Глава 14
25 июля 2019 г., 12:59
«Жертвами утренних бомбёжек в Уссурийске стали двести девятнадцать человек, ещё четырнадцать находятся в реанимации. Разрушен стадион и несколько жилых домов».
«Американские войска высадились в двух десятках километров от Анадыря. Непонятно, насколько можно будет задержать их до приезда свежих сил из-за Урала».
«В армию призвано свыше четырёх миллионов человек».
«Власти Китая соблюдают нейтралитет».
Саша перестала любить столовую. Каждый божий день на завтрак, обед и ужин их кормили новостями с фронта, причем с каждой неделей новости становились всё гаже и гаже. Призывали миллионы человек, половину Сашиных друзей со школы и просто знакомых уже забрали, другие покорно ждали призыва. Всех стягивали на горящий Дальний Восток — именно там сейчас разгорался основной театр военных действий. В европейскую часть оказалось гораздо сложнее попасть, и попытки врага и его союзников пробраться пока блокировались. Но Восток был голый, и сейчас туда ехали эшелоны солдат.
Становилось невыносимо. Большая часть курсантов старательно училась, втихую испытывая облегчение, что в ближайшее время им поездка на фронт не грозит, что они ещё учатся. Но Петя не мог сидеть спокойно. Он каждый день по два раза звонил брату и спрашивал, как он, что там, жив ли, здоров, и это вытягивало из него нервы и терпение пучками. Он был там, в самом аду, и силы туда только стягивались. Он слышал по новостям, что у врага есть союзники, и становилось ещё хуже — только их не хватало.
Рита убивалась на занятиях неделя за неделей, методично, словно робот. Она постоянно зубрила предметы, учила всё, что можно и нельзя было выучить, жадно впитывала каждое слово преподавателей, как не делала никогда, занималась вдвое упорнее, истекая седьмым потом и держась из последних сил. Постоянно торчала в тире, стала стрелять гораздо лучше. А к отбою заваливалась в кубрик совсем никакая — уставшая, злая, со сбитыми коленями и локтями, растрёпанная и сонная.
Этим упорством в учёбе заразились все. И Дианов, и Савицкий, и Литвина, и каждый человек в училище. Когда хотелось отдохнуть, они вспоминали — другие сражаются и дают им время, пока они бездельничают. И все снова принимались за учёбу, пока не валились с ног от усталости.
Саша решила дать себе выходной, когда мама позвала её встретиться и погулять вместе, пока есть возможность. Возможно, они скоро уедут из Москвы в Челябинск, до куда врагам ещё далеко.
Стояли лютые холода. После неприлично знойного и солнечного лета и тёплой осени природа решила устроить климатический апокалипсис. Даже минус двадцать градусов — казалось бы, не смертельный холод — с этим свистящим ветром превращались в минус тридцать, и стоять на улице дольше пяти-десяти минут не выходило. Пробирала крупная дрожь, лёгкие сковывало холодом, становилось тяжело и слишком холодно дышать, а чёрные волосы, на которые она дышала горячим паром, покрывались белым инеем.
Они встретились в небольшом торговом центре. В большой идти побоялась мама.
Саша зябко сжималась, греясь в тёплом бутике и рассматривая симпатичные безделушки, которые, должно быть, из продажи скоро исчезнут. Временно — точно.
Она узнала маму с коляской издалека. Рядом с ней шёл отчим, но Саша уже не кривилась при виде него. Если она уедет на фронт или они переедут в Челябинск, то он будет с ней, защищать её и беречь, поэтому нужно быть терпимее.
— Привет, — Саша поцеловала мать в щёку и, слегка кивнув в знак приветствия отчиму, приподняла капюшон громоздкой коляски. — А кто тут у нас? — заигрывала она, и Настя весело потянула к ней руки, узнав сестру. Этот пухлый розовощёкий ребёнок, укутанный, наверное, в двадцать слоёв одежды, весело и беззубо улыбающийся, мгновенно поднял брюнетке настроение, и она взяла сестру за крохотные ручки. — Как у вас дела?
— Хорошо, — ответила мама, смотря, как Саша вытаскивает из коляски сестру и любовно прижимает к себе, расцеловывая в обе красные щеки.
— Вы уезжаете? Это точно? — спросила Саша, снимая с сестры варежки, шапку и расстёгивая курточку.
— У Игоря там есть родня, они нам комнату могут дать, если что, — ответила мама, и Саша мельком взглянула на отчима. Тот смотрел на дочь и, казалось, мыслями был далеко.
— Думаете, здесь опасно? — с мрачной насмешкой бросила она. Опасно сейчас не здесь, а далеко на востоке. До Москвы их не допустят, они даже не приблизятся. Нельзя им этого позволить.
— От греха подальше, — вставил вдруг отчим. — В любой войне цель — столица.
