ID работы: 8417111

На костях нимфы

Гет
NC-17
Завершён
Размер:
134 страницы, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 5 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 8. Опиум

Настройки текста
Развалившись на подушках, Илзе возлегала на оттоманке, точно какая-нибудь живописная красавица начала века, вроде мадам Рекамьё. Правда, вместо дорогого расшитого ампирного платья одета девушка была в простую ситцевую удлиненную рубаху, которая, впрочем, отнюдь не меньше «нагой моды» подчеркивала своими хаотичными складками изящные изгибы ее фигуры; да и вместо парчовых, туго набитых подушек ее окружали изрядно потрепанные, так и норовящие уколоть кончиком гусиного пера. Однако Илзе не жаловалась, ведь у нее было то, что не могла себе позволить даже такая богачка, как мадам Рекамьё. У нее была свобода. Если бы сейчас в этой полумрачной комнате, тускло освещенной лишь парой свечей да стоявшей посреди нее, окруженной оттоманками, диванчиками и креслами, огромной, расписанной причудливыми узорами, сливавшимися в фантасмагорию мифических образов, лампой, ее увидел кто-то из ее городка, он бы ее не узнал. Разве могла дочь религиозной фрау Ньюман мало того, что обстричь свои густые и длинные волосы так, что они едва касались ее плеч, так еще и лежать в одной рубашке перед десятком мужчин, блистая перед ними своими ступнями, тонкими икрами, голенями, а иногда даже коленями? Пораженный ее вызывающим внешним видом, сторонний наблюдатель наверняка не заметил бы, как изо рта ее длинным прутом к лампе тянулась тонкая изящная трубка, расписанная ничуть не менее причудливо, чем сама лампа, и украшенная зелеными жеодами, которые с одних ракурсов казались такими гладкими, отполированными, скользящими, как мраморная поверхность, а с других сверкали алмазными россыпями, привлекая внимание. Особенностью трубки было то, что конец ее был прямым и закрытым, только недалеко от него располагалась маленькая терракотовая чашечка, похожая на закрытую ракушку: увидь эту трубку Мориц с Мельхиором и их одноклассники, они б не восприняли ее всерьез. «Как из нее можно курить?! Верно, она для какой-то детской забавы!» — сказали бы они, гогоча, напомнив Илзе, что курят только падшие женщины. Она была падшей, и она хотела это подчеркнуть, как бы вывесить знак: «Осторожно, падшая женщина», а потому брала в руки столь непростую трубку, которая привела бы мальчишек в подлинный восторг или, напротив, в несусветный ужас, узнай они ее назначение. — Эйконопуло! Будь добр, окажи даме услугу! — крикнула она, обращаясь к одному из мужчин, который, откинувшись в кресле, читал газету. — Еще чего! Не много ли тебе? — возмутился он, но тем не менее встал, дошел до крохотного, приземистого столика, на котором стояла лампа и лежал ряд странных приспособлений, похожих на медицинские, хотя назначение их было отнюдь не в лечении, а в убийстве организмов. Эйконопуло взял длинную толстую иглу, какими сапожники чинят порвавшуюся обувь, насадил на нее маленький шарик бурой смолки, чуть повертел на лампе, игла в его пальцах раскалилась, и он поспешил к Илзе и, склонившись над ее трубкой, вставил иглу в маленькое отверстице на куполе терракотовой чашечки. Смолка послушно стекла, оставляя на игле вязкий след. Эйконопуло окунул иглу еще несколько раз в отверстице, как бы пристукивая начавшую застывать смолку, вынул иглу, обтер первой попавшейся тряпкой, положил обратно на столик, удалился в кресло и буркнул: — Ох уж эти британцы! Коль не они б, сидел бы я мирно в кресле! Илзе в предвкушении блаженства вытянула трубку к лампе, так чтобы чашечка нагрелась, повалилась на бок и выпустила тонкую струйку дыма, рассеявшуюся мигом в воздухе, слившуюся с несколькими такими же струйками, испускаемыми трубками ее соседей. — Если б ты курил, Эйконопуло, то не жаловался бы, — ехидно заметил Ферендорф, расположившийся с похожей, но чуть более простой трубкой на диванчике напротив Илзе. Он посматривал на нее и с некоторой долей неудовольствия замечал, что во время курения лицо ее приобретает то же наслаждающееся выражение, что и во время соития с ним. «Она охотно заменила бы меня на опиум, если б могла, — думал он. — Но для меня нет опиума сильнее, чем она». Он боялся ее потерять, и вместе с тем уклад художественной жизни обязывал его часто водить к себе друзей, и они, замечая Илзе, незамедлительно требовали ее к себе в мастерские в