***
Мельхиор наблюдал за Илзе, которая уводила его всё дальше в лес, но при этом даже не начинала собирать хворост. Листва сгущалась, всё меньше света проникало в нее, и их полянку у ручья уже вовсе не было видно. Это забавляло его и в то же время пробуждало любопытство. Наконец, не вытерпев, он спросил свою своенравную, непредсказуемую спутницу, намерения которой отнюдь нельзя было прочесть по ее словам или действиям и которая в чем-то походила на саму судьбу, ведущую человека ей одной ведомыми извилистыми тропами: — Куда ты меня тащишь? Илзе остановилась, огляделась по сторонам и, обнаружив, что они забрели уже достаточно глубоко в лес, серьезно посмотрела на Мельхиора, обжигая его взглядом своих ледяных глаз. — В то место, где тайное останется тайным, где можно закопать клад, не боясь, что его обнаружат… где можно исповедоваться. Нечто потустороннее, зловещее прозвучало в ее голосе, и мурашки пробежали по телу Мельхиора, он содрогнулся, хотя не был из робкого десятка. «Чего мне бояться этой девчонки? Что она может знать обо мне, чего не знаю я сам? Или что бы она хотела мне поведать, чего не может поведать Морицу или Вендле?» Храбрясь, он с насмешкой спросил: — И кто ж из нас будет исповедоваться? — Ты. Мельхиор нервно рассмеялся и расстегнул чуть жесткий воротник рубашки, почему-то начавший душить его. Это «ты», произнесенное так невинно и игриво, укололо его, и он надеялся, что Илзе не заметит, как вздрогнуло его тело. — Поэтому ты хотела, чтобы именно я пошел за хворостом? — И именно поэтому ты не хотел идти?! Ты знал, что я хочу с тобой переговорить, — обвиняюще произнесла Илзе, тыкая пальцем ему в грудь. Голос ее был жестким и хлестким, как плеть, и Мельхиор чувствовал ее удары по своей совести. На мгновение его голова опустилась в тяжком раздумье, но вскоре он вновь воспрял духом, мысленно потвердив, что никто не посмеет уничтожать его, кроме него самого, и, гордо распрямившись, перешел в наступление: — Знаешь, ты очень обидела Морица своим выбором, позвав за хворостом меня. Он ожидал, что Илзе удивится, что она раскраснеется, что она побежит обратно извиняться перед Морицем, или по крайней мере зарядит Мельхиору оплеуху за то, что тот посмел так непрозрачно намекать на чувства своего друга, которые должны были оставаться сокрытыми от нее, но вместо этого Илзе отвела стыдливо свой взгляд и произнесла: — Я знаю. Но я обижу его еще больше, если буду честна с ним… — ее лицо исказилось, и Мельхиор понял, что задел ее самое больное место своими словами. Вне всякого сомнения, как бы она ни отстранялась от Морица, как бы ни избегала его, ни задевала его чувств, он был ее уязвимым местом, ее главной слабостью. — Но речь не обо мне! — воскликнула она, опомнившись и встряхнув головой, словно выбрасывая из мыслей дурное наваждение. — В каких же грехах я должен покаяться? — в учтивой улыбке расплылся Мельхиор, складывая руки на груди. «Илзе не меньше Морица любит драматизировать, они прямо как два героя одной трагедии!» — подумалось ему. Илзе подошла к нему близко, и он чувствовал, как яростно вырывается ее дыхание. Ему казалось, что будь она способна испепелять взглядом, он бы тут же превратился в кучку праха; будь она Медузой Горгоной, он бы тут же окаменел; будь она казнью египетской, он бы стал первым погибшим. — Меня долго не было в городе, я многое пропустила, но это не значит, что я слепа и не могу понять, что происходит сейчас. — К чему ты клонишь? — его брови чуть приподнялись. — Посмей только тронуть Вендлу, и я зарублю тебя твоим же томагавком! — прошипела она грозно и тут же отстранилась от него. — Что