— Тогда наступать на Восток было идиотизмом, — передёрнула плечами Саша, наклоняя голову, как только Настя вцепилась крохотными пальцами в волосы.
— Или стратегическим ходом, — заспорил отчим.
— Я вас умоляю, — отмахнулась Саша. — Они тупы для умных затей. Были бы умные — не стали бы развязывать войны. Если у них и есть план, чтобы все наши войска отсюда на Дальний Восток переманить, а потом сюда сунуться, то у нас выхода всё равно нет — не оставлять же восток голым. А сюда мы их не пустим.
— В смысле «мы»? — в ужасе переспросила мама, разволновавшись. — Вас призывают?!
— Нет-нет, — встряла спешно Саша, и женщина облегчённо выдохнула. Её и так трясло в ужасе от происходящего, а если бы и дочь на войну отправилась, она бы, наверное, слегла с инфарктом. — Мы доучимся, а потом пробкой на фронт, я так понимаю. Мы все питаем смутные надежды, что через полтора года это уже закончится.
— И ты на фронт поедешь?
Саша не разобрала тона отчима. Он смотрел серьёзно, говорил сухо, но в голосе сквозило и уважение (которого она в свой адрес от него ещё никогда не слышала), и удивление, и недоверие. Брюнетка поджала губы и, чтобы сестра отстала от волос, перехватила её ручку, прикладывая её к губам.
— А выбор есть?
Отчим передёрнул плечами, а Саша внезапно открыла в себе чёрный юмор:
— Нет, конечно, выбор есть. Можно или на фронт, или под суд, под трибунал или в тюрьму за дезертирство, трусость и неявку по призыву. В принципе, не радужно всё.
Отчим неожиданно ухмыльнулся и забрал на руки Настю, качая дочь на руках.
— Тем более, сидеть здесь не вариант.
Мама напряглась, услышав от дочери такой серьёзный и мрачный тон. Сердце сковывало неприятное чувство, становилось тревожнее, потому что Саша — бойкая, звонкая девчонка, а не взрослая, многое пережившая, не по годам мудрая женщина, какой она казалась сейчас.
— Люди там умирают. Я даже новости смотреть боюсь. Тяжело здесь сидеть, зная, что там люди за нас умирают, отбивая каждый квадратный метр, каждую дорогу и село, а я тут книжки читаю да по стадиону бегаю. Вроде и самой на фронт не хочется, но какая-то вина, что ли, совесть толкает. Я не знаю. Просто не могу здесь сидеть.
— Ты же не думаешь…
— Нет, мам, — Саша качнула головой. Даже если бы и думала ехать — не сказала бы маме слова до последнего дня, иначе она изведётся, разволнуется, пригрозит слечь с инфарктом или чем похлеще, скажет, что никуда не отпустит…
— Ладно.
Они пошли гулять по торговому центру. Мама почти также беззаботно, как и раньше, рассказывала дочери обо всём, что происходит дома, что её волнует (война, конечно), о том, что теперь мечта купить квартиру получше накрылась… Саша слушала вполуха, потому что думала, что за взгляды исподтишка бросает на неё отчим. Он шёл по другую сторону от коляски, ведя под локоть жену, но иногда выглядывал вперёд, чтобы бросить непонятный взгляд на Сашу.
Что это было?
Сочувствие? Удивление? Уважение? Печаль? Страх?
Господи, до чего же непонятный взгляд… Она хотела спросить, что случилось, но почему-то не могла, словно язык проглотила, и продолжала идти рядом с мамой, слушая её разговоры и изредка вставляя фразы по случаю.
Что у него в голове? Где ехидство, подколы исподтишка, «бабы — поломойки»? Почему он сегодня такой тихий, молчаливый? Что за взгляды?
Неужели он перестал её задирать и бесить, потому что зауважал за готовность защищать родину, потому что понял, что и в женщине найдётся достаточно храбрости? Что, чёрт, с ним случилось за последний месяц?
Они распрощались поздним вечером, когда Саше нужно было скорее бежать в училище, чтобы не опоздать. Она крепко обняла и поцеловала маму, затискала младшую сестру, весело визжавшую, пока с ней играли, и как-то неожиданно мирно попрощалась с отчимом. Когда их взгляды пересеклись, она вдруг поняла, что это за взгляд.
Сострадание.
***
Унылые и серые дни тянулись друг за другом мучительно медленно, складываясь в такие же скучные и тяжёлые недели. С календарей сорвали январь, и теперь стояла середина февраля — неприлично лютый холод пробирал до костей. Почему зима выдалась такая холодная? Потому что чувствовала, что будет война?..
Сашины мама, маленькая сестра и отчим уехали поездом в Челябинск. Они прощались долго и тяжело, мама всё не хотела уезжать и оставлять дочь в такой «опасной» Москве. Игорь с трудом оттащил её от Саши, когда уже звучал сигнал к скорому отправлению.