качестве натурщицы. Так, целыми днями она позировала другим мужчинам, одетой или обнаженной, святой или развратницей. В один день ее рисовали Мадонной, в другой — порабощенной римской Виргинией или брошенной Ариадной, на третий — держащей в руке отраву Марцией. Она больше не зависела от Ферендорфа, и хотя формально считалось, что она его метресса и живет у него, все знали, что Илзе — сама по себе, а ее возвращения в дом Ферендорфа не что иное, как обычный приятельский визит. В надежде хоть как-то привязать эту ребячливую девушку к себе он водил ее на городские маскарады, в театры, на выставки, в опиумокурильни, думая, что, балуя ее, вызовет в ней если не любовь, то хотя бы признательность, но она в омут с головой бросалась в вихрь человеческих страстей и выманить оттуда ее делом было невозможным. Как в забытой кадрили, переходила она из рук одного художника в руки другого, готовая каждому из них отдать все, что имела, а единственное, что она имела, было ее собственное тело. Ферендорф понимал, что сам потопил себя, и едва, сгрызаемый ревностью, мирился с этим. Он злобно косился на Ноля, которого некогда считал своим лучшим другом, но сейчас видел своим главным соперником. Ноль безмятежно сидел на полу, сложив ноги по-турецки и спиной прислонившись к дивану. В руках его был эскизник да мелок пастели, но каждая линия, проведенная его умелой рукой, создавала объем. Этот объем был чем-то большим, чем изображение трех измерений, в нем было нечто неуловимое, метафизическое, по крайней мере, так казалось заглядывавшему художнику через плечо Ферендорфу, — измерение чувствования. И обиднее всего было видеть это измерение на эскизах с изображением Илзе. Ноль не любил вычурности. Он ценил простоту форм и приглушенные цвета. Его раздражали буйные, яркие краски. «Они лишены сути жизни», — говорил он. Не любил он и религиозные, античные сюжеты, сложный символизм, предпочитая отыскивать в окружающем его пространстве проявления мистицизма, строить догадки о человеческом стремлении к смерти и о страхе перед ней. Он был единственным из всей Приапии — так они называли свое творческое объединение, кто рисовал Илзе в ее собственном обличии, находя и ее судьбу, и ее вид достаточно трагичными, чтобы можно было обойтись без дополнительных символов и подражаний известным сюжетам. Всякий раз, когда Ноль делал очередные эскизы Илзе для своего масштабного полотна под весьма немудреным названием «Увядание», Ферендорф вспоминал тот день, когда Илзе покинула его, обвинив, что он не ценит ее. О, как она была права и как наверняка сейчас она счастлива, что в ее жизни нашелся творец, увидевший в ней не смутный призрак далеких образов прошлого, но ее саму, выслушавший ее собственную историю и изобразивший ее. Да, в известном смысле можно было сказать, что Ноль ценил Илзе. Не меньше Ферендорфа баловал он ее, но подарки его чаще носили вещественный характер. Однажды он подарил ей брюки и мальчишескую курточку, чем привел ее в неописуемый восторг: несколько дней она щеголяла по ателье в мужском костюме, после чего даже решилась укоротить свои волосы наполовину. Опиумная трубка также была его подарком, и всякий раз, когда Илзе, встряхнув волосами и томно посмотрев на Ноля, подносила ее ко рту, ревность Ферендорфа, находившего в этом вполне однозначный призыв, разгоралась еще больше. — Илзе, милая, приподними, прошу, чуть подол своей рубашки, — попросил Ноль, на несколько секунд оторвавшись от эскизника и с невыраженным восторгом посмотрев на Илзе. — Неужели она приподнята недостаточно? — благосклонно усмехнулась она и приподняла рубашку так, что кружева подола стали паутиной опутывать ее колени. — Так? — Чуть выше! Очередная игривая ухмылка, и вот уже, как морской вал, виднелась половина бедра. — Так? «Будто кошка играет с мышкой», — подумалось Ферендорфу, и он вновь затянулся трубкой, чтобы достигнуть того состояния, которое описывали моряки, побывавшие в Китае. Состояние полного безразличия, отсутствия страстей и страдания. Наверно, это и есть то состояние, к которому взывали все буддисты, скептики и стоики, полагал Ферендорф, значит, по мнению древних мудрецов, счастье кроется в нем. Опиум не стоит дороже счастья. Ферендорф положил в чашечку еще один шарик смолки. — Еще выше! Теперь всё бедро Илзе было обнажено. «Что ж ты мелочишься, Ноль. Скажи ей раздеться, и она разденется. Твои игры лишают твой глаз