такое?! — воскликнул он, взмахнув руками. Ее неожиданное заявление потрясло его, и он едва мог скрыть свое волнение. Слишком близко Илзе подобралась к тому тайному желанию, которое сам он осознавал лишь отчасти и отказывался признавать за собой. — Что я, по-твоему, сделал? К чему такие угрозы? — его голос нарастал и становился удивительно высоким. Илзе сделала несколько шагов, вскочила на упавшее бревно, трухлявое и сгнившее, изъеденное червями, прошлась по нему и наконец громогласно, точно с трибуны или с судейской кафедры, заявила. — Тайн не существует для меня. Я зрю в человеческих душах, сердцах, я читаю мысли… иногда. Жесты и взгляды говорят громче слов, они точнее передают мысль, чем умные риторические конструкции. Я знаю, что ты от нее хочешь: твои взгляды выдают тебя, твое тело предает тебя… — Илзе чуть скосила глаза, бросив мимолетный взгляд чуть ниже ремня его брюк. — И я знаю, что ты хитер, как лис, а она доверчива и простодушна — не будь я ее подругой, я б ее смело назвала курицей. Помнишь притчу о неразумных девах? Так вот: она возьмет светильник, но не запасется маслом, ведь ей невдомек, что масло закончится раньше, чем наступит рассвет. Она не думает о последствиях. — Кто бы говорил… — Мельхиор цокнул языком и снова широко улыбнулся. Он был готов напомнить Илзе о ее собственных прегрешениях: о ее побеге, о ее приключениях в городе, которые он мог представить, хотя ничего и не знал о них. — Не тебе учить, Илзе, не тебе быть пастором. Апостол Павел еще говорил, что женщинам не следует… Илзе вспыхнула и оборвала его: — А я и не учу, я обличаю! Ты хоть понимаешь, что ты от нее хочешь? Ты хоть умеешь понимать себя и свое тело, читать те знаки, что оно тебе посылает? Тебе хотя б хватает смелости признать свои желания? Воздух был напряжен и сперт. Обычно расслабляющий душистый сок деревьев, казалось, склеивал легкие, заточал их в плен. Мельхиору хотелось бежать, лишь бы не видеть этого бледного лица Илзе, перед которой он должен был сейчас отвечать, как на Страшном Суде, и в ее лице он видел лик самой Смерти, которую он всегда презирал лишь потому, что она слишком неминуема, слишком банальна, естественна, и потому, что она не жизнь, в ней он не видел никакого удовольствия, никакого развития. Холод пробирался к нему под рубашку, и он слышал, как каркают вороны и как скрипят осины, кланяясь ветру, злобным свистом подпевающему гневной отповеди Илзе и разносящему ее слова по всему лесу. — Поверь, я читал достаточно книг, чтобы это понять, — улыбка наконец стерлась с его лица. Он приблизился к бревну, на котором стояла Илзе, и, схватив ее за руку, сдернул ее оттуда, и она, как безвольная кукла, повалилась в его удушающие объятия. С его лица исчезли все эмоции, в нем кипело лишь одно желание, одна страсть — наказать эту девушку, посмевшую вторгнуться в его мысли, прочесть его чувства и упрекнуть его в них, без обиняков заявить, что он вот-вот слетит с катушек, что он не умеет контролировать себя, что он скоро станет преступником. Он приподнял ее лицо, рассматривая, как тени, отбрасываемые листвой, играют на нем, двигаются, и казалось, за этими тенями скрывались следы побоев — такие же проходящие и перемещающиеся с каждым новым нападением. Он убрал ей волосы за ухо, но жесты его не смутили Илзе. Она продолжала сверлить его своими ледяными глазами, взволновывая его всё больше и больше. — Но ты недостаточно чувствовал, чтобы понять, — обронила она. — Ошибаешься, — Мельхиор медленно начал вести ее рукой по низу своего живота, плавно переводя ее ниже и ниже. Илзе не сопротивлялась, ее рука была нежна и