С того дня Саша стала ненавидеть поезда. Они увозили за сотни километров самых близких людей, и от того, что у неё больше никого не осталось в городе, кроме Риты, Пети, Лёши и Никиты, ей становилось грустно. Всё-таки, двадцать один год она жила от мамы не дальше, чем на пять-десять километров.
В училище она вернулась вечером, продрогшая до нитки, с волосами, в которых были капли от растаявшего снега. Она уже не чувствовала рук и ног, когда зашла в обжигающе горячий холл училища, а ноги превратились в две задубевшие палки. Она не представляла, что творится на Востоке — там, должно быть, ещё холоднее, и солдаты должны часами быть на улице. И сражаться.
Саша не поверила ушам, когда услышала от Риты, что Петя сегодня сам не свой. Аверина обеспокоенно затрещала о том, какой он бледный, серьёзный и рассеянный, как только Саша переступила порог кубрика. Савицкий эгоистично никому и ничего не говорил, отмахивался от всех и ни с кем не хотел говорить. Даже закрывался в ванной, чтобы от него отстали. Рита измывалась, потому что чувствовала неладное — если бы был пустяк, Петя бы вёл себя как всегда бодро, оптимистично. Раздавленным его нельзя было увидеть никогда, даже Саша, знавшая его половину жизни, с трудом не могла вспомнить ни одного дня, когда бы Петя в бешенстве орал или, наоборот, был лениво-пассивным, рассеянным, напуганным, не хотел бы ни с кем говорить.
Литвина, разволновавшись и заразившись настроением подруги, тут же развернулась и пошла искать Петю. Твердолобый Савицкий не отвечал на смс даже Саше, и найти его удалось далеко не сразу. Он стоял в ванной, напротив открытого крана, из которого лилась ледяная вода, судя по запотевшему и покрытому капельками крану.
— Петя, — осторожно позвала Саша, заходя внутри и медленно, боязливо подходя к нему. Она не столько видела, что ему отчего-то плохо, сколько чувствовала. Чувствовала, как он был напряжён. Видела, как цеплялся пяльцами за холодную белую раковину, как мрачно и вяло смотрит на плескавшуюся внизу холодную воду. Морщил нос и не шевелился, опираясь на раковину, словно было сложно стоять. Широкие грузные плечи стояли на месте, будто Петя даже не дышал, а привычно стёсанные до крови костяшки пальцев белели.
Услышав родной голос Саши, Петя медленно поднял безэмоциональное лицо и скользнул по ней взглядом, таким пустым, как если бы посмотрел на пустое место. И снова развернулся, захлопывая кран с водой — так было лучше её слышно.
— Что-то случилось? — спросила она, подходя к другу и кладя руку на напряжённое плечо. Он попытался скинуть руку, лениво и вяло, но Саша не убрала руки и взволнованно заглянула в его лицо. Даже смотреть не требовалось — что-то произошло, что могло выбить из колеи даже Савицкого.
— Родители звонили, — бросил он опустошённо. — Мать ревёт. Диму вчера убили.
Саша смутно припомнила Диму, одно время она с ним и Петей гуляла в одной компании, лазила по деревьям, воровала на даче соседские яблоки, получала от родителей по шапке за ночные гулянки непонятно где, пела песни у костра, где родители жарили шашлык.
Значит, его убили?
Саша сжалась, услышав новость, и почувствовала, как сердце на миг болезненно сжалось. Она знала, как Петя любил брата, равнялся на него, брал с него пример. Савицкий выглядел выжитым донельзя, болезненным и скорбящим. Не испуганным, как казалась Рита. Он не мигая смотрел в одну точку и слушал, как с крана капает вода. Его не волновало ничего вокруг. Даже Саша, которая с соболезнованием смотрела на него, кусая изнутри бледные губы, которая пыталась его обнять, чтобы утешить. Ничего не важно.
Важен Дима, которому вчера вечером простреляли грудь в мелкое сито эти гниды. Важен брат, тело которого похоронят совсем далеко отсюда. Важны те люди далеко отсюда, солдаты, которые гибнут каждый день под вражеским натиском, пока они сидят здесь и не делают ничего. Что значит учиться, когда они закрывают их своей грудью?
Ничего не значит.
Забирают даже сопляков, которые вчера в школе учились, а они, взрослые крепкие парни, сидят здесь. Вместо него умер Дима, сложив голову у какого-то села на побережье моря. Дима — хороший, лучший на свете человек, отличный парень, у которого была любимая девушка.
А он убит.
Этими мразями.
— Петя, — Саша, кажется, не в первый раз пыталась дозваться его, и он сухо посмотрел на неё. Брюнетка с силой обнимала его откуда-то сбоку, неожиданно трусливо. Он видел, что она испугалась за него, что соболезнует больше, чем кто-либо, и чувствовал, как она сжимала между пальцев его футболку. Она слегка боднула носом его плечо, пытаясь отвлечь от болезненных мыслей, но Савицкий снова открыл кран с водой и, грубо отпихнув Литвину, принялся со странным остервенением умывать лицо, прятать его за ледяными ладонями и тереть глаза. Он пытался привести себя в чувство, но ощущал тянущую боль в груди, наверное, там, где раньше было место Димы в его сердце.
