ID работы: 8417111

На костях нимфы

Гет
NC-17
Завершён
Размер:
134 страницы, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 5 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 9. Зазеркалье Морфея

Настройки текста
Совладая с тяжестью век, Илзе открыла глаза. Если б не кляп во рту, крик ужаса тут же бы вырвался из ее легких от увиденного. Она видела себя. Лежащая на кровати, к столбикам у изголовья которой были привязаны ее руки, обнаженная, со связанными ногами и с бледным, как только что выгрунтованный холст, лицом. Над ней, прикрепленное к потолку, висело зеркало. «Кому понадобилось весить его туда?» — подумала она, чувствуя, что мысль в ее голове тягуча, вязка, точно мед, когда его переливают из банки в пиалу, впрочем, в этой мысли не было ни капли сладости — сплошная горечь. Учащенно забилось сердце Илзе, более скользкими стали ладони, когда она, проведя взглядом загнанного в капкан животного, обнаружила, что по сторонам от нее стоят еще два зеркала — вытянутые, горизонтальные, они полностью отражали ее тело, ловя его малейшую дрожь и крича ей об ее собственном страхе. Прислушавшись к своим ощущениям, Илзе подметила, что в левой руке она чувствует большую слабость, чем в правой: и хотя сперва она грешила на тугие путы, непроизвольно сравнив их с перевязками для мертвецов, позже, оглядев свою левую руку, обнаружила достаточно заметный след от укола в вену, сделанного хотя и тонкой иглой, но весьма неумелой или по крайней мере дрогнувшей рукой. Вспышка осветила комнату, и Илзе болезненно зажмурилась. «Что за черт?» — но все ее вопросы развеялись, как только черная стена напротив нее приподнялась и выпустила из своей волнообразной пасти человека, полностью одетого в черное, с таким же бледным лицом, как у Илзе, оживляемым только безумными глазами, излучавшими нездоровое, а потому пугающее возбуждение. Только сейчас, приглядевшись и попривыкнув к освещению комнаты, она поняла: то, что она посчитала стеной, оказалось не более, чем черной бархатной завесой, посреди которой был небольшой вырез, натянутый на какой-то вытянутый квадратный предмет. — Застал пробуждение Андромеды! — с неподдельной радостью, в которую, однако, закралась тень одержимости и тайной страсти, воскликнул появившийся человек. Тщетно Илзе припоминала всех своих городских знакомых, всех художников из Приапии, всех, кого она видела или могла видеть в опиумокурильне, на городских балах и маскарадах, в театрах и в кофейнях, и все же не могла найти этого человека среди галереи, хранящихся в памяти лиц, он был ей незнаком, но вместе с тем она лежала голая в его кровати. Юноша — теперь, когда он подошел достаточно близко, Илзе могла сказать, что ему, скорее всего, чуть более двадцати — присел к ней на кровать и с загадочной улыбкой, не выражавшей ни одной из эмоций, присущих человеку, провел пальцем по ее щеке и по подбородку. — Илзе, Илзе… — покачал он головой, — идеальный экземпляр… Ферендорфу с Нолем так повезло с тобой, но они, бедняжка, никогда-никогда не ценили тебя, так как слишком много возвеличили свой собственный гений, никогда не заботились о твоей радости, твоем наслаждении… — приторным, а не участливым был его увещевающий голос, и Илзе, вспомнившей про Ферендорфа и Ноля, про то, как она ушла от них, про то, как резко потеряла сознание, он внушал не доверие, а страх, и она сокрушалась, сожалела, что так сильно обиделась на своих давних друзей-художников. Даже преступление Ферендорфа не казалось ей больше таким уж преступлением — пусть и Ферендорф, и Ноль не переживали за ее чувства, но она всегда знала, чего от них ждать, сейчас же ее окутывала беспросветная неизвестность. Она не знала, ни где она находится, ни кто сидит подле нее, ни каковы его намерения. «Ах, зачем я только пошла тогда прочь…» — проклинала она себя. — Ничего, я позабочусь, — проговорил он вкрадчиво, — я знаю мечты, я знаю стремления людей, и я исполню твои, и, их исполнив, мы создадим шедевр. Шедевр фотографического искусства! — он замолк, как будто ожидал услышать ответ, а потом, опомнившись, добавил: — Извини, что так бесцеремонно пригласил тебя в свое фотоателье, но искусство требует жертв, — вынул кляп из ее рта и развязал, державшие ее путы. Илзе свободно вздохнула и, потирая освобожденные конечности, поджала колени и постаралась забиться подальше от незнакомца, по какой-то непонятной причине, так хорошо знавшего ее, и прикрыться простыней. — Фотоателье… — задумавшись, проговорила она. Ей никогда не доводилось бывать в фотоателье — слишком нераспространенным было это увлечение, фотолаборатория недешево стоила и требовала для себя отдельного темного помещения, а потому заполучить собственные фотографии было большой удачей и роскошью. Многие одноклассницы Илзе уже бывали в фотоателье и всегда с восторгом рассказывали о том, как тщательно готовились к фотографии, с каким волнением ожидали заветной вспышки, при которой, по рассказываемой фотографами легенде, должна «вылететь птичка» и как потом огорчались тому, что эта самая птичка, такая же мифическая, как синяя птица или феникс, не вылетала. Они хвастались своими фотографиями, на которых выглядели иначе, нежели в жизни: игра света и тени придавала глубокую осмысленность взглядам даже самых отъявленных дурочек, на лицах не виднелось изъянов — ни прыщей, ни угрей, ни веснушек, а чертам придавалась выразительность, какая могла быть только у аристократок. Девочки из наиболее богатых