дополнительных минут услады», — лицо Ферендорфа помрачнело и радовало его лишь то, что Ноль сидел к нему спиной, а Илзе была слишком увлечена Нолем, чтобы заметить это. Впрочем, в этой курильне каждый занимался своим делом. Эйконопуло всё еще продолжал читать газету, лишь временами вскрикивая нечто вроде: «Каприви лишь заигрывает с народом, но народ всё поймет!» или «черт бы побрал этих католиков, будь они неладны»; в углу за игорным столиком Ландаур и его двое товарищей, голоса которых Ферендорф не узнавал, а лица разглядеть не мог, обвиняли Бойкевича в жульничестве и грозились выбить из него всё то, что тот у награбил у Ландаура, а тот упрямился и, как попугай, твердил: «Ландаур простофиля. Ландаур простофиля». «Зачем твердить, если и так все знают?» — буркнул про себя Ферендорф, замечая, что обкурившийся Валанбрец начал требовать музыки и женщин, и его просьбу тут же начали исполнять потянувшийся за гитарой Адолар, распахнувший свою пьяную глотку и издавший хриплый звук Ленц, который был убежден, что изданный им звук — это ля, позволяющая его другу настроить гитару, а Падинский выметнулся из курильни на улицу, вероятно, снимать женщин. «Как славно, что у меня есть Илзе. Она не дает мне скатиться до всего этого бедлама, — помыслил Ферендорф, и он снова пыхнул, чувствуя, как расслабление охватывает его чресла. — Отдать ее Нолю? Нет, нет, ни за что!» — Неужто мне теперь с тобой придется делиться моим сокровищем? — принялся вслух сетовать Ферендорф, обращаясь к другу. Ноль, не оборачиваясь, пожал плечами. — Я не прошу всё сокровище, всего лишь ножку! — С ножки всё и начинается! — в сердцах воскликнул Ферендорф и затрепетал, обнаружив, что Илзе, улыбаясь, чуть отведя в сторону трубку, нежно смотрит на него. — Винфрид, он лишь рисует меня, — размеренно произнесла она, ничуть не смущаясь, — в его взгляде нет ничего, кроме холодного, непоколебимого профессионализма. Он видел сотни таких, как я, и отнюдь не в таких позах. Тебе ли как художнику не знать? На мгновение Ферендорф устыдился, но внезапно лицо его сделалось на редкость серьезным и строгим. — Мне ли как художнику не знать, что за каждым холодным взглядом кроется горячее сердце. Илзе от души рассмеялась. «Подумать только, он ревнует! Буквально сам предлагал меня своим приятелям, чуть ли не клал под них, а теперь ревнует!» Она могла понять ревность Морица, еще не познавшего ни любви, ни женщины и витавшего в своих нежных школярских фантазиях, но видеть, как ревнует Ферендорф — прожженный гуляка, чье воображение не могла поразить ни одна танцовщица, было в высшей степени забавно. — Меня на всех хватит! — восторженно возгласила она. — Меня можно рисовать с любого ракурса, восхищаться мной можно тоже с любого ракурса. Я не святая, чтобы писать меня по канонам. — Если б они еще платили тебе за то, что пишут тебя со всех ракурсов, мы были б несказанно богаты… — задумчиво произнес Ферендорф, сравнивая свою трубку с той, что любовно обхватывали пальчики Илзе. Он никогда бы не смог себе позволить преподнести ей такой подарок, даже при его привычке жить не по средствам, а вот Ноль смог. «Неужели она предпочтет его мне лишь из-за денег, которые, как она постоянно заявляет, не составляют для нее никакой ценности?» — Мы?! — возмущение зазвенело в ее голосе, хотя произносила фразы она весьма медленно, с большими паузами между ними, как бы раздумывая, что еще сказать. «Увядание. Опиум, — думал Ноль. — Позволяю ей приближать свою смерть ради своей картины. Что я за человек, разменивающий жизнь человеческую на искусство? Не человек — свинья! Но не будь меня, не разменяла бы она ее точно так же, но на низменные удовольствия. Нет уж, лучше искусство». — Мы?! — повторила она. — Батрачила б я, а богаты были б мы? Еще чего! Нет уж, я свободная женщина и никому не позволю себя экс-плу-а-ти-ро-вать. Труд мой, знаете ли, герр Ферендорф, не-от-чуж-да-ем. — Молодец, девочка! За тобой будущее! — торжественно выкрикнул Эйконопуло, отрываясь от газеты. Его выкрик, однако, потонул в гулком и раскатистом смехе, сопровождаемом такими же резкими, но уже ни разу не торжественными выкриками, настойчиво требовавшими подать то сигар, то ликера с водкой и принести еще больше столов для виста. Это Падинский привел женщин — ярко накрашенные, глубоко декольтированные, они, тем не менее, не могли похвастать дороговизной своих нарядов, что сразу выдавало в них