податлива. «Такая дикарка и такая послушная! — подумалось Мельхиору. — Теперь понятно, что Мориц в ней нашел. И страсть, и нежность — всё в ней». — Я чувствовал… я чувствую… — Только обещай, что ты не прикоснешься к Вендле, — прошептала Илзе с едва слышным придыханием, — только пообещай, что ты не тронешь ее, не причинишь ей вреда… — Обещаю, обещаю, — пылко, но тихо твердил Мельхиор. Он был готов поклясться своей жизнью, лишь бы начавшееся удовольствие продолжилось. — Чтобы получить то, что ты хочешь, она тебе не нужна. — Не нужна, совсем не нужна… — продолжал он, прикрывая глаза и ощущая, как тепло тонких пальцев девушек пробирается сквозь ткань и ласкает его плоть. — Позволь мне быть гарантом ее безопасности, — резкий выдох вышел из ее уст, и в следующий момент Мельхиор резко притянул Илзе к себе и принялся ее целовать — горячо и въедливо. Его поцелуи, точно кислота, обжигали губы Илзе и смешивались с оброненными ею слезами. Он впивался в ее губы, слизывал ее слезы, будто бы удовлетворяясь ее страданием, а она, словно заведенная кукла, словно марионетка в чужих руках, продолжала ласкать его, расстёгивая его ремень, приспуская брюки и исподнее. Привычные, механические действия — сколько лет они составляли ее роль! «Мориц, прости, теперь всё кончено. Пройдена точка невозврата, больше я не посмею оглянуться назад, на тебя. Я всё разрушила, всё разрушила, но лишь для того, чтоб тебе легче было строить новый прекрасный дворец вместо того убожества, той лачуги, что была. Я проклята, я проклята, и я сама себя прокляла!» Ее рука, сперва плавно скользившая по члену Мельхиора, направляемая его рукой, теперь же самостоятельно двигалась то вверх, то вниз, будто бы под ритм дыхания юноши, под мелодию возбуждения, вырывавшуюся стонами из его уст. Илзе смотрела на блаженную улыбку Мельхиора, на то, как светилось его лицо, как он преисполнялся наслаждением и радостью, и завидовала ему. Она никогда не испытывала подобного с бывшими любовниками и не испытает более. Единственный, кто мог бы подарить ей полное блаженство, был ею же отвергнут во имя его же блага: она ушла в тень леса, чтобы ему было светло; она свыклась со светом луны, чтобы ему светило солнце; она переводила все беды с него на себя, лишь бы ему было хорошо, даже не подозревая, что ее усилий было недостаточно и что жертва ее не будет принята тем, кто сам готов пожертвовать собой. «Вендла! Если ты узнаешь, ты меня возненавидишь! Подруга… Ты меня возненавидишь и никогда не узнаешь, что, если б не я, это чудовище грозило б запятнать твою честь. И хотя я, как Андромеда, прикована к скале и брошена на милость монстра, в отличие от нее меня никто не спасет, никто не восславит как героиню. Я прослыву шлюхой, я буду презираема обществом, презираема тобой, но мне нечего терять, я уже всё потеряла, что ценится в этом рабовладельческом обществе. Ты будешь достойной женщиной, добродетельной женой. Я приму твои грехи за тебя, я отведу от тебя искушения, что грозятся тебя погубить». Руки Мельхиора стискивали ее грудь, будто он наслаждался тем, что причинял ей боль: упругая девичья грудь сжималась и напрягалась под его грубыми и жадными руками. Его язык касался шеи Илзе, ее ключиц, будто бы стремясь задушить ее или прокусить ее тонкую кожу и впрыснуть яд. «О Илзе, ты богиня!» — приговаривал Мельхиор, в то время как она, униженная, принесшая себя в жертву, делала всё, чтобы подарить ему счастье, чтобы всё это поскорее кончилось. Его пальцы шустро пробежались по пуговицам ее платья, которое, распахнувшись, обнажило ее грудь, не придавленную корсетом, но чуть прикрытую кружевом