семей дарили свои фотографии подружкам с каллиграфической подписью «на долгую память», и Илзе забавлялась, представляя то, как спустя несколько лет, перебирая свои альбомы, пресловутая подружка найдет эту фотографию, но не вспомнив, кто на ней изображен, уберет на чердак или еще хуже отправит в печь. А если и не сама подружка, то уж точно ее благодарные потомки, которым будет совершенно безразлично, с кем знавалась их мать или бабушка. Что есть долгая память в масштабах вечности? Но вместе с тем теперь ей очень хотелось посмотреть на ее фотографию, которую сделал незнакомец, хотя и содержание ее было весьма откровенным. — Фотография — искусство будущего, Илзе! — взбудораженно вскочил незнакомец, будто бы желая передать ей хоть часть своей одержимости, заразить ее тем, чем он болел сам. — В живописи, в графике — там уже все приемы изведаны, все приемы найдены, там нельзя больше сделать открытий. Глупо ожидать от нашего времени новых Караваджо, последнее слово в живописи, я верю, сказали импрессионисты, осмелившись нарушить предписания академии. А дальше… дальше будут лишь спекуляции на эту тему: каждый будет жить не ради искусства, но ради своих глупых выдумок в искусстве. Но едва ль подобного баловника можно назвать гением, правда? Каждый будет нарушать правила академии на свой лад, при этом концептуально повторяя лишь основные идеи импрессионистов. Импрессионисты первые сказали: «Долой!» — и прогнали из картин сюжеты. Остальные будут прогонять форму, содержание, цвет, но каждый их клич будет начинаться со слова, сказанного импрессионистами: «Долой!» Фотографии, напротив, еще жить и жить. Она только зародилась, мы не можем знать еще всех возможностей отзеркаливания реальности! Именно здесь есть простор, есть свобода, столь необходимые настоящему художнику… Я бы назвал фотографию мертвописью — как бы в противовес живописи, в насмешку над ней. На картинах всё выглядит живым: расцветают цветы, несется ветер и даже святые вновь и вновь переживают свой экстаз или свои страдания, благовествуя. Но фотография… фотография — это иное. Люди, живые люди, выглядят как мертвецы с распахнутыми глазами. Застывшие, безэмоциональные кукольные или марионеточные лица. А в Англии и вовсе фотографируют трупы… Кто бы вздумал рисовать трупы не для учебных медицинских пособий, если это не трупы святых, революционеров или животных. А там прямо в фотоателье несут окоченевших младенцев, детей, молодых женщин! Идеальные модели: не моргнут, не двинутся да еще их безутешные родственники щедро заплатят. Зачем у нас такой традиции нет? — он вновь присел на кровать, внимательно изучая заостренные черты Илзе и ее глубокие ледяные глаза. «Как у мертвой, — думал он, — в них жизни нет». Илзе молчаливо слушала его, пыталась вникнуть в каждое слово, им произнесенное, но мысли ее опутывались страхами, от которых ей не удавалось отвлечься. Не покой, но тревогу несли ей его фразы, а когда он заговорил о трупах, она и вовсе была готова лишиться чувств и в самом деле уподобиться мертвецу. Поэтому, держась за последние импульсы сознания, дрожащим голосом она, чтобы прекратить его мрачный монолог, спросила: — Кто вы? Откуда вы меня знаете? Юноша театрально стукнул себя по лбу, бросил несколько извинений, которые можно было б посчитать весьма галантными благодаря их витиеватому слогу, если б не обстоятельства их встречи и не небрежность, с которой они были произнесены, и ответил: — Генрих. Генрих… Впрочем, фамилия тебе ничего не скажет. Я давно наблюдал за тобой. Каждая пятница в опиумокурильне с этими двумя бездарными балбесами… Как только ты их могла терпеть? То, что они вчера сделали с тобой… Я не мог на это смотреть! — он вскочил, потрясая кулаком в воздухе, а затем нервно ударив им в грудь. — Я! Я, Илзе, спас тебя от этих негодяев! Илзе смотрела на разыгрываемый перед ней спектакль, но все равно не находила ответов на те вопросы, что возникали у нее. — Я потеряла сознание, когда вышла оттуда. Вы перенесли меня сюда? — спросила она почти шепотом. Генрих улыбнулся и, сложив руки на груди, покачал головой. — Не совсем так. Ты не теряла сознания. — Не теряла сознания? — изумленно повторила Илзе. Генрих бросил взгляд на прикроватный столик, и, когда Илзе проследила за его взглядом, она увидела на столике сложенную в несколько слоев марлю, окутывавшую кусок ваты, и странную темную бутылочку, частично опустошенную. Непонятливо и недоверчиво девушка уставилась на Генриха. — Хлороформ. Утоляет боль и усыпляет, вызывает сон, подобный смерти. Но если его передержать, можно и взаправду умереть — безболезненно, незаметно. Разве не соблазн? Разве после того, как испробуешь подобный сон, не захочется умереть и в самом деле? Позволить всем своим заботам остаться позади, успокоить свою бормочущую проклятья совесть, заглушить последний страх, свойственный животному, — страх смерти, и наконец стать человеком — не венцом творения, но самим творцом. Мы не выбираем рождение, но мы вправе выбрать смерть до того, как она выберет нас. Илзе растерянно потупилась, еще плотнее кутаясь в простынку, а на языке крутилась лишь одна фраза: «Зачем?» — впрочем, она не рисковала задать свой вопрос, не способная предугадать, как новый знакомец может отреагировать на ее неудовольствие предпринятыми им методами. Упиваясь собственными словами, подбадриваемый и вдохновляемый ее молчанием, за которым он видел осознание ею этого животрепещущего вопроса о смерти, рано