— Петь, — пискнула Саша, снова подходя к нему. — Успокойся.
Савицкий бросил невнятное что-то и, набрав полные ладони воды, выплеснул их на лицо. Не помогало. Ничто не могло отрезвить его. Глаза застилала пелена дикой злобы и ненависти, а в душе продолжала разрастаться огромная чёрная дыра, мешавшая нормально дышать и трезво мыслить.
Саша мялась в нерешительности. Она видела, что Петя начинал звереть. Тёмные карие глаза загорались ненормальным огнём, а обкусанные и обветренные губы кривились. Орлиный нос злобно морщился, мускулы под футболкой были напряжены, бегали вены на руках. А Саша не понимала — разве не положено грустить и, возможно, даже плакать?
В глазах плескалась вселенская скорбь, смешанная с непонятной злобой, и Саша отшатнулась, не зная, что ей делать. Просто она настолько редко видела Петю в плохом настроении или в грусти, что уже разучилась его успокаивать. Наверное, стоило его обнять, сказать что-то, но Петя отталкивал её каждый раз, когда она пыталась хотя бы коснуться его. Злобно и резко скидывал руки Литвиной, продолжая выплёскивать дрожащими от холода руками воду на распалённое лицо.
— Мне жаль, правда. Я соболезную.
Да что твои «соболезную», Литвина? Зачем они?
Петя бесился с каждого её слова всё больше, не контролируя себя и не понимая, что срываться на Саше нельзя, она же ни в чём не виновата. Но перед глазами вставал Дима… Когда-то живой. А теперь его черно-белый портрет будет стоять у родителей в комнате с чёрной траурной лентой внизу.
И всё почему? Кто придумал эту войну? Кто разрешил им убивать простых людей, которые ни американцам, ни их стране ничего лично не сделали?
Гниды.
— Всё будет хорошо, Петь. Ты…
Петя резко и неожиданно громко хлопнул ладонью по раковине и бросил изничтожающий взгляд на Сашу. Он в тупом озверении вцепился в её плечи и с силой затряс её, отчего Литвина испуганно взвизгнула. Савицкий смотрел пугающе злобно и болезненно, уже ничего не соображая от ярости.
— Нормально, Саш?! — рявкнул он так, что Саша вжала голову в плечи и попыталась остановить Петю. Он больно сжимал её плечи, наверняка, оставляя мелкие лиловые синячки, и тряс подругу, будто что-то от неё хотел. Рукава её рубашки мокли от ледяной воды, прилипая к гусиной коже. — Да что будет, блять, нормально?! Что?!
Саша в испуге вытаращилась на Петю, пытаясь вырваться из мёртвого хвата Савицкого, беспомощно толкая его в грудь и пытаясь скинуть руки. Она никогда не слышала, чтобы он орал. Тем более, в её адрес. За одиннадцать лет дружбы он ни разу не выходил из себя настолько, чтобы с таким остервенением и бешенством трясти Сашу за плечи и орать ей в лицо.
— Эти драные суки убили моего брата, убили родителей Риты! Она учится и тренируется, как проклятая, на ней места живого от синяков нет, она вырубается, как в кубрик заходит! Саша!
— Пусти, — трусливо пискнула она и наморщилась, когда он вцепился в её хрупкие плечи ещё сильнее и в последний раз тряхнул так, что чуть не вывихнул её суставы. — Петя…
— Что Петя?! — прошипел он, с трудом переводя дыхание от злобы. Они убили брата. Убили родителей Авериной. Убили и убьют ещё тысячи человек. Они. — Какого хуя мы здесь сидим, Саша, пока они там, а?!
Брюнетка снова испуганно взвизгнула, когда Петя в бешенстве опять её тряхнул. Она испугалась. Таким злым она не видела Савицкого никогда — он же милый, добрый и вечно спокойный, что бы ни случилось! А теперь он, словно душевнобольной, тряс её за плечи и рычал ей в лицо ругательства, находясь в каких-то сантиметрах от её лица и выглядя до того безумно, что боялась неробкая Литвина. Она чувствовала его горячее дыхание то в районе покрытого холодным потом лба, то на губах, пока он до боли впивался в её руки, вонзаясь в кожу ногтями.
— Какого мы здесь сидим, скажи?! — рявкнул звучно он, и Саша сжалась ещё сильнее. Она пятилась назад, но крепкие пальцы Пети не выпускали её плеч, которые болезненно ныли и затекали от стальной хватки. Мелкие трусливые шажки назад скользили по полу, и, когда она почти вырвалась, Петя снова вцепился в неё.