не то танцовщиц канкана из ближайшего кабаре, не то актрис из приехавшей антрепризы, не то попросту не славившихся своими художественными талантами проституток. Илзе сперва хотела окинуть их презрительным взглядом, как окидывали их честные женщины, советуя своим дочкам отвернуться от этого вульгарного зрелища, но потом, поняв, что она мало чем отличается от них, делит с ними одну компанию, один стол и одну оттоманку (какая-то из женщин без зазрения совести разместилась рядом с Илзе, задернула юбку и начала поправлять подвязки чулок), тяжело вздохнула. Вздох ее не остался незамеченным, и Ферендорф подошел к ней, взял ее за руку и томно прошептал на ухо: «Ты все равно красивее их всех». Илзе лишь усмехнулась, отбросила в сторону опиумную трубку и в сладком дыму наваждения притянула его к себе и нежно поцеловала, скользя языком по его губам. Ферендорф, подхватывая ее поцелуй и углубляя его все больше в пучины страсти, уселся на оттоманку рядом с ней, буквально вжимая ее в мягкие подушки, чувствуя малейшее ее дыхание, малейшее ее движение под своим телом. Она извивалась, и это возбуждало его. Но еще большее возбуждение приносило осознание того, что всё это происходит на глазах у всех, у его соперника — Ноля, сидевшего за его спиной по-турецки и, верно, бросившего свои глупые эскизы. Ферендорф заявил свои права прилюдно, и никто их не посмеет оспаривать. Его руки, сперва гладившие нежно струившиеся локоны Илзе, теперь перешли на ее упругую грудь, принялись расстегивать пуговицы рубашки, приспуская ее. Илзе, забыв про стеснение, лишь глупо хихикала, опьяненная опиумом, и ругала Ферендорфа за то, что он слишком медленно осуществляет свои намерения. Ей хотелось быть нужной, ей хотелось быть желанной, ей хотелось, чтоб ее немедленно обхватили, взяли всю, без остатка. Девица, сидевшая рядом на оттоманке, ничуть не была смущена увиденным. Она взмахнула своей юбкой, сбросила утомительные каблучки и походкой пантеры подкралась к Нолю, который, застывши, сидел и, не выражая ни единой эмоции, смотрел на то, как Ферендорф ласкает Илзе, как руки этого развратника касаются пленительных изгибов тела его богини. Девица уселась рядом с Нолем, подогнув колени и чуть задрав юбки, и принялась ластиться к нему, бесстыдно гладя его руки и покрывая его шею и плечи поцелуями. — Милый, я знаю, ты хочешь так же, давай! — она переложила его руку на свое колено, но Ноль одернул ее, точно обжегшись. — Зачем мечтать о том, что ты никогда не получишь, если можно получить то, о чем даже не мечтаешь? — пропела она и чуть вытянулась, чтоб поцеловать его в тонкие, поджатые губы, выдававшие его душевное напряжение. Ноль отвернулся. — Илзе не будет твоей, Ферендорф плотненько держится за нее, ты это видишь, — усмешка волной пробежалась по ее губам, и она была совершенно права: Ферендорф нависал над Илзе, и лишь ее рубаха прикрывала то, что выдавали неловко сорвавшиеся, непроизвольные стоны да шумное дыхание. Девица протянула свои ручки к жилету Ноля, явно намереваясь расстегнуть его и заполучить то, что она желала, но Ноль лишь отвел ее руки в сторону и сквозь зубы прошипел: — Пошла прочь, змея! — Вот как! — девица вскочила на ноги, гордо распрямилась, оправила юбки, топнула ногой и направилась туда, куда, по мнению Ноля, она вообще не должна была пойти. К Ферендорфу и Илзе. Девица подползла к пыхтевшему Ферендорфу сзади, точно змея, обхватила его грудь и принялась целовать шею. Ферендорф, сперва удивившийся, вскоре принял новые правила игры: попеременно целуя то Илзе, то незнакомую ему девицу, столь настойчиво его ласкавшую. Блаженство раздирало его на куски, оно звало то к Илзе, то к танцовщице, то к обеим одновременно. Две девушки боролись за его внимание, каждая стремилась обласкать его больше, чем другая. Страстная и озорная танцовщица становилась идеальным дополнением для нежной и послушной Илзе, и Ферендорф не мог решить, что манит его больше: навязчивый порок или угасающая невинность. Он читал в глазах Илзе, что она ревнует его. То, как она изгибалась, подаваясь навстречу его плоти, то, как громче становились ее стоны, пытавшиеся перекрыть щекотливое звучание мадригалов и комплиментов танцовщицы, то, как она обхватывала руки Ферендорфа и направляла их по своему телу — всё это было пропитано мольбой, и Ферендорф самодовольно улыбался от осознания, что она не готова его делить не с кем, что она