сорочки, шнурок которой, лежавший в ямке у шеи, Мельхиор тоже быстро развязал, чтобы добраться до того, что он жаждал увидеть. Он провел пальцами по ее розовым, чуть напряженным, набухшим соскам. «Прекраснее, чем на картинах и фотокарточках», — пробормотал он восторженно, тут же зацеловывая ее грудь. Его дыхание было сбивчиво, его ладони горячи и чуть мокры; он наслаждался стоявшей перед ним, полуобнаженной девушкой, забывая про то, что эта девушка — Илзе, его подруга детства, которую он защищал от свор собак, тайная пассия его лучшего друга, и что она отдается ему отнюдь не по своему желанию. Он видел тело, он прикасался к нему, он слышал его трепетные вздохи, он вдыхал его ароматный запах хвои и полей, он вкушал его солоноватость, и этого ему было достаточно: все органы его чувств блаженствовали. Наконец в забвении он приказал: «Встань на колени!». Илзе безвольно подчинилась, чувствуя, как травы прилипают к ее коленям. Мельхиор ее руками провел своим членом по округлостям ее грудей, от основания до сосков и обратно, и Илзе неожиданно для себя вздрогнула, чувствуя, как обмякает, и лишь теплая жидкость, выпрыснувшая ей на грудь и стекавшая, охватывавшая выпуклости ее тела, заставила ее чуть напрячься. Мельхиор прильнул к губам девушки с трепетным поцелуем, будто бы благодаря ее. «Всё кончено», — решила Илзе. Однако это было лишь прелюдией ко второму акту. Обхватив ее шею руками, продолжая ее целовать, он уложил Илзе на траву. Она выпрямила свои согнутые ноги, и он, привлеченный этим движением, принялся поглаживать бедра поверх многослойных юбок, продолжая идти ниже — к колену, к голени, к ступне. Расстегнув ремешки ее туфель и швырнув обувь куда-то подаль, он поглаживал длинные ноги Илзе, обтянутые чулками. «Вот, что так взволновало тогда Морица», — догадался он, принявшись стягивать чулки с неподвижно лежащей Илзе, не то со страхом, не то с любопытством наблюдавшей за его действиями. «Мое тело никогда не принадлежало мне», — с горестью подумала она, сжимая бедра, чтобы чуточку возбудиться и сделать свершаемое действо более терпимым для себя. «А если представлять Морица? О нет, он был бы со мной нежнее, гораздо нежнее!» Отбросив чулки, Мельхиор принялся целовать измозоленные ступни Илзе, ее тонкие лодыжки, голени, задирая ее шуршащие юбки. Он пробирался всё выше и выше, и Илзе невольно вспоминался Ферендорф — первый, кто догадался поцеловать ее там. Быть может, Мельхиор тоже догадается? Быть может, она тоже уловит свою долю наслаждения? Но ожиданиям не суждено было сбыться: вместо этого Илзе приглушенно взвизгнула, когда ощутила твердую плоть, вошедшую в нее.***
— Идут! Идут! — вскочила радостно Вендла, и весь мир, ей казалось, наконец пробудился. Илзе и Мельхиор были для нее избавлением от смертельно скучной компании молчаливого Морица, не проронившего ни единого слова за все время отсутствия их друзей. Мориц лениво поднял взгляд от книги, и его обдало жаром. Что-то было не так, он чувствовал это. Только сейчас он заметил, что солнце уже покраснело и изрядно приблизилось к своему ночлегу, что Вендла, страдая от безделья, наплела десяток венков, сорвав все цветы, находившиеся на их лужайке, и принялась уже ломать ветви вековых дубов, чтобы и их задействовать в своем бессмысленном ремесле. Мельхиор и Илзе несли огромные охапки хвороста. Их волосы были изрядно потрепаны. В каштановые пряди Илзе вплетались травы и ветви, торча во все стороны, — она явно не нуждалась в изготовленных Вендлой венках. Одежды их были измяты и запачканы травянистым соком. Когда Илзе укладывала хворост в костровую яму и нагнулась, чтобы