или поздно вторгающегося в жизнь человека, и приобщение к его взглядам, вырабатывавшимся не в ином месте, как морг, где он бывал студентом, бродил в безутешном молчании меж трупами и продумывал так и оставшиеся не воплощенными планы по их фотосъемке, Генрих продолжал: — Но действие хлороформа не столь продолжительно, как хотелось бы, поэтому потом я вколол тебе морфий, — Илзе встрепенулась, но он поспешил ее успокоить: — Безобидное лекарство, дает хорошо выспаться, повышает работоспособность. Сам регулярно употребляю. Когда ко мне приходят модели, я им предлагаю морфий, чтоб они были более расслабленными во время съемки. Не все соглашаются, но те, кто соглашается, сами открывают вскоре всю прелесть этого препарата. Однажды вкусив его, больше не захочешь отказаться и будешь удивляться, как раньше жил без него. Ты как себя чувствуешь? — поинтересовался он. — Хорошо, — выдавила из себя Илзе, пересиливая головокружение и страх. — Славно, — кивнул Генрих. — Сможешь позировать? — Это мой хлеб последние несколько недель, — слабо и натянуто улыбнулась она. — Из тебя выйдет прекрасный Ганимед! Как же замечательно, что кудри твои лишь касаются плеч. Стоит перебинтовать грудь, надеть хитон, полупрозрачный, неподпоясанный… Твои острые черты, но и твоя женственность — великолепный выйдет материал, его быстро купят ценители! А эти царственные глаза — невольно вспомнишь Навуходоносора. «Пусть прозвучит твой стон, столь же горький, как судьба Иерусалима, пусть Господь внушит тебе мелодию, которая даст нам силы страдать!» Тратить силы на страдание — не глупость ли? Только трупы не страдают, но и сил они никаких не прикладывают… — он закусил губу. — А как ты томно лежала сегодня в образе прикованной Андромеды, мне сразу вспомнилась несчастная, брошенная Ариадна… Она обрела лучшую участь, стала женой бога. Твоя участь будет не хуже! Я давно присматривался к тебе, к твоим ипостасям, я подготовил тебе наряды. Ступай же, Илзе, за штору и выбери, что тебе милей. Илзе вскочила и быстро, огромными шагами добежала до шторы, чтоб наконец скрыться от пронизывающего насквозь взгляда Генриха. «Как он пугает меня! Вечно говорит о мертвичине, бррр. Знать бы, что у него на уме! И знать бы, как отсюда бежать». Она огляделась за шторой, но и здесь не было видно дверей — эта комната была разительно мрачнее предыдущей. Рядом с фотоаппаратом на треноге стоял стол, на котором покоились неизвестные Илзе инструменты, и она, противясь своему бурному воображению, надеялась на то, что это не пыточные орудия. Над столом, точно утес, нависала полка: на ней стояли разные стеклянные и металлические посудины, темные бутылки с загадочным содержимым. Вдоль стен гирляндами были развешаны фотографии: красивые и фигуристые девушки с томными взглядами и в призывающих позах, разодетые в дорогие одежды. Царицы, мифические богини, монахини, жрицы, аллегории — кого они только не изображали. И последней в ряду была Илзе в образе Андромеды: едва приоткрывающая глаза, с отпечатком обреченности и ужаса на дремлющем лице, с разметавшимися волосами, а морщинистость простыней напоминала на фотографии складки суровой могучей скалы — алтаря, на который принесли невинную жертву. «Быть жертвой искусства, чтоб изображать жертв в искусстве, — усмехнулась горестно Илзе, окидывая взглядом фотографии предшественниц. — Интересно, что стало с ними?» — Скорее! — послышался голос Генриха, и, пробормотав «сейчас-сейчас», Илзе поспешила надеть первый попавшийся под руку наряд и выйти. — Значит, Навуходоносор! — всплеснул он руками. — Чудесно, совершенно чудесно! — он оглядел Илзе с головы до пят: на голове ее покоилась причудливая не то шапка, не то корона, и Илзе была убеждена, что, наверно, весьма похожую носит Папа Римский, и ей припомнились рассказы пастора Кальбауха о том, каким тираном был Навуходоносор и как потом, лишившись царства, пришел к благочестивой жизни, после чего царство вернулось к нему и правил он по справедливости. Нежные ткани стелились по ее телу, не скрывая ни на секунду пленительных изгибов, а ноги находились в переплетении кожаных ремешков сандалий. В руках она держала расписанный, вырезанный скипетр, Генрих обратил ее внимание на него, сказав: — Я безмерно горжусь этим. Мы, фотографы, в отличие от художников имеем меньше возможностей приукрасить реальность: они хоть палку в скипетр превратят, нам же приходится изощряться. Он взял Илзе за руку и препроводил к стулу, на который был наброшен кусок бархатной ткани. Илзе села настолько царственно, насколько могла, гордо задрав голову, расправив спину. Генрих отошел чуть подаль, чтоб окинуть ее своим художественным взглядом, и замахал руками с криком: «Не то, не то! Кому я такую фотографию продам!» — и увидев недоумевающий взгляд Илзе, решил исправить все собственноручно. Он подошел к ней, расставил ее ноги, задрал подол ее новых одеяний, обнажая ее колени и больше половины бедер, так что ткань свесилась с края «трона», струясь своеобразным маленьким водопадом, заставил Илзе наклониться вперед, чтобы ткань отходила от ее тела и любому со стороны фотообъектива открывался вид на юную грудь, которая при наклоне казалась чуть больше. — Ты же знаешь, кем был Навуходоносор, — пояснил Генрих, впрочем, довольный тем, что Илзе не задавала вопросов и была послушна в его руках, как пластилин. — Он покорял и разрушал города, приказывал убивать и сжигать. Люди горели, как свечи, но вместо воска от них