хочет, чтобы он был только ее. «Зря я ее приревновал к Нолю», — подумал он, но решил еще больше подразнить Илзе, которая так легко покинула его тогда, которая слишком часто пренебрегала его знаками внимания, даря свою благосклонность, как он думал, Нолю. Поэтому, как только он оставил ее ненасытившееся лоно, и подол ее рубахи, на мгновение приподнявшись вверх, вновь опал, он полностью переключился на танцовщицу, которая, не упуская возможности, обхватила своими грациозными руками его член и принялась выполнять движения, казалось, из какого-то дикарского, первобытного танца, не то колдуя, не то шаманя, призывая своими любовными заклятиями в Ферендорфе новый прилив страсти. Илзе какое-то время лежала в стороне с обнаженной грудью и с горечью смотрела на то, как Ферендорф с блаженствующей улыбкой отдается другой, гладя ее прилизанные темные волосы, убранные в пучок. Только в этот момент стыд принялся глухо ворчать на нее за то, что она наделала, и Илзе боязливо оглядела комнату, полную людей. Но никому из них не было до них дела: очень многие также хватали танцовщиц и актрис за ляжки, усаживали их себе на колени, залезали им под юбки; другие бесперебойно пьянствовали или закуривали трубки опиума, а третьи и подавно беспробудно дрыхли. Из всех них бездействовал лишь Ноль, смотря, почти не моргая, на Илзе. Столкнувшись с его взглядом, в котором она увидела осуждение и тоску, Илзе поспешно прикрылась, на мгновение забыв, что он всё видел, и густо покраснела, осознав это. Ей хотелось знаком извиниться перед ним или лучше вообще убежать из этого места, но стоило ей чуть дернуться, как Ферендорф тисками схватил ее руку, заставил ее встать на колени на оттоманке, так что его лицо оказалось меж ее ног, закрытое ото всех завесой ее рубахи, а Илзе упиралась руками на спинку оттоманки, глядя в сторону, противоположную той, в которой совершала свое жреческое служение танцовщица. Не успела она осознать, что происходит, как язык Ферендорфа медленно, нежно, как бы смакуя каждый миллиметр ее кожи, проскользнул меж ее половых губ. Томящая тяжесть пластичным сгустком начала скапливаться в низу ее живота. Как кошка, Илзе выгнула спину, в то время как сладострастный рот Ферендорфа одаривал ее поцелуями, а руки его нежно, как шелкотканные, продвигались по ее бедрам. Изнемогающий вздох вырвался из ее груди. «Он любит меня, он любит меня, — про себя твердила она, — он делает приятно мне, а не ей! Мне!» — и Ноль с еще большей печалью замечал, с каким восторгом светились ее глаза в этот момент, когда Ферендорф желал и мучить Илзе, и любить ее одновременно, а она доверчиво и мягкосердечно забывала о муках. Наконец Ноль поднялся и подошел к Илзе, встав напротив ее лица. Прикрытые в неге глаза, разомкнутые слабовольные губы, запрокинутая голова невольно напоминали ему скульптуру с полуэротическим, полуодухотворенным экстазом святой Терезы, и думалось ему: «Как легко порок обретает святые черты, и как нетрудно порочности промелькнуть в абсолютной святости». Он задумчиво провел пальцем по ее губам, и они даже не дрогнули. «Экстаз, мечтательность… будто ничего не замечает, кроме тех двуликих и призрачных наслаждений, которыми обольщает ее Ферендорф!» Ноль приблизился к ее лицу, ощущая на своей коже ее легкое, но прерывистое, неравномерное дыхание: оно могло замереть на несколько секунд, а затем внезапно ускориться, чтобы вновь оборваться, как бы ожидая очередной многозначительной ласки внизу. Ноль прикрыл глаза и, набравшись смелости, поцеловал Илзе в губы, будто бы сняв с нее чары блаженства. Лицо ее вмиг переменилось, глаза распахнулись в удивлении и словно бы в ужасе. «Дурак!» — сказал себе Ноль, ожидая, что Илзе отвесит ему оплеуху, но она потянулась за новым поцелуем, и Ноль не мог ей отказать. Изящные ее стоны врывались в его губы, и поцелуй их мог прерваться на мгновение, когда все нутро Илзе содрогалось от искусной ловкости Ферендорфа, но потом с еще большей силой возобновиться. Ноль обхватывал худенькое лицо Илзе и заглядывал в ее глаза, пытаясь понять, что у нее на душе. «Жажда жизни, жажда любви — это несомненно, — полагал он, — а еще ей наверняка наскучил Ферендорф, который, хоть и расстрачивает свою любовь на каждую юбку, все равно умудряется душить Илзе ею». Он понял, что его счастливая догадка оправдалась, когда Илзе во время очередного поцелуя прошептала: — Я хочу, чтобы ты следующий… соединился