раздуть огонь, Мориц заметил, что спинка ее платья испачкана гораздо больше, чем все остальное платье, а чулков и туфель на ее ногах не оказалось — их к вигваму поднес Мельхиор. «Что же там произошло?» — задался он мучительным вопросом. — Вы так долго! Мы уж с Морицем думали, что никогда вас не дождемся. Верно, Мориц? — спросила всегда радостная Вендла. Мориц угрюмо кивнул и посмотрел испытывающе на Илзе, но та, казалось, даже не заметила его взгляда и лишь беспечно хохотала, щурясь от закатного солнца, как от полуденного. — Да, мы сами не ожидали, что так задержимся! — задорно воскликнула она. — А ну-ка, Мельхиор, поведай им о наших злоключениях, — хлопнула она его по плечу. С детским восторгом, в котором, однако, чувствовалась фальшь, Мельхиор начал свой рассказ: — Вы только представьте, вроде лес весь изведан нами вдоль и поперек, но угораздило нам заблудиться! Слишком далеко отошли от Золотого ручья, совсем потеряли его воды из вида, а затем и вовсе забрели в непроходимый бурелом. Жуткое и мрачное место! Сплошные поваленные деревья да трухлявые пни, ничего живого, даже птицы не поют, ягоды не растут. Еле выбрались. Мне уж думалось, я в Бога уверю, — расхохотался он глумливо. — Какой кошмар! — воскликнула Вендла. — Вы бы так потерялись, а мы б даже не узнали! Подумали бы, что вы по домам разошлись. Я бы совсем испугалась, если б я потерялась. Илзе, тебе безмерно повезло, что Мельхиор был рядом с тобой — он хорошо ориентируется на местности, — она окинула Мельхиора нежным взглядом, но тот проигнорировал ее. — Да, наверно, — пробормотала Илзе, усаживаясь у костра и протягивая к нему свои босые пятки, чуть замерзшие от перехода по земле, окутанной прохладной дымкой сумерек. Мориц содрогнулся от неуверенности ее голоса. Илзе была какой-то поникшей, а весь ее задор, вся ее радость не были подлинными: они горели лишь пару минут, пока она была в силах притворяться, но потом угасли, только иногда помелькивая, как раскаленно-красная кромка тлеющих углей. Не так улыбалась она, когда была по-настоящему счастлива, да и ее глаза, обычно ослепительно сверкающие, редко были похожи на бездонные озера слез. Мельхиор, напротив, казался чрезмерно подвижным и активным, он не мог усидеть на месте и даже не потянулся за своей любимой трубкой. Спустя какое-то время Мориц задумчиво произнес: — Тут нет буреломов. Это точно. — Ну мы же нашли! — горячо воскликнул Мельхиор, оскорбленный тем, что его слова поставили под сомнение. Илзе суетливо и испуганно встрепенулась. — Вы можете врать… Ты можешь врать, — холодно отчеканил Мориц, захлопывая книгу и поднимаясь на ноги. — Ты считаешь, что я вру?! — вскричал Мельхиор, замахиваясь крепким кулаком на своего друга. — Мельхи! — с криком Илзе, вскочив, перехватила его кулак. — Успокойся, Мельхи. Еще драк нам не хватало! — брови ее нервно свелись к переносице. Мельхиор застыл и, опомнившись от мгновенного помешательства, опустил кулак. — Мельхи… Вот как! — передразнил Мориц Илзе, вкладывая в слова весь тот яд ревности, что отравлял его все время их отсутствия, все время с момента побега Илзе. Он не знал, что произошло в лесу, он не знал, что произошло в городе, но то множество вариантов, расстилавшееся перед ним дремучей неопределенностью, множило его страхи и подозрения. Илзе стыдливо прикрыла глаза: — Я вовсе не имела в виду… — Довольно мне ваших оправданий! Они для глупцов! Для незрелых! Катитесь к черту, катитесь вы все к черту! — с оскалом, за которым скрывались не то злоба, не то боль от нанесенной обиды, Мориц, зажав книгу под мышкой, поспешно удалился. Илзе хотелось броситься