— Петя, пусти! — завопила она, с трудом сдерживаясь, чтобы не позвать на помощь. Он ненормальный! Господи, что же делать?..
Саша обернулась на звук шагов как на что-то спасительное, в надежде впиваясь глазами в обшарпанную дверь. Она не знала, почему так испугалась Пети, но очень хотелось убежать отсюда к чёртовой матери, дать ему остыть, потому что уж слишком больно он её держал и тряс.
— Савицкий! — Саша снова вздрогнула, услышав голос старлея, и неожиданно почувствовала успокоение. Она не знала, откуда было это ощущение, но она отчётливо знала — с ним безопаснее. Резко забылись прошлые обиды, вселенская злоба на него и жгучая ненависть за его отвратительный характер, за поведение. Только бы он зашёл и помог, только бы защитил.
Рутаков огромными шагами зашёл в ванную и, стремительно подходя к Пете, на ходу бросил рычащее:
— Руки убери от курсантки!
Влад ещё из коридора услышал испуганный визг и сразу узнал голос — так противно кричать может только Литвина. Он не знал, зачем свернул сюда. Дурные ноги свернули на звук крика прежде, чем он успел подумать — а зачем помогать этой дуре?
Он хотел войти спокойно, но, увидев, как Савицкий трясёт растрёпанную сжавшуюся Литвину за плечи и орёт на неё, отчего-то взбесился и, в пару шагов преодолев расстояние до курсанта, отпихнул его за плечо. Петя от неожиданности разжал руки, а по-детски напуганная Литвина, как ошпаренная, отскочила на несколько шагов назад, держа себя за истерзанные плечи и сжимаясь. Она в полном исступлении смотрела на друга, и Рутаков почему-то догадался, что таким она видит его впервые. Уж слишком она напугана, дышала, как зверёк, долго бежавший от опасного хищника, и в таком ужасе на него таращилась, что Рутаков едва не прыснул.
Саша не заметила, как от испуга спряталась за Рутакова, которого, вообще-то, терпеть не могла — она давно решила это для себя. А теперь пряталась за его крепкую спину, морщась от тупой боли в плечах. Савицкий переставал звереть и теперь, шумно дыша от ярости, стоял столбом, сверля в угольных глазах Рутакова по дырке.
— Что это было? — потребовал объяснений Влад. Он чувствовал, что кулаки чесались оставить пару хороших фингалов под сощуренными глазами Савицкого, и не мог найти этому объяснения. Ему часто хотелось кого-нибудь ударить, чтобы не раздражал лишний раз, но в этот раз пугающее и непонятное бешенство залило глаза. — Я жду объяснений.
Саша, тяжело сглотнув, посмотрела на Рутакова. У него был грозный рычащий голос, низкий и неожиданно хриплый. Он сжимал за спиной руки в кулаки, под бледной кожей выпирали набухшие вены.
— Какое ваше дело? — чётко выплёвывая слова, сказал Петя, и резко отвернулся к зеркалу. Он на миг поднял глаза на своё отражение и, будто испугавшись, резко остыл. Снова вцепился покрасневшими пальцами в раковину и замолчал, ни на кого не смотря.
— За это я могу выгнать тебя отсюда к чёртовой матери.
Саша, вмиг побелев, хотела заступиться, но Петя поднял взгляд на старлея. Убитый, затравленный и грустно-бешеный. Совсем неопределённый, будто смотрел сквозь всё и одновременно в самую душу. Злой, усталый взгляд, будто говоривший: «Оставьте меня в покое».
Влад узнал этот взгляд исподлобья. Так смотрел на него Мелихов, когда у него на глазах убили брата. Так смотрел Стрельников, когда потерял мать, ещё до отправки на войну. Так смотрели люди, потерявшие кого-то важного, близкого и любимого; те люди, которые остались без чего-то значимого, привычного и очень страдают сейчас. Некоторые топились в слезах и истериках, выплёскивая всю боль через плач, как хрупкая эмоциональная Аверина, а кто-то вспыхивал злобой и ненавистью к чему-то, круша и ломая всё, что попадётся под руку, от тупой боли в груди и скорби не слыша и не видя ничего из-за алой пелены злости, не контролируя себя.
Рутаков вспомнил этот взгляд и неожиданно успокоился. Чувствовал, что лучше заткнуться, не растравлять его жизнь дальше. Они ещё успеют прочувствовать всю дрянь войны на себе, и понимал их, как никто. Только им это в новинку, а Влад переживал то, что чувствует Петя, раз пятнадцать, провожая в могилу одного друга за другим.
— Умер кто-то? — спросил он.
Литвина замерла на месте. Из-под нахмуренных бровей смотрели болотные непонимающие глаза, и Рутаков затылком чувствовал этот взгляд.
Саша не понимала: откуда он узнал? Как он понял это?