со мной, — тяжело ей было подобрать последние три слова, и Нолю подумалось, что Илзе гораздо менее порочна, чем можно было бы подумать. Такая скромность и аккуратность в подборе слов редки для девушки, которую под рубахой обсыпает поцелуями один, а в губы целует другой. — Илзе! — душераздирающее умиление воцарилось в Ноле. Ему хотелось взять ее на руки и увести из этого увеселительного заведения, опекать ее и взращивать в ней те семена, что были посажены в ее разум и в ее сердце проповедями, но которые замерзли и умерли в своенравной жестокости мира. Несмотря на то, что он грезил о том, как он станет ее духовным наставником и как по вечерам за чашкой мелиссового чая будет вести с ней богоугодные беседы, он знал, что Илзе однажды сбежала от Бога, который не смог ей помочь, и теперь, вероятно, избегала его, не желая вернуться к нему ни на секунду. Знал он и то, что сам отверг пасторскую карьеру ради сомнительного увлечения живописью, что, разругавшись с семьей, где из поколения в поколение со времен самого Лютера старший сын становился пастором, бросил духовную семинарию ради академии художеств, которую так и не смог окончить. Знал он и то, что надежды нет у них на спасение, а, когда нет надежды, не случается веры. На себе прочувствовал он и то, что ледяные глаза Илзе, кажущиеся невинно-чистыми, разжигают страсть быстрее любой продажной женщины, и что, ежели он взялся бы за ее духовное просвещение, первый бы и бросил это занятие, утащив ее вновь — может быть, даже силой — на путь порока. Ферендорф вынырнул из-под ее рубахи и, согнав прочь больше ненужную ему танцовщицу с оттоманки, уселся поудобнее и, обхватив Илзе за талию, притянул ее к себе. — Видишь, Илзе, меня, как и тебя, на всех хватит, — язвительно проговорил он, напоминая ей о ее собственных словах, с усмешкой оброненных во время позирования для Ноля. Илзе, тяжело вздохнув, отвернулась от него. «Так он лишь хотел мне отомстить! Как мелко!» — обидная мысль пронеслась в ее голове, и неприятно было ей видеть, как Ферендорф торжествовал, улыбаясь, обнажая свои белоснежные зубы. Казалось, он готов был объявить на всю курильню о том, как славно он отомстил своей «ветреной метрессе». Но улыбка его вмиг исчезла с его лица, как только он заметил, стоявшего у спинки оттоманки Ноля. — А ты что здесь забыл? — бросил он другу, прижимая Илзе еще сильнее к себе, будто бы опасаясь, что Ноль заберет ее, и даже не предполагая, что он уже это успел сделать. — Настало твое время делиться, Ферендорф. Ты только что сам подтвердил, что Илзе на всех хватит, — непоколебимо сказал он, не изменяя своей обычной невозмутимости. Ферендорф хотел было уже возразить и потянуться за опиумной лампой, чтобы кинуть ее в лицо обнаглевшего друга, осмелившегося притязать на то, на что он не имел никакого права, но Илзе вырвалась из рук Ферендорфа и, заявив: «Я свободная женщина!», повернулась спиной к Нолю, встала перед ним на четвереньки и беззастенчиво задрала рубаху. Ноль застыл от неожиданности при виде ее бледно-ивовых бедер, но вскоре принялся расстегивать ремень своих брюк, кальсоны и, догадываясь, что Илзе после таких продолжительных ласк Ферендорфа наверняка готова принять его, погрузил свой напряженный, томившийся в ожидании член в ее влажное и теплое лоно. Его рука сперва обхватила Илзе за талию, как бы поддерживая, но затем он потянулся к низу ее живота и принялся его поглаживать. Илзе размякла в его руках и даже будто бы предприняла попытку насадиться на них. Она улыбалась, настал ее черед торжествовать, но Ноль не видел ее улыбки, она была предназначена только для Ферендорфа и имела собой одну лишь цель — унизить его. Совокупляться на глазах у ревнивца с другим мужчиной — с его лучшим другом, добровольно, без сопротивления, без уговоров отдавшись ему, что может еще больше унизить себялюбца? Она была уверена в том, что Ферендорф в полной мере осознает, что никогда она не принадлежала ему по доброй воле. Из нужды, из соблазна, из-за его обольстительных речей или его способности ее принудить — да, но никогда по собственному желанию. И сердце ее радовалось, когда она лицезрела бледный испуг Ферендорфа, не знавшего, куда деваться. Уйти? Потерять Илзе, публично признать себя обманутым любовником — невозможно! Остаться? И видеть, как его обманывают, как рука Ноля проходит меж бедер Илзе, нежно и в то же время быстро перебирая ее половые