за ним, прокричать вслед его имя, извиниться, рассказать все то, что случилось в лесу и почему она позволила этому случиться, но она продолжала стоять на месте, как громом пораженная, ошеломленная тем, что стеснительный Мориц так ярко выплеснул свои чувства, не стыдясь ни своего гнева, ни своей ревности, ни своей любви. «Ты любишь, Мориц, сильно любишь, а я слишком плоха для тебя. Это для твоего блага!» Она наблюдала за тем, как удаляется его фигура, как она скрывается за деревьями и как оседает пыль из-под его подошв, и ей подумалось, что вечеров у Золотого ручья больше не будет, что крепкая дружба, существовавшая между ними и связывавшая их четверку, порвалась, как перетянутая нить, в которой было слишком много напряжения — слишком много чувств, не подходивших под описание дружбы. «Всё кончено», — прошептала она. — Что это с ним такое? — спросила Вендла, хлопая своими выразительными глазами. «Все словно обезумели сегодня, — возмущалась она мысленно, не высказывая упреков, — но завтра ведь всё наладится?» — оправдание этой слабой надежды искала она у своих разумных, смыслящих в жизни друзей. — Это пройдет, — заверил ее Мельхиор.***
Мориц шел по пыльной дороге, шаркая ногами и яростно пиная попадавшиеся камешки. Да, наверно, Илзе и Мельхиор считают его дураком, раз думают, что их жалкие оправдания годятся для него. Но он не наивная Вендла, которая верит всему. Он знает, что, если юноша и девушка остаются наедине, они явно не Библию читают, особенно если юношей является Мельхиор — обворожительный, харизматичный, всеобщий любимчик Мельхиор, позабывший не только про Бога, но и про мораль. Мориц открывал ему душу, доверял тайны своего сердца, а он своей ложью пытается скрыть свои гнусные поступки, которыми он втоптал в грязь чистейшие чувства Морица. О, лучше б он, Мориц, оставался в неведении! Как же сладостно безмятежное неведение: Мориц не знал, что происходило с Илзе в городе, а потому упорно отгонял всевозможные подозрения, отрицал их, убеждал себя в обратном, но теперь все было очевидно, все факты озарились перед ним светом истины, и он обнаружил, как много ревности и невысказанной злобы скопилось в нем. Мельхиор сам постарался, чтобы Мориц все понял, когда в конце учебного года дал ему то злополучное эссе. Лучше бы он никогда его не читал! И был бы сейчас так же лишен подозрений, как Вендла, и продолжал бы восхищаться Илзе. Однако теперь она не была достойна восхищения — это он понимал разумом, но чувства не утихали. «Я не должен ее любить, она должна быть мне противна…» — твердил он себе, но всякий раз, когда он мысленно произносил это, сердце болезненно екало. «Она не виновата, она не виновата. Это он! Я знаю, он!» — кулаки сжимались. Надо бы вернуться и дать Мельхиору несколько тумаков. «Однако если в конечном итоге так подумать… я недостаточно сильно препятствовал, я подозревал, что это может так окончиться, но я не навязал Илзе своей компании — тогда я уже проиграл Мельхиору. Нет, проиграл я ему еще раньше; едва родившись, он уже опередил меня! Конечно же, она предпочла его мне! Я же так убог, так глуп, меня никто никогда не любил. Даже мать, мне кажется, ненавидела меня с младенчества и сбрасывала все заботы обо мне на попечение нянь, которых интересовали вовсе не нужды беспомощного младенца, но деньги. Даже отец отрекается от меня при любом удобном случае. Я сам от себя отрекаюсь! Я сам себе противен! Зачем же я должен искать любви извне, если ее и во мне не существует?.. А ведь любовь — движущая сила жизни, человек рождается благодаря акту любви, в церкви нас учат любить Бога и добродетель, в