кусками отваливалась кожа, плавился их жир, и тошнотворный его запах взвивался над городами, преследуя любого, кто умудрялся выжить, на протяжении всей жизни. В качестве казни он кинул пророков в печь. Он угнал десятки тысяч евреев в плен, и они томились на чужбине, голодавшие, изнемогавшие от тяжелого труда, отчужденные от близких. Их полосовали плетьми, кожа клочьями слезала с их окровавленных спин, они падали в изнеможении, но не решались молить о пощаде — наслышанные о жестокости царя, они были осведомлены о безысходности своего положения. Он презирал Бога и бросал Тору в колодец, жалея лишь о том, что не увидит, как размякнут ее страницы и сотрутся надписи. Хотел бы я посмотреть самолично на эти зрелища и убедиться в том, что Библия не лжет! Он сам был своего рода Богом, раздаривая смерть всем, в том числе тем, кто не мог о ней даже мечтать. Побудь его женской версией — властной, истребляющей, многим мужчинам нравятся такие. О, как бы я хотел, чтоб сейчас у твоих ног лежали трупы и ты шагала бы по ним! — это желание вырывалось из самых недр его души, и в просторных сводах комнаты, отражаясь от зеркал, раздавалось грохочущим, сотрясающим всю комнату эхом. Он отошел к фотоаппарату, и за эхом грохнула вспышка и еще одна. — А теперь поставь скипетр между ног, слегка по диагонали, так, — Илзе, не прекословя, выполнила его приказания, хотя они и претили ей. «Какое это искусство! — думала она. — Кому могут быть интересны мои фотографии? Ладно я была б актрисой, танцовщицей или оперной певицей, но я не то, не другое, не третье». Но, испытывая страх, она сама играла бесстрашную и властолюбивую завоевательницу, и она начинала понимать, что пуще Генриха она боится себя, ведь она уже совсем потеряла то, что церковники называют душой: она не знала своих желаний; став натурщицей, а теперь моделью, она не творила ничего сама, подчиняясь лишь данным ей приказам. Она не удивилась бы, если б согласилась идти по трупам, как предложил Генрих, найдись они. «В кого я превратилась? Где же та свободолюбивая Илзе, решившая сама строить свою судьбу? Когда пропала моя свобода? А главное, куда?» — нет, ни один любитель постановочных фотографий не смог бы догадаться, что девушка в образе женской версии вавилонского царя давно уже не знает, что такое своеволие. Вспышки прекратились, и Генрих исчез за шторой, оставив Илзе в одиночестве, придавленную тяжким грузом ненавистных мыслей. Если б только можно было вернуться назад, домой, к Золотому ручью! Она верила: там она снова сможет обрести себя, ведь там мать, там Мориц, которого она так жестоко обидела, там Вендла и Анна — ходячие воплощения невинности. Проводи она больше времени с ними, не знай жестокости со стороны отца, жизнь ее сложилась бы иначе, быть может, она даже могла бы себе позволить любить Морица и однажды стать его женой. Но как сбежать из этого фотоателье? Текущий момент подходил для этого как нельзя лучше. Илзе вскочила и принялась оглядываться в поисках двери, но казалось, это помещение совершенно не имело ни единого выхода. Она металась, шурша тканями, от одной стены к другой, пыталась вглядываться, но ничего не находила. «Ну не мог же он меня сюда принести сквозь стены в самом-то деле!» — мысленно воскликнула она, негодуя. Отсутствие видимых дверей наводило еще на одну неутешительную мысль: раз дверь невидима, значит, Генрих не желал бы, чтобы попавшие в его фотоателье покинули его. По крайней мере, сами. Пугающим был и тот факт, что внесли ее сюда в бессознательном состоянии: «Что если все девушки с тех фотографий попали сюда так же, как я?! Что же с ними сталось?! Нашли ли они выход отсюда? Или же их выносили так же, как вносили? Или… он так часто говорит о смерти и трупах, что лучше я не буду думать о том, что кроется за этим случайным или». В раздумьях Илзе села на кровать, и блестящая догадка загорелась в ее утомленном уме. «А что если и вправду он проходит сквозь стены? — она уставилась в одно из боковых зеркал. — Тиль Уленшпигель, этот отчаянный плут, недаром ассоциируется с зеркалом — отражая общество, он дурачит его. Да и зеркала, когда в доме мертвец, завешивают, дабы душа не застряла в зазеркалье, ведь зеркало — это портал. Зеркало — это и есть дверь! Подобные загадки вполне в духе Генриха». Илзе метнулась к зеркалу и принялась изучать его тонкую деревянную раму. Несомненно, за ним был проход. За зеркалом крылась долгожданная свобода. Илзе потянула раму на себя, сердце в предвкушении бешено колотилось в ее груди. — Стой, а то застрелю! — взревел Генрих. Илзе оглянулась. В его руках был револьвер. На губах его застыла искаженная улыбка, будто высеченная на деревянной маске какого-нибудь кровожадного племени. Он весь дрожал и наверняка не смог бы нормально прицелиться, но Илзе медленно попятилась от зеркала, пока не плюхнулась на кровать. Всё живое, что было в ней, казалось, сосредоточилось в горле — остальных частей своего тела она не чувствовала, они будто онемели и больше не подчинялись ей. Даже сердце замерло, притаилось в грудной клетке, чтобы его не нашли и не пронзили пулей. Каждый ее шаг вызывал очередное нервическое движение пистолета; сев на кровать, отказавшись от своего побега, она все равно оставалась под прицелом. — Что такое, Генрих? — спросила она как можно более непринужденно, выдавив из себя самую ласковую улыбку, на которую была способна. Жизнь бок о бок с герром Ньюманом научила ее притворяться послушной, когда