губы, как рука скрипача — тонкие натянутые струны, издающие великолепные гармонии при должном умении музыканта. Что он мог поделать, когда из этой троицы он оставался единственным, кто испытывал неудовольствие от созерцаемого и не получал удовлетворения для своей чрезмерной, бесконечной потребности? Рубаха Илзе шуршала, укладываясь струящимися волнами вдоль ее ног и меняя свое положение в ритме учащенного дыхания новоиспеченных любовников. Странное ощущение сжимало грудь Илзе: впервые она самостоятельно сделала выбор, и она упивалась тем, что выбор ее наносил боль тому, кто постоянно лишал ее выбора. Она чувствовала себя поистине свободной в руках Ноля, который ничуть не ограничивал ее, а чувствовал ее тело, помогал ее телу достичь сперва желанного возбуждения, а затем не менее желанной разрядки. О, в кои-то веки она могла желать, и это были истинные желания, придуманные только ею! И как же чудно было то, что эти желания исполнялись. Вдруг Ферендорф схватил ее за руку, так сильно и внезапно, что Илзе чуть не потеряла равновесие, и, если б не удерживающий ее за живот Ноль, падение с оттоманки было бы неизбежным. Крепко стиснув ее тонкое запястье, Ферендорф силился заставить ее взять в руку его член, вновь возбудившийся при одной мысли о том, как он может принудить ее, но Илзе отчаянно сопротивлялась и оглядывалась на Ноля, призывая его на помощь. Но Ноль, упоенный исполнением своей долгожданной мечты — обладанием своей юной натурщицей, казалось, не замечал этих умоляющих взглядов, возможно, намеренно, чтобы не усугубить конфликт со своим другом. Ноль вовсе не жаждал безраздельно владеть Илзе, он вполне был готов делиться ею… по-дружески. Она была богиней и манящей звездой, недоступной, а потому желанной, пока не оказалась в его руках, но как только задралась ее рубаха, как только рука его прикоснулась к самой сокровенной части ее тела, богиню низвергли с пантеона, звезда упала, и та завеса тайны, окутывавшая бледное тело, рассеялась, обнаружив перед ним падшую женщину, слепо служащую потребностям мужчин, не разумея своих собственных. Ноль чувствовал, что ее можно любить ровно столько, сколько хочется ее любить, а потом уйти и не услышать никаких пререканий, истерик, уйти без благородных объяснений, испариться, и она это проглотит. И он активно двигался в ней, желая как можно скорее покончить с этим, и уйти, забыв о ней, забыв о ссоре с Ферендорфом, забыв об этом вечере в опиумокурильне. — Что противишься, Илзе?! — прикрикнул на нее Ферендорф с искаженной гримасой. — От тебя не убудет, ты ж все равно шлюха! — Шлюха… — прошептала она, обращенная внутренним взглядом к перелистывавшемуся в мыслях альбому воспоминаний. Сколько раз этим обидным словом называл ее отец, сколько раз она сама себя им называла! Сотни раз повторенное, утвержденное, принятое на свой счет, оно въелось в ее самую сущность, а потому Илзе, встряхнув головой, бросила ему с вызовом: — Да, шлюха, и все равно откажу тебе! Неужели ты настолько жалок, что тебе придется брать шлюху силой? — в глазах ее горел дьявольский насмехающийся огонек, и она соблазнительно облизнула губы, громко простонав оттого, как Ноль глубоко всадился в нее, притянув ее округлый зад своими руками к себе. Ферендорф издал странное рычание. В нем произошли изменения, которых Илзе раньше не замечала: прекрасное лицо, подобное античным бюстам, огрубело, и та часть итальянской крови, что была в нем, вскипела, одолевая страстями немецкий безэмоциональный, беспритязательный стоицизм, которому неведомы соблазны. Он сжал ее руку крепче прежнего, принудив ее обхватить свой член, надавил на пальцы, так что они непроизвольно сжались, и водил ее рукой не столько ради собственного удовольствия, сколько ради унижения Илзе. Впрочем, достигнуть первого представлялось невозможным без осуществления последнего. Стоило ей в очередной раз попытаться дернуться и избежать несправедливого наказания, как Ферендорф не преминул намотать ее волосы на кулак и при малейшем сопротивлении Илзе принимался тащить ее за них, услаждаясь видом ее слез и криками боли. Илзе оказалась его рабыней, его заложницей и не могла выказать своего неподчинения его желаниям. Он видел, как слезы выступали в уголках ее глаз, как они оставляли свои влажные дорожки на ее румяных щеках, как они стекали по ее подбородку, по шее, падали в ложбинку выше груди или на мягкие подушки, оживляя их