школе — науки и дисциплину. Любовь будто бы лежит в основе нашего развития. А коль я любви к себе не имею и коль любви не получаю, то я мертвецу равносилен, который ничто не может воспринять, ничто не может почувствовать, не может развиваться. Быть может, я уже мертвец? Тогда зачем я живу? Зачем продолжаю питать свое тело, если жизни в нем уже нет?» В печальных раздумьях Мориц не заметил, как к нему приблизился необычный по меркам их маленького городка человек. — Герр, добрый вечер, — обратился к нему незнакомец, — вы не знаете, где проживает Илзе… Илзе Ньюман, кажется, такая у нее фамилия? Мориц встрепенулся, услышав любимое и одновременно ненавидимое им имя. Подняв глаза, он обнаружил перед собой высокого тощего смуглого молодого человека, по чьему лицу рассыпались смоляные кудри. Он чем-то походил на итальянца, и Мориц мог сказать точно, что он был не из местных, приезжим, а может быть, даже иностранцем. Странной была и его одежда — пестрая, приталенная. Ни одна деталь не была белой или черной, всё было ярким, кричащим, но на удивление гармоничным. Сюртук его был запачкан красками и пылью, но незнакомца это похоже вовсе не беспокоило, напротив, казалось, что он гордился этими пятнами, а быть может, даже сам их специально нанес, чтобы прослыть большим оригиналом. — А кто она вам? — спросил Мориц, косясь на него недоверчиво, хотя уже предугадывал неутешительный для себя ответ. — Как бы выразиться поточнее… Метресса — так говорят в ваших краях? — со скромной улыбкой проговорил незнакомец. На горло Морица словно накинули удавку, он застыл, потрясенный. «Значит, не только Мельхиор! Сколько их? О, Илзе, зачем ты так терзаешь меня!» Сделав глубокий вдох, пытаясь не выдать своего волнения, он выпалил: — В обратную сторону, на втором перекрестке направо и до конца улицы. Ее дом последний, правда, сейчас она у ручья. Не выслушав благодарности незнакомца, он помчался прочь по улицам, опасаясь, что увидит Илзе, Мельхиора, кого-то еще, кто назовет ее своей метрессой. «Значит, она со всеми… со всеми… А я все равно в стороне!» — голова шла кругом. Значит, всё это время Илзе вовсе не была такой многострадальной мученицей, значит, все это время ее робкая святость благочестивой Агнессы была маской для развратной Мессалины. А он вожделел ее, он боготворил ее, он любил ее… до сих пор любит! «Я не должен! Не должен! Затоптать гадину, уничтожить любовь! Смерть — конец всему, смерть — и конец любви!» Вернувшись домой, весь в сбивчивых смутных мыслях, не поздоровавшись ни с отцом, ни с матерью, отказавшись от ужина, он заперся в своей комнате и, измождённый потрясениями дня, завалился на кровать прямо в одежде и тут же провалился в глубокий сон, надеясь, что этот сон будет беспробудным.***
Илзе медленно возвращалась домой, еле-еле волоча ноги, поправляя свои помятые юбки. «Матушка не догадается, матушка не догадается», — бормотала она про себя, вспоминая произошедшее в лесу. Зачем только она вытянула Мельхиора на этот разговор? Надеялась обезопасить Морица от себя, а Вендлу — от Мельхиора, но в итоге Мориц, бедный Мориц, что он наделает с собой? Она никогда еще не видела его в таком состоянии и сейчас полностью обвиняла себя: в том, что не сказала всё ему начистоту, в том, что поступила так несправедливо жестоко. «Он хороший человек, этот Мориц, просто я не умею быть хорошей… Что я натворила? — горестно сожалела она. — Я должна провалиться, исчезнуть, не попадаться ему на глаза. Любое воспоминание обо мне принесет ему только боль. Как было б хорошо уйти из города… чтобы никому не мешать, не воспалять язвы, не приносить боль, стремясь