тебя грозятся наказать, и милой, когда тебя желают убить. Как бы невзначай Илзе чуть облизнула пересохшие губы и, скинув с плеча тонкий шифон, обнажила его и томно посмотрела на Генриха. Она привыкла обращать ярость в страсть, ведь ненависть — это лишь обратная сторона любви. Потому, быть может, злейшие враги в один день могут проснуться влюбленными друг в друга, а бывшие любовники становятся вечными врагами. Однако на Генриха это не произвело должного впечатления. Не опуская револьвера, он сквозь зубы произнес: — Сказка о герцоге Синяя Борода должна была тебя научить, что есть двери, которым лучше оставаться неоткрытыми… А теперь, живо-два, переодевайся в Ариадну, и мы позабудем об этом инциденте и никогда не повторим его. Илзе, одарив Генриха холодным взглядом, резко накинув шифон обратно на свое плечо, прошла мимо него за черный занавес и вновь очутилась среди развешанных фотографий. Фотографии красивых девушек, упоминание Синего Бороды подводило Илзе к догадкам по поводу того, что может быть за зеркалом, за той дверью, и от этого ей хотелось открыть ее, вырваться на свободу еще больше. Она вышла в образе Ариадны, и Генрих довольно кивнул. «Вечный пир и вечная радость — вот твой удел, брошенная Ариадна», — произнес он, отходя к фотоаппарату. И как же он был прав: Илзе чувствовала себя брошенной, но еще не подобранной Дионисием Ариадной, не ведающей, зачем ее покинул ее возлюбленный и что ее ожидает. Бледная, взволнованная, заточенная на неизвестном скалистом острове, на котором нельзя найти ни еды, ни пресной воды, обреченная на смерть и молящая о сохранении своей жизни и возвращении возлюбленного, беспомощная, она лежала в креслах, точно на каменных глыбах, на кровати, точно среди морских волн, и почти не позировала Генриху, ведь она уже была Ариадной. Генрих безустанно фотографировал ее, иногда выкрикивая пожелания по позе, иногда — свои безудержные восторги. «Твоя жизнь — шедевр! Голодная толпа проглотит ее, смакуя… — произнес он, закрывая объектив. — И тогда наступит божественное бессмертие!» По лицу Генриха пробежали мелкие судороги, Илзе приподнялась на локтях. Когда он убирал фотоаппарат за черную завесу, Илзе видела, как сильнее прежнего трясутся его руки, как он с трудом волочит ноги и какой болью сквозит каждое его движение. Генрих взглянул на часы. «Время принимать лекарство», — задумчиво произнес он. Он подошел к прикроватному столику, достал оттуда небольшой чемоданчик. Когда он распахнул его, взору Илзе предстали многочисленные маленькие разноцветные склянки, названия на которых ни о чем ей не говорили — буквы там перемежались с цифрами, рядом со склянками лежал бинт и огромный, чуть потрепанный пласт ваты, под которыми покоились шприцы — объемные с длинными и острыми иглами. Генрих взял одну из склянок, втянул содержимое в шприц, насадил на него иглу и, усевшись на край кровати, закатав рукав рубашки, вколол, после чего из груди его вырвался выдох, полный облегчения, будто он только что прервал длительную муку, будто он, доселе придушенный, наконец получил свободу дышать. Отбросив шприц в чемоданчик, Генрих откинулся на кровать и, прикрыв глаза, лежал с блаженным выражением лица. Илзе с любопытством оглядывала его: буйство и ярость не оставили ни следа, и лицо его будто бы подобрело, черты его смягчились. Похожий на спящего, Генрих выглядел безобидным и отчасти напоминал ребенка; в это мгновение он мог бы даже показаться Илзе красивым, если бы не мертвенный, синеватый оттенок его кожи. Наконец Генрих открыл глаза и посмотрел на Илзе расплывающимся взглядом. — Хочешь? — спросил он вяло, указывая на свой чемоданчик. — Что? — первобытный страх охватил ее, и вместе с тем исключительное человеческое любопытство противостояло ему. «Если б человек боялся огня, смог бы он дойти до того уровня развития, до которого дошел?» — подумала она и неуверенно кивнула Генриху в ответ. Тот неторопливо поднялся и, взяв другой шприц, принялся набирать в него содержимое флакончика. Беловатая жидкость то втягивалась им в шприц, то чуть сливалась оттуда — Генриху стало тяжело набрать достаточный объем лекарства. Илзе с трепетом наблюдала за этим. — А зачем оно? — решилась спросить она. Генрих плавно повернулся к ней и, растягивая слова, ответил: — Для крепкого сна. Не бойся, это совсем безобидно, выписывают даже роженицам. В конце концов справившись со шприцом и насадив на него иглу, Генрих подошел к Илзе, и она выставила ему руку, ожидая, что именно в нее он вонзит иглу, но он покачал головой и попросил приподнять юбки. Илзе повиновалась. Генрих присел подле нее, склонился над ее бедрами, и вскоре игла проткнула ее тонкую кожу и, внедрив неизвестный раствор, выскользнула. Движения Генриха были преисполнены аристократической леностью настолько, что, если б не убогая обстановка его комнаты, можно было бы подумать, что какой-нибудь граф преклоняется перед ней. — Спи спокойно, Илзе. Завтра нам предстоит трудный день, — произнес Генрих, но Илзе уже не слышала его слов, погруженная в объятия морфия. Так проходил день за днем. Илзе просыпалась поздно, когда Генрих уже вовсю бодрствовал и хозяйничал в своем фотоателье: он приносил продукты и новые костюмы для фотосессий. Довольствуясь простым завтраком, Илзе переодевалась в какого-то мифического персонажа и принималась позировать для Генриха, который всегда оставался доволен ее работой. Во время обеда он уходил за штору, и всякий раз Илзе смотрела