цвет, и красная материя, коими они были обиты, окропленная слезами, напоминала окровавленную, и он улыбался бессердечно, холодно, жестоко. Куда пропали его обещания, его клятвы, заверявшие ее в том, что он будет ценить ее, что он осознал свои ошибки? Илзе, подчиненная Ферендорфу, но, как она думала, подчинившая Ноля, униженная и довольствующаяся одновременно, испытывавшая и ненависть, и любовь, была раздираема противоречиями. «Свободы не может быть наполовину. Ненависть омрачает любовь, — думала она, удерживаемая четырьмя мужскими руками. — И почему только Ноль не защитит меня от Ферендорфа?» Она оглянулась на него и поняла: получая желаемое, он становился не меньшим эгоистом, чем Ферендорф, впадая в особую разновидность забытья, когда забывается все, кроме темного Я, вырывающегося наружу и в кои-то веки получающего свою долю признания и почета. «А что, если все люди такие? Даже Мориц забыл бы обо мне, получив меня! Тогда он тем более не должен меня получить! — Илзе окончательно потушила последние сожаления о сделанном выборе. — Но раз этим двум я досталась, мне не остается ничего, как насладиться моментом, даже если я унижена и сломлена. Я буду упиваться страданием, да, страдание отныне станет моей наградой — не тому ли учит Библия? Ха! Знал бы пастор Кальбаух, как я научилась трактовать Писание!» Вскоре Илзе почувствовала, как теплая жидкость тягуче стекала по ее ноге, рубаха зашелестела, и Ноль, побренчав ремнем какое-то время, уселся рядом, механически поглаживая теперь уже прикрытые бедра. Он больше не смотрел на Илзе, его взгляд потупился на брошенный неоконченный эскиз, и художник думал о том, где найти силы и вдохновение, чтобы его окончить. Ферендорф издал протяжный стон, выбросивший Илзе из задумчивости, помутненной эротическими чувствованиями. Она буднично вытерла свою руку о рубаху, как кухарка вытирает свои жирные пальцы о полотенце или фартук, ощутила слизкий поцелуй Ферендорфа на разгоряченном и вспотевшем лбу. Как он напоминал поцелуи отца, подаренные на ночь глядя после очередного «покаяния»! Но если, быть может, Илзе и была в чем-то виновата перед отцом и, по суровым законам империи, действительно принадлежала ему, то перед Ферендорфом она не держала никаких обязательств, не имела никакой вины, и он был не вправе требовать от нее того, что требовал как должное отец. Илзе поднялась, слегка покачиваясь. Комната двоилась перед ее глазами, и число населявших ее чудовищ также удваивалось. И Илзе была среди этих чудовищ. Она была чудовищем. С прощальной грустью Илзе посмотрела на Ферендорфа и Ноля, которые сидели, откинувшись, в мягких подушках на оттоманке и выглядели, как наркоманы, только что получившие долгожданную дозу, хотя из них двоих только Ферендорф был пристрастен к наркотикам. Илзе нависла над ними, надеясь, что они хоть раз взглянут на нее и она поймет, в чем они боятся признаться ей, признаться себе, но они ее не замечали, вернее, не хотели замечать. Опиумная лампа уже горела совсем тускло: все курильщики подавно спали. Красный, зеленый, синий цвета, которыми она была разукрашена, придавали разноцветное свечение соседним предметам и подымались вверх ядовитыми дымками, отравляя взор Илзе. Девушка тяжело вздохнула, наскоро завязала свои нижние юбки, надела платье, брошенное подле оттоманки вместе с юбками несколько часов назад, и поплелась прочь из опиумокурильни. Куда идти — этого вопроса она себе больше не задавала. Ответ всегда был один и тот же: домой, к Золотому Ручью, к Морицу… Хотя последний после того, что произошло в лесу, точно ее не примет, она была убеждена в этом, но видеть его и осознавать, что он когда-то ее любил, — этого было бы достаточно, чтобы искупить свои проступки перед самой собой, чтобы показаться себе чище и невиннее, чем она была на самом деле. Стоило ей перешагнуть за порог увеселительного заведения — этой компостной ямы самоубийц, где медленно разлагаются гениальные умы, как чья-то рука крепко обхватила ее за талию. — Ферендорф? — спросила она, пытаясь обернуться, но звук ее голоса потонул в наложенном кляпе, закрывшем еще и ее нос. Она хотела сказать, что ей тяжело дышать и чтобы дурак Ферендорф не играл с ней в подобные игры, но в следующую пару секунд приятное тепло обволокло ее тело, насыщая его ароматом тлеющих листьев, и захотелось спать. Беспробудно и вечно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.