— Брат, — на рваном выдохе прошелестел Петя, тоже неожиданно успокоившись. — Убили на Дальнем. Ранение в грудь.
Рутаков как чувствовал. И не понимал — почему всё валится на них? Почему у всех все живы, все сидят в Москве, а в хрупкую спину Авериной, в беззащитного Савицкого полетели эти ножи? За что им это? Почему им, его взводу?
Его взводу.
Влад чуть не шарахнулся, испугавшись собственных же мыслей. Он только что назвал эту кучку идиотов своим взводом. Неужели он… привязался?
Рутаков брезгливо наморщился на миг и придумал оправдание — просто привык. Привык за полгода каждый день видеть эти лица, слушать раздражающий трёп курсантов, ловить взгляды, полные злобы или благоговейного страха, получать за их косяки от директора, выдавать наряды именно им, и никому другому. Привык.
— Соболезную.
Слова вышли тихими и жалкими. Старлей выдавливал их из груди силой.
И на долгое время повисла тишина. Петя продолжал стоять, как изваяние, возле раковины, цепляясь за неё как за последний способ остаться на ногах и не упасть, взвыв от раздиравшей душу боли. Саша не знала, что ей делать. Адски ныли плечи, и она за мокрой тканью рубашки увидела синевшую кожу там, где были железные пальцы Савицкого. Уходить она не могла и не хотела, боясь за Петю.
А Рутаков тоже почему-то стоял, слушая похоронную тишину вокруг. Он давно был знаком с этой тишиной — лет семь как. И знал, что нарушать её — кощунство. Она должна быть в такие моменты, потому что в ней легче переживать это дерьмо, потому что никто не мешает обдумать всё, вспомнить, выстрадаться.
— Товарищ старший лейтенант.
Рутаков обернулся на голос, на Сашу, как на пустое место. Савицкий, будто протрезвев после вспышки злобы, тоже поднял на подругу глаза и, заметив посиневшие местами плечи, виновато опустил голову. Что с ним случилось? Как он вообще докатился до этого — сделать больно Саше?
— Может ли наш взвод в ускоренном порядке пройти четвёртый и пятый курсы, а летом на фронт поехать?
Рутакова как обдало кипятком. Он взглянул в глаза этой дуре — откуда в её черноволосой голове могут быть такие мысли, абсурдно тупые даже для неё, взбалмошной и импульсивной? Она понимает, что говорит? Какой ей фронт, девчонке? Какая война, Литвина, ты спятила?
Саша видела лихорадочный блеск в его глазах, злой и нездоровый. В непроглядно чёрных глазах виднелось раздражение и будто бы страх — совсем далеко, прячущийся за злобой. Редкие ресницы мелко дрожали, то сжимались, то разжимались тонкие губы.
Петя лишь удивлённо поднял брови. Он был готов ехать на фронт хоть завтра, только дайте ему автомат. Савицкий хотел, чтобы война прекратилась как можно скорее, помочь её завершению, и рвался под огонь, да хоть в самое пекло Дальнего Востока. Отомстить за Диму, за безжизненную и выбитую из жизни Риту. Убить американцев, прогнать — да что угодно. Не позволить больше ни у кого забирать дорогих им людей. Защитить людей, чтобы никто больше не чувствовал того же, что переживал сейчас он.
И Саша чувствовала это. Решение было необдуманным, но она понимала, что по-другому не сможет. Чем больше людей будет на фронте, тем проще будет прогнать врага, разбить его, так ведь? Она не может прятаться за чужими спинами, когда может сражаться сама.
— Может ведь, да? — напомнила она о вопросе, смотря в ледяные глаза старшего лейтенанта. Он не моргал и не дышал. Просто обдавал Литвину таким холодом, такой ледяной яростью, что она боялась шевельнуться.
— Нет.
И всё. Простое «нет». Чёрствое и сухое «нет», за которым пряталась клокотавшая в груди ярость, раздражение. Литвина возмущённо раскрыла рот, и почему-то это вывело Рутакова даже больше, чем её идиотские вопросы. Разве может он позволить им искалечить свои жизни, если они могут жить здесь, в тишине и спокойствии, не отравляя себе будущее смертями, инвалидностями, ночными кошмарами и букетами нервозных болячек?
— Но…
— Рот захлопни, — процедил он и развернулся к Литвиной. Девушка стояла, сжав губы в две полосы, и скрещивала больные руки под грудью. Упёрлась рогом в этот маразм. Влад медленно закипал. — От меня в жизни разрешения не дождётесь, хоть убейте.
— Владислав Андреевич, разве вы не понимаете?..
Петя оживился и, в кой-то веке оторвав затёкшие руки от раковины, развернулся к Рутакову. Он смотрел в его злой мрачный профиль и ощущал, как по телу разливается злость. Как он не понимает? Он должен понимать их больше, чем кто-либо, должен знать, каково это — когда отнимают близких.