на загадочную дверь-зеркало и гадала, что может находиться за ней, но больше не предпринимала попыток к бегству, чтобы усыпить подозрения своего похитителя. Тот и вправду ни о чем не подозревал и пребывал в удивительном спокойствии духа, которое ничто не могло поколебать: Илзе больше не видела его вспышек гнева, его револьвер куда-то запропастился, будто б его и вовсе не было, а сам Генрих заботился о ней, как мог. По истечении послеобеденной фотосессии и безмолвного ужина Генрих обычно вкалывал шприц себе и Илзе, причем она замечала, что каждый раз доза увеличивалась с математической точностью. После этого Илзе засыпала и не просыпалась вплоть до возвращения Генриха из лавок. Он надежно заботился о том, чтобы она всегда оставалась под его присмотром, а ежели ему и приходилось отлучаться, он вкалывал спящей девушке дополнительную дозу морфия, чтобы она не пробуждалась раньше времени и не могла сбежать в его отсутствие. Илзе не знала об этом, и подозрения о том, что в нее вкалывают дополнительную дозу, закрались лишь тогда, когда она очнулась посреди ночи в необъяснимой тревоге, пронизанная холодным потом: влияние вечерней дозы иссякло задолго до наступления утра. Проснувшись, однако, Илзе не спешила открыть глаза. Она пребывала в твердом убеждении, что за ней наблюдают. Она ощущала этот пожирающий, пристальный взгляд, как пугливая лань ощущает присутствие хищника, готового на нее наброситься, и боялась приоткрыть веки. «Нельзя, чтобы он знал, что я не сплю, нельзя… — ей чудилось, будто к голове ее приставлено холодное дуло револьвера. — Он сделает сон мой вечным, он лишь ждет повода меня убить. Живой я ему больше не нужна — мы давно отсняли то, что хотели». И хотя ей хотелось перевернуться на другой бок, уйти под одеяло, чтобы скрыться от неизвестной опасности, она не двигалась, думая, что любое движение выдаст ее бодрствование. Замерши, лежала она, гоняя в подавленном мозгу эти страшные мысли, пока, утомившись, не уснула. То же самое повторилось и на следующую ночь. «Быть может, у меня такое ощущение, что на меня смотрят из-за вездесущих зеркал? Но кто может на меня смотреть, если глаза мои закрыты? — лихорадочно размышляла она. — Они… да, это они…» Кем были эти следящие, бдящие, неморгающие они, она не знала, но была убеждена: они существуют. Ее губы начинали непроизвольно шевелиться в молитве, но она останавливала себя: они увидят, они услышат, и ей не поздоровится. Тогда она мысленно принималась читать молитвы, коим ее научила матушка, и тут же прекращала. «Они могут слышать мои мысли… Они вездесущи, они всемогущи». Однажды ночью она решилась приоткрыть глаза и от испуга чуть не закричала. В сантиметрах пяти от ее лица угрожающе нависала тень, но мигом скрылась, увидев ее пробуждение. В тягучих, темно-фиолетовых сумерках, разрежаемых печальным голубовато-серебристым поблескиванием зеркал, напоминавших застывшие слезы, девушка смотрела на изгибы своего отражения в зеркале на потолке, который так и норовил упасть, раздавить ее. Тот мир зазеркалья представлялся потусторонним, где жила другая Илзе — не та запуганная, влекомая роком, а другая — уверенная, свободная, строительница своей судьбы. Та Илзе, которой хотела стать эта Илзе, та Илзе, которая хотела убить, уничтожить эту слабую, никчемную Илзе, а потому протягивала к ней свои тощие, цепкие, душащие руки. А эта Илзе с удовольствием попалась бы в эту удавку, ведь она никогда не хотела быть тем, чем была. «Ах, милое отражение, поменяться бы местами с тобой! Хотя бы на денек! — взмолилась она, а затем усмехнулась своим мыслям: — Безумная! Уже говорю с зеркалом!» — Ты плохо спишь? — вкрадчивый шепот пронесся над ухом. — И вправду, — отозвалась Илзе, и в следующее мгновение игла вонзилась в ее бедро, а веки потяжелели. Наутро она проснулась, испытывая на себе знакомое тяжелое ощущение чужого, пожирающего взгляда. В утренней сонной неге, потягиваясь, еще не приоткрывши глаз и пытаясь стряхнуть одеяло, она ощутила внезапный холод, пронизывающий грудь. Что-то тяжелое наседало на ее животе, обездвижив ее. Открыв глаза, она увидела взволнованное лицо Генриха. Волосы его были встопорщены, рубашка измята — он вовсе не приводил себя сегодня утром в порядок, значит, из дома не выходил и завтрака не готовил. Илзе спросонья, потирая веки, уставилась на него. Не успела она его спросить, что произошло, что нарушило его привычный распорядок дня, как он заговорил: — Илзе, зря ты проснулась, как не кстати ты проснулась, — с сожалением покачал он головой, и что-то холодное вновь коснулось ее разгоряченной со сна груди. «Револьвер!» — Ты так прекрасна, когда ты спишь. Я был уже почти готов влюбиться в тебя, но ты проснулась и разрушила это сладостное наваждение. О, лучше бы ты никогда не просыпалась, лучше бы ты всегда была спящей, и я бы мог тебя любить. Ничто живое, ничто движущееся не манит меня, не возбуждает во мне чувств, не делает меня самого живым. Илзе нервно сглотнула, брови ее дернулись, и слезы подступали к глазам. «Куда я попала? Что мне делать?» — перспектива кануть в Лету, неожиданно пропасть для своих друзей из Приапии, для своих друзей из маленького городка и сгнить в этом никому неизвестном убежище сумасшедшего морфиниста отнюдь не прельщала ее, но неутомимое воображение уже рисовало ее застреленное, остывающее тело в окровавленных простынях и лежащего подле него Генриха, перебирающего кудри, в которые больше никто никогда не