сделать всё как лучше. И может ли быть вообще боль во благо?» Она уже открывала калитку у своего дома, как кто-то окрикнул ее по имени. Она обернулась. — Ферендорф! — она не могла поверить своим глазам. Перед ней стоял тот, от кого она сбежала, кого она проклинала, чьи картины она грозилась сжечь, и тем не менее, он здесь. Значит, быть может, не на всякую боль люди обижаются? Быть может, иногда причиненная боль их чему-то учит, и они прощают? — Илзе! Я… ты не поверишь, я не мог творить без тебя. Как пуста моя мастерская, когда в ней нет вдохновения. Илзе! — Ферендорф заключил ее в объятия, перебирая пряди ее волос, которые он так детально прорисовывал, когда изображал ее на холсте святою. — Илзе! Помнишь, как мы сидели и грелись у буржуйки, как я часами смотрел на тебя, будто видел впервые, а помнишь, как ты прикасалась ко мне тогда — прямо средь дня — смелая, бесстрашная! — речь его лилась естественно, быстро, переливаясь, маня своим блеском, но Илзе знала — это волны, которые увлекут тебя далеко в море и затянут в глубины, откуда нет выхода, где вечная тьма, потому что туда даже свет боится проникнуть. Она вытянула руки и отстранилась от него. — Нет, Ферендорф, не проси, я не вернусь! Я натерпелась! — Но Илзе, Илзе, кому ты здесь нужна? Это дом твоих родителей? Почему они не встречают тебя по возвращении? И скажи мне, есть ли в этом захолустье хоть один человек, который рисовал тебя, кто считает тебя вдохновительницей, кто любит тебя так, как я? Когда ты ушла в город, никто не последовал искать тебя. Но посмотри на меня, я здесь! Здесь, перед тобой, — он припал к подолу ее платья и судорожными руками обхватил ее колени, — умоляющий, истерзанный тоской по тебе! Прошу, вернись! Илзе огляделась по сторонам смущенно и неловко. Не дай Бог, кто-то увидит эту театральную сцену — она станет основной темой сплетен на ближайший месяц в этом городке, где ничего интересного не происходит, но вместе с тем каждый день кипят нешуточные страсти, сокрытые от посторонних глаз. — Встань! — прошипела она на него, одергивая платье. — Не унижайся — я этого не терплю! — Всё для тебя, милая Илзе. Агнесса моя и Ева моя, — рука его проскользнула по ее щеке — такой нежной, как лепестки цветков, как сочные молодые травы. Она робко взяла его руку в свою и отвела ее от лица. — Раз я твоя Агнесса, раз я твоя Ева, не искушай меня побегом. Видит Бог, я этого хочу! Я сильно навредила одному человеку, я должна прекратить свое существование для него, должна убраться отсюда… — И я даю тебе этот шанс! — Ферендорф приблизился к ее губам, столь манящим и очаровательным в своем робком содрогании. Тени, падавшие от ресниц девушки, лучами тянулись к ним. Тихий шелест деревьев тревогой раздавался в голове Илзе, дрожь охватила ее. Стоило ей поежиться, Ферендорф скинул с себя сюртук и накинул ей на плечи. — Я многое понял, Илзе, я научился ценить, ценить тебя. Я дам тебе шанс сбежать, а ты дашь мне второй шанс, шанс быть с тобой и любить тебя. На этот раз всё будет правильно, я обещаю, я сделаю всё правильно, — прошептал он ей на ухо. Илзе печально повела глазами, бросила прощальный взгляд на родительский дом, аллею сухих кустарников, которые больше не напоминали бравых, приветствующих гвардейцев, на скрипучую, покосившуюся калитку. Затем взглянула в темные глаза Ферендорфа, в которых расстилалось южное ночное небо, и, уткнувшись в его плечо, взяла его за руку, и пальцы их нежно переплелись, знаменуя вечный и нерушимый тандем — художника и его музы. И лишь шевеля одними губами, чтобы никто не услышал, Илзе повторяла: «Всё кончено. Я погибла».