— О, я побольше вас знаю, — прошипел он. Саша скользнула взглядом по зачёсанным назад чёрным волосам, по незаметно сморщенному носу, по сощуренным угольным глазам, по поджатым бескровным губам, по острым скулам, торчавшим, будто он ел через раз. На виске проступила жилка, руки нервно сжимались в кулаки. Она понимала — спорить со старшим лейтенантом бесполезно. Она проходила это раз двадцать. — Я не дам разрешения никогда. Ни-ког-да.
— Они убили наших родных! — вспыхнул Петя, делая опрометчивый шаг к Рутакову. Брюнет бросил прожигающий взгляд. — Они…
— Они много чего сделали и сделают, — сухо ответил Влад. — Но если я вас отпущу, вы будете ненавидеть и себя, потому что вообще додумались до отправки на фронт, и меня, потому что я вам это позволил. Остаток жизни ненавидеть будете, как я. Вы думаете, что метко постреляете из автомата, прибьёте чуть ли не вражеский взвод в одиночку, а потом, целые, живые и обычные, вернётесь домой. А такого не будет. Даже если вернётесь, это будете не вы. И вам это не за чем. Я знаю.
— То есть, мы должны наплевать на страну и родных и сидеть здесь, как… как крысы? — зашипела Литвина.
— Это здравый смысл. Вы не крысы, а курсанты военного училища. Ваше дело — доучиться, а дальше — хоть пробкой на фронт.
Влад знал — если и они на фронт поедут, то всё, конец. Одна-две смерти, и он сломается. Просто потому что будет знать — виноват он. Он не так их воспитал, не дал им нужных знаний, не научил, не показал, не разубедил. Разрешил туда поехать, под обстрелы, в вечный круговорот смерти, в ад из грязи, голода и крови. Он будет нести на себе и эти кресты, а в один момент сломается и спустит-таки себе злосчастную пулю в висок.
Перед глазами появился его взвод в окопах. Слабая и никчёмная Аверина, трясущаяся с винтовкой в руках, какой-нибудь Дианов, раненный в грудь, чья-нибудь тихая могилка в тысячах километров отсюда. И Литвина. Тощая, бледная палка, тень самой себя, грязная, со срезанными волосами, когда-то бывшими роскошными кудрями в пояс, с потухшим взглядом, голодная до полуобморока, трясущаяся в холодной куртке под проливным дождём. А сверху с оглушительным свистом и воем летят американские самолёты, вдалеке гремит канонада артиллерии.
Рутаков вздрогнул и постарался не съёжится. Не вышло — назойливая картина прочно въелась в мозг. Чёрт, чёрт… Маразм какой-то. Почему он печётся об этой несносной дуре, которая вцепилась в верную смерть, считая это благородной идеей — сдохнуть ни за что?
— Да как же…
Детское, беззащитное, растерянное и разочарованное «же» прозвучало бы даже смешно, если бы Рутакову не было так тошно. Литвиной пришла в голову эта идиотская затея, и он отчего-то до идиотизма боялся, что она подаст прошение директору.
— Нет, — оглушительно рявкнул он, заметив, что Савицкий открыл рот. Брюнетка отшатнулась на шаг, но взяла себя в руки, упёртым взглядом прожигая всю высокую фигуру Рутакова. Будто он мог на что-то повлиять, будто он остановит их! А… зачем ему останавливать их вообще?
Внезапная догадка поразила Сашу, и воинственный пыл пропал. Она не бросала идею поехать на фронт, наоборот, цеплялась за неё, потому что знала — лучше умрёт, чем будет крысой сидеть здесь. Но она отчаянно цеплялась взглядом за угольные глаза старлея, ища отгадку, ответ на вопрос. Неужели у холодного, страшного лейтенанта есть страхи? Только ли из нежелания оказаться виноватым в их смертях он не хочет их отпускать?..
— Я не дам согласия, — в последний раз твёрдо заключил он. Тон не трепел возражений, и одним изничтожающим взглядом он заставил обоих заткнуться. — Каждому, кому взбредёт в их тупые головы подать рапорты, это передайте.
Он метнулся из ванной, ошпаренный ураганом чувств. Он не понимал, что творится, и от этого бесился только больше. Он мог бы их отпустить, но не хотел. Впервые на кого-то, кроме Никиты, ему не было всё равно, и это чувство его пугало — любая привязанность могла в очередной раз больно ранить его, возможно, в последний раз, довести до точки, когда жить уже не хочется совсем. А ещё его пугала Литвина. Один факт её существования и бесил его, и порождал смутный страх, что в один момент он может остаться без неё. Она больше не будет его бесить, больше не будет до смешного упёрто доказывать, что и она что-то может, не будет маршировать мимо него в безразмерной зеленой форме, бросая непонятные взгляды. И не поговорит с ним больше, и не сыграет больше на фортепиано. Он боялся этого чувства, незнакомого и страшного. Ощущал, что привязывается, как последний идиот, и знал, что это может обернуться ножом в спину, сломающим ему хребет. Проходил это десятки раз, пытался выбить из себя эту дурь, выскрести Литвину из мыслей, как ненужный мусор, выдавить из себя это ужасное чувство, чтобы не пораниться ещё раз, на этот раз смертельно, но не мог. Она пустила корни. Въелась намертво в мысли. Были сотни вещей, о которых он мог думать — война, работа, учёба курсантов, жизнь Никиты, события на Дальнем Востоке… А он думал о ней, о самом ненужном и глупом, о чём сейчас можно было думать.