вплетет цветов и которые больше не будут развеваться на ветру. Что-то неизведанно-притягательное, потустороннее, мистическое было в бытийности трупа: да, вот и пришел конец этой Илзе, которого она желала и о котором она молила. Тогда почему так страшно умирать? Рвотный позыв наполнял ее горло, но она сдерживала его, покачиваясь в схватке с собственным головокружением. — О, Илзе, почему бы тебе не стать мертвой? Быть мертвым так приятно, я сам хочу стать мертвым, — он приставил пистолет к собственному виску, жилка в котором едва заметно дернулась. — Страх смерти нам внушили церковники, но вместе с тем они учат о том, что смерти нет. Я верю, что смерть есть и что всякая смерть — это рай. Убив себя, мы опровергнем богов, мы сами станем богами, Илзе, это будет самый что ни на есть переворот — сбросить божка с его небесного трона. Долой идолов! Да здравствует человечество! Я готов прямо сейчас нажать на курок, Илзе, смотри, — она вздрогнула, готовая повиснуть на руке своего похитителя, лишь бы он не стрельнул в себя, но он сам отвел пистолет от своего виска и вновь приставил к ее груди, — но я не хочу лишиться последнего неизведанного, что могло принести бы мне удовольствие, что помогло бы мне познать самое человеческое — любовь, Илзе. Полюбить смерть. Я всегда мечтал полюбить смерть, лежать в ее холодных мертвенных объятиях, вдыхать трупный запах ее кожи. Потому что ничто иное, кроме смерти, я полюбить не могу. Я создал свои предсмертные шедевры, чтобы люди любовались ими, чтобы люди любили их… и тебя… и меня! Но я никогда не полюблю ни своих шедевров, ни своего гения, ни тебя, Илзе. А я так хочу изведать любовь. Каково это любить? Ты любила, Илзе? — глаза его горели безумным, пожирающим пламенем, готовым вырваться и уничтожить Илзе, уничтожить самое себя. Илзе отвернулась, не вынося этого взгляда, но продолжала следить за пистолетом и тщетно пыталась медленно дышать, чтоб успокоить биение нетерпеливого сердца, желавшего одного: чтоб эта мука, эта пытка прекратилась как можно скорее и любым образом. — Отвечай же, ты любила? — Да, — с вызовом ответила Илзе, и память ее обратилась вновь к тем золотым дням, когда Мориц утешал ее и делился своими заботами, когда они укрывались с ним в соседском дровянике и когда они лежали на берегах ручья. Как он тогда ушел… неужели никак она не могла повернуть всё вспять, всё воротить? Неужели это был последний момент, когда она видела его, и сейчас ее жизнь оборвется? — Тем лучше. Мне легче будет тебя убить, зная, что ты пережила единственное, ради чего стоит жить, — выдохнул Генрих. — Если стрелять в сердце, это не больно. Не больнее укола иглы. Хочешь вколю тебе морфий? Тогда будет совсем незаметно. Илзе покачала головой. — А я гляжу, ты ценительница подлинных ощущений, — тонкие губы его поджались в улыбке. — Я тебя, Илзе, не предам, не обману, не пройдет и пятнадцати минут, увидишь, я наслажусь твоим бездвижным телом и последую за тобой, и мы станем богами, Илзе, мы станем больше, чем бо-… Девушка резко схватилась за дуло револьвера, отводя его в сторону от себя. Опешив, Генрих нажал на спуск. Грохот выстрела, и пуля вдарилась прямо в матрас кровати, потонув в продырявленных мягких простынях. «Ах ты дрянь! — взревел Генрих, пытаясь перетянуть револьвер к себе, но всякая его попытка встречала достойное сопротивление со стороны Илзе, бившей его по рукам, кусавшей, пинавшей, сваливавшей его набок. — Ты предательница!» Но Илзе, вовлеченная в ожесточенную борьбу, ничего не говорила, лишь тяжелые стоны и вздохи ее сотрясали воздух, выказывая ее неимоверные усилия. Генрих силился вновь одержать над нею верх, вновь насесть на нее, но, стоило ей единожды скинуть его, как она вскочила ногами на кровать, окончательно вырвав из его рук револьвер. Он накинулся на нее, намереваясь повалить. Илзе крепко зажмурилась. Выстрел. В следующее мгновение ноги ее подкосились — Генрих навалился на нее, и она упала, ударившись головой об столбик изголовья кровати. Сводимое агоническими судорогами тело лежало на ней, еще живое, но уже переходящее в посмертие. Окровавленный револьвер выпал из ослабевших рук Илзе, грохнувшись на пол. Илзе задрала голову наверх и посмотрелась в зеркало на потолке: на груди ее покоилась голова Генриха, от которой начинало разить холодом, а на спине юноши сквозь рубашку просачивалось кровавое пятно, становившееся все насыщеннее и больше. Пуля прошла навылет. Илзе убила человека. Человека, имевшего свои мысли и чаяния, свои пусть странные, но мечты. Юношу двадцати лет, перед которым безграничным простором расстилалось будущее. Он мог бы стать великим фотографом, творцом, он мог бы прославиться. И он хотел прославиться своими шедеврами. Но найдет ли кто его шедевры? Найдет ли кто его остывающее тело? Лучше бы не нашли, вздрогнула Илзе, ведь тогда будут выяснять, кто его убил, и они найдут ее, они назовут ее убийцей, они убьют ее. Она скинула с себя тело с омерзением и поднялась с кровати, отошла от нее подальше. Куда идти? Куда деваться? Куда бежать от совершенного преступления? И можно ли от него убежать? Раз она убила, значит, она убийца — даже без приговора правосудия, она сама себе судья, и она знает, что это сделала она. А если не она? Да, это была та самая другая, зазеркальная Илзе, смелая и свободная — она наверняка была способна на убийство, она услышала мольбу этой Илзе и подменила ее, чтобы спасти. Эта Илзе, настоящая Илзе, никогда бы не смогла