотела посмотреть, что вы читаете, — сказала она, и её голос был ровным, почти безразличным. — Топология. Изучение непрерывности. Это любопытно. — Любопытно, — повторил он, и в его голосе послышалась холодная насмешка. — Вы знаете, что такое непрерывность? — Достаточно, мистер Холмс, чтобы понимать, что язык не имеет к ней никакого отношения, — сказала она, и её голос был таким же спокойным, как раньше. — Ведь язык — это сплошные разрывы. Паузы между словами. То, что остаётся недосказанным. Непрерывность — это иллюзия, которую вы пытаетесь наложить на то, что по определению дискретно. — Непрерывность — это не иллюзия, — сказал он, и его голос стал жёстче. — Это математическая концепция, которая описывает реальность. В отличие от ваших метафор, которые описывают только ваши фантазии. — Метафоры, — сказала она, и её губы изогнулись в лёгкой улыбке. — Метафоры — это способ соединить несоединимое. Это тоже своего рода топология. Только вы не можете начертить её на бумаге. — Вся ваша поэзия, — сказал он, и в его голосе послышалось холодное раздражение, — пытается придать смысл тому, что смысла не имеет. Язык — это неидеальная система, мисс Голдфиш. Ошибочная. Он не отражает реальность, он искажает её. — Абсолютно согласна, — сказала она, и её ответ, такой внезапный и лёгкий, на мгновение сбил его с толку. Он моргнул, и она заметила это — едва заметное движение век, которое выдало его замешательство. — Вы согласны? — переспросил он, и в его голосе послышалось недоверие. — Да, — сказала она, наклоняя голову, и в её глазах блеснула искра. — Язык ошибочен. Он не передаёт реальность, он создаёт её. Каждый раз, когда мы говорим, мы пересоздаём мир. И это делает его не несовершенным, а живым. Она замолчала, давая словам осесть в тишине между ними. Дождь за окном стих, и в наступившей тишине каждая буква, казалось, вибрировала в воздухе. Она улыбнулась — медленно, почти задумчиво, и провела пальцем по кольцу на своей руке. Кольцу с рыбкой, которое он так уверенно определил как фамильный герб, как доказательство её аристократического происхождения. — Впрочем, — сказала она, и её голос стал чуть мягче, — это всего лишь слова. Вы же знаете, мистер Холмс: слова — это только инструменты. Ими можно строить стены. Или мосты. Он не ответил. Он просто перевёл взгляд на книгу, которую она вернула на стол, и взял её в руки, открывая на той же странице, где остановился. Его пальцы снова легли на край страницы, и его поза стала такой же неподвижной, как раньше. Он не смотрел на неё. Он снова делал вид, что её не существует. Он не ответил. Его взгляд упал на страницу книги, которую она вернула. Он взял её в руки, открывая на той же странице, где остановился. Его пальцы снова легли на край страницы, и его поза стала такой же неподвижной, как раньше. Он не смотрел на неё. Он снова делал вид, что её не существует. Но она заметила, как его глаза задержались на одном абзаце. Прошло несколько секунд, и она поняла — он не читал. Он смотрел в одни и те же слова, не воспринимая их, как будто они были просто чёрными пятнами на белом фоне. Его пальцы лежали неподвижно, и она видела, как его большой палец чуть заметно сжал страницу — сильнее, чем нужно, чем он позволял себе обычно. — Мосты, — сказал он, не поднимая головы, и его голос был тихим, безразличным, как шум дождя за окном. — Требуют расчётов. Вивиан тепло улыбнулась. Она развернулась и пошла между стеллажами, оставляя его сидеть с книгой в руках. Вивиан шла к своему столу, как вдруг услышала за спиной: он перевернул страницу. Слишком быстро. Слишком резко. Как будто он пытался прогнать её образ со страниц, на которых она не была написана. Она улыбнулась снова, но уже себе, и пошла по коридору, чувствуя, как в груди разливается странное тепло.
Отзывы (2)