Какой же идиотизм…
***
Ребята сидели, теснясь в одном кубрике, и ждали, пока Саша и Петя объяснят, зачем их собрали. Они ждали Рутакова — иначе зачем сбор? Но злой и страшный старший лейтенант не появлялся, а Саша похоронно молчала, сидя на безопасном расстоянии от Пети. Савицкий непривычно холодно относился ко всему и исподлобья бросал взгляд на её посиневшие плечи, на синяки, слегка видневшиеся из-под просохшей рубашки.
— Что такое? — спросила Рита, раздавленная очередными новостями. Через две недели забирают Никиту — ему пришла повестка. Она больше всего хотела сейчас быть с ним, обнимать его, целовать, пока может, потому что потом они не увидятся очень долго — он будет на Дальнем Востоке, пока весь этот ужас не закончится. И, возможно, даже умрёт…
Аверина тяжело опустила голову и подпёрла её руками. Она не понимала, почему Господь с ней так немилостив, за что он послал эту войну, за какие грехи забрал у неё мамочку с папой, за что отнимает последнее — Никиту. У неё ведь не останется здесь ничего, кроме Саши с Петей. За короткие недели жизнь втоптала её в лужу отчаяния и постоянного страха. А вдруг что-то случится и с Никитой?..
— Ребят, мы тут подумали, — тихо-тихо сказала Саша, боясь, что за дверью стоит Рутаков. — Мы хотим подать прошение об отправке на фронт. Точнее, чтобы мы успели пройти четвёртый и пятый курс за оставшиеся полгода, потом отправились на какие-нибудь курсы, а потом — на фронт.
— Кто — вы? — спросил Дианов. Петя прислушался — голос у друга был такой, будто его Сашино предложение не удивило, будто он его давно ждал и ничуть не боялся.
— Я с Петей, — Литвина не смотрела на него. Не обижалась — глупо обижаться на него, когда у него такое горе, когда ему так плохо. Синяки — пустяк. Просто она не могла выносить его виноватых взглядов. — Рутаков послал к чёрту, сказал, что не пустит, поэтому я думаю писать сразу директору.
— В обход старлея? — подала голос Рита, вдруг оживившись. Сердце на короткий миг болезненно сжалось, а потом забилось вдвое быстрее. Она может уехать с Никитой, просто чуточку позже. Будет рядом, тоже на Востоке, и ей будет спокойнее, она тоже будет сражаться. Война ведь забирает у неё всё самое дорогое? Так пусть забирает и её.
— Да, — сухо ответил Петя, всё смотря на Сашу. Брюнетка была непривычно растрёпанная, слегка ссутулившаяся, усталая, но двигалась, как двигались идеальные люди — так, как надо, чётко и правильно. Он на миг поймал её нервный взгляд и получил грустную дёрганую улыбку краешком губ, будто прощающую, ободряющую.
— Зачем? — спросил Дианов, но вопрос повис в воздухе, оставшись без ответа. Курсанты сидели в полной темноте, боясь включать свет, потому что Рутаков мог бы понять, что они не спят. Светил лишь тусклый фонарик в телефоне Уткина. Все дышали очень тихо, не двигались, боясь шорохов, и обдумывали для себя — а надо ли им ехать?
— Я согласна, — шепнула наконец Рита, подняв голову и скинув со лба рыжие выбившиеся из косы кудряшки. — Если сдохну, то за дело, за страну и рядом… с Никитой, — буркнула она смущённо. Петя грустно прыснул — весь взвод знал, что Аверина встречается с братом командира взвода и безумно в него влюблена, так что её смущённая интонация прозвучала нелепо.
И неожиданно все согласились. Каждый хотя бы раз задумывался о войне, об отправке на фронт, о том, что они сидят в Москве, в этом училище, как крысы, в то время как мальчишки года на три младше них едут или на Дальний Восток, на Восточный фронт, или на более спокойный Западный, где боёв почти не было, так, очень бдительная охрана границ. Каждый считал это своим долгом — ехать на войну.
И на следующий день пятнадцать рукописных рапортов об отправке на фронт стопкой лежали возле кровати Савицкого. Он отнесёт их, и вся жизнь прогрузится в напряжённую учёбу, бессонницу, маршировку и череду сложных экзаменов, а потом…
Потом Война.