убить человека, она же такая хрупкая и такая слабая. Илзе посмотрела на себя в боковое зеркало: тонкие плечики ее дрожали, а на руках и на груди, как закатные солнца, сияли кровавые пятна, и брызги от них рассеивающимися лучами покрывали театральные одежды и запекались на кончиках каштановых локонов. «Следы на мне, все подумают, что это сделала я, но ведь это была она», — Илзе потрясла в воздухе кулаком, как бы угрожая той Илзе, но отражение лишь погрозило ей в ответ, передразнивая и одаривая зловещей, нахальной улыбкой. «Нет, так выходить отсюда совершенно нельзя!» — твердо решила Илзе и скинула с себя одежды, вытерев о них руки и кончики волос. Несмотря на ее усилия, кровавые следы отнюдь не хотели убираться полностью и оставались на коже темно-бордовыми, полупрозрачными разводами. На бедре ее зияла маленькая язвочка, напомнившая о том, что поможет ей успокоиться. Илзе подошла к маленькому чемоданчику, набрала небольшую дозу в шприц и, испустив выдох, вколола морфий в бедро. Обволакивающее тепло разлилось по ее телу, расслабляя его, притупляя переживания сегодняшнего утра. «Надо будет прихватить с собой». Наркотическая безмятежность не только не одурманивала ее еще сильнее, но, напротив, отрезвляла ее, даруя хладнокровный и расчетливый рассудок. «Вот почему Генрих так любил морфий», — подумалось ей. Она прошла за тяжелую бархатную штору. «Нет, наряды для фотосессий привлекут слишком много ненужного внимания. Надо покопаться в его одежде», — решила она, не ведая, куда Генрих запрятал ее собственную. Потратив немало минут в поиске подходящей одежды, которая не выдала бы ее женскую фигуру и в то же время не была бы ей сильно велика, она подобрала себе какие-то брюки, которые пришлось закатать, башмаки, которые, конечно, были ей великоваты, но вполне сносны, если забить их носки тряпками, рубаху, цветастый шарф и просторный, а главное теплый сюртук. В таком виде она вышла к зеркалу и покрутилась вокруг него, с удовольствием не узнавая саму себя. Наверно, прохожему надо было очень постараться, чтобы узнать в ней девушку. Для полного образа не хватало только шляпы-котелка, но и ту она раздобыла и, заплетя волосы, забрала их под нее. «Что за жантильный юнец!» — воскликнула она, отпуская комплимент самой себе. Она придумала, в чем выбраться, но что делать с трупом оставалось непонятным. Она подошла к Генриху, лежавшему в неестественной, изогнувшейся позе с искаженным в ярости лицом. Нет, ни один здравый полицмейстер не примет это за самоубийство, даже если вложить ему в руку пистолет. Сбившаяся кровать, съехавшие в сторону тумбочки, окровавленные одежды — всё свидетельствовало о продолжительной борьбе. «Так пускай же они решат, что здесь была борьба и что Генрих сам нападал. Ведь так оно и было. Им будет несложно узнать, кем куплен был этот пистолет, и они поймут, что для жертвы было большой удачей ускользнуть из лап этого злодея». Его мертвые глаза продолжали смотреть в стену, у которой тогда стояла Илзе, и казалось, будто видели там кого-то — неуловимую тень отбывшего в прошлое воспоминания. «Ничье удовольствие, Генрих, не стоит моей жизни», — прошептала Илзе и брезгливо отвернулась от тела. В этой комнате были вещи, которые занимали ее куда больше. Например, дверь-зеркало. Наконец-то без страха, не боясь, что кто-то возьмет ее на прицел, она открыла эту дверь, ожидая, как и в сказке о Синей Бороде, увидеть там трупы девушек, погибших от рук Генриха. Но это была самая обычная продолговатая комната: у одной из ее стен стояли стул и письменный стол с канцелярским набором, а в конце у окна стояло очередное зеркало. Илзе подошла к нему и тут же отшатнулась. Зеркало выкрикивало выведенное поперек красной краской слово «убийца». Это слово будто бы рассекало ее тело пополам своим кровавым следом. Горло Илзе напряглось, и девушка закашлялась — органы просились наружу. Генрих знал, предчувствовал, что его убьют и что убийца зайдет в эту комнату! Или же это был его план — убить себя чужими руками? «Какое ничтожество!» — разозлившись, топнула Илзе и отвернулась от зеркала. Она не признавала себя убийцей и никому, даже зеркалу, не позволила бы себя таковой признать. Подойдя к столу, она обнаружила на нем дневник в кожаной обложке, на которой такой же красной краской было выведено: «Прочти». Илзе взяла его в руки и хотела уже было открыть его — ей не терпелось узнать судьбы запечатленных на фотографиях девушек, мертвы они, живы ли, но вскоре отбросила. «Не все ли равно! Коль живы, мне незачем за них волноваться. А ежели мертвы, я не смогу их воскресить. Но никакой мертвец мне не указ, я не выполню его посмертного приказания. Живое не должно подчиняться мертвому!» — в расстроенных чувствах Илзе вышла из зазеркальной комнаты и, прикрыв эту дверь, направилась к другому зеркалу. Открыв ту дверь, она вошла в очередной длинный коридор, по стенам которого висели вешалки с шляпами, зонтами, сюртуками; прихватив на всякий случай зонт, она вышла из коридора и зажмурилась, когда солнечные лучи пробежались своевольно по ее глазам. Свежий долгожданный воздух наполнил ее легкие. Шум улицы, в котором сливались разговоры прохожих, стук повозок, ржание коней, бряканье велосипедов, звучал симфонией, восхваляющей жизнь. И Илзе понеслась по улице, рассматривая красочные вывески и радостно подмечая, что из зеркальных поверхностей здесь можно обнаружить только витрины.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.