ID работы: 8417111

На костях нимфы

Гет
NC-17
Завершён
Размер:
134 страницы, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 5 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 11. У Золотого ручья

Настройки текста
Закатное солнце пылало, как зарево пожара, и придавало Золотому ручью кровавое мерцание. На берегу было непривычно тихо: не трещал костер, не шелестели игральные карты, не пыхтела трубка, не велись дружеские беседы и даже птицы будто бы перестали петь. И запустело: пожухли цветы, а листья срывались, влекомые порывистым ветром, и падали прямиком к своим сгнившим собратьям. Всё переменилось. И он намерился довершить эти изменения. Мориц смотрел в торопящиеся воды. «Жаль, что это лишь ручей, а не горная река, но он, верно, об этом совершенно не сожалеет. Ведь он не знает, что есть горные реки: более сильные и стремительные, чем он. Он доволен тем, что он маленький и что на его берегах иногда раздается детский смех, которому он подпевает своим журчанием, подобным младенческому лепетанию. Хотел бы я быть этим ручьем». Мориц скинул пиджак, поспешно развязал галстук, позволяя ему, однако, повиснуть на шее, расстегнул верхние пуговицы ненавистного жесткого воротника и, набрав пригоршню воды, плеснул ее себе в лицо. Холодная, кристально-чистая вода. И она не способна ни смыть его позора, ни потушить его стыда. «Герр Штифель, вы завалили экзамен. Вы знаете, чем вам это грозит?» — звенело в голове Морица, а вода, сталкивавшаяся с камнем, вбивала эту мысль, точно крест в кладбищенскую землю. Он знал, чем ему это грозит. Он будет отчислен. Он не сможет поступить в университет. Он не станет банкиром, нотариусом, пастором или кем он там должен был стать, чтобы оправдать надежды отца. Что только скажет герр Штифель? О, хороша будет взбучка, которую он устроит. Которую он мог бы устроить, если б Мориц сдался, но он не намерен, он решительно настроился перехитрить отца. О, да, он перехитрит его: он станет его любимым сыном, он станет самым талантливым и гениальным мальчиком — так его отец назовет прилюдно, даже если он узнает о заваленном экзамене. Мориц потянулся в карман брюк. Рука с непривычки дрогнула, слишком увесистым оказался отцовский пистолет. Морицу даже не пришлось его заряжать, отец всегда держал его заряженным в потайном ящичке в своем кабинете. Какова ирония: герр Штифель-старший прятал оружие, но его сын знал где; герр Штифель-старший зарядил оружие, которым воспользуется его сын! «Куда стрелять? В висок, в рот или прямо в сердце? Наверно, в висок. Моя голова никогда не отличалась ни прочностью, ни устойчивостью. Она заслужила большее наказание, чем мое сердце. Она не умела правильно мыслить и теперь поплатится за это. А сердце мое… оно должно сохраниться целостным, оно умело любить». Темная полоса застилала лес, всего лишь несколько мгновений назад бывший прозрачным. Среди деревьев мелькнула белая фигурка. Болезненно похожая на Илзе. Навязчивое воспоминание о том дне, когда Мельхиор и Илзе удалились в лес, даже в предсмертный час не желало оставить Морица. «Я уже выбрала Мельхиора», — вот, что она тогда насмешливо, улыбаясь, сказала. Его никогда никто не выбирал: ни Илзе, ни отец, ни Мельхиор — этот вообще был не способен выбрать кого-то, кроме себя самого. Мориц с отвращением плюнул на землю. Будь он кем-нибудь другим, он бы тоже себя не выбрал. Впрочем, даже будучи собой, он себя не выбирает. Он брак системы. Лишняя, застопорившаяся шестеренка, ломающая отлаженный механизм. За бездействие ее все ненавидят, ее все винят и она сама себя ненавидит и винит. Что делают со сломанной деталью? Убирают и ставят новую. Пускай его заменит кто-то другой — правильный, не сломанный. А он только всё портит: нарушает покой своей нервозной матушки, разочаровывает отца, изматывает Мельхиора своими жалобами и просьбами помочь по учебе, мельтешит под окнами фрау Ньюман и надоедает ей своими расспросами об Илзе. И будь Илзе здесь, он бы и ей портил каждое свежее, купающееся в росе утро, каждый золотящийся слабыми солнечными лучами и осенним листом день, каждый сумрачно-лиловый вечер, тонущий в прохладе ручья. Он сам себе же жизнь отравляет. Всё лето он готовился к пересдаче, всю первую четверть учился без устали — напрасно. Он глуп, он безнадежен для этой системы, он не вписывается в нее, он не может соответствовать даже базовым, наипростейшим стандартам, как бы он отчаянно ни пытался. Быть счастливым — не для него, при рождении ему выпал другой жребий. Так случается, и, возможно, в этом даже нет его вины, просто боги, томящиеся на Олимпе в лени и праздности, заскучали. Был ли виноват Эдип в том, что убил своего отца и женился на собственной матери? А был ли виноват Тесей, проклявший собственного сына из-за навета? Виновен ль был Орест, казнивший вероломную мать? И разве есть что-то позорное в том, чтобы убить себя? Сократ принял чашу с ядом в назидание своим ученикам; неспособный защитить свои идеалы, Катон вонзил в свою грудь меч. Не лучше ли достойно принять поражение, чем пытаться спорить с судьбой, превращаясь в лохматого дикаря, потрясающего своей палкой перед дулом карабина или отчаянно бьющего в бубен при нашествии чумы? Пастор Кальбаух же учит, что многое предопределено Богом, так почему же смерть Морица не может быть предопределена? Почему она вменяется ему в вину, будто он решил ослушаться Бога, ежели он, напротив, следует за ним? Иисус не противился своей казни, и Мориц не собирался противиться своей. Он пережил ночь в Гефсиманском саду, он дошел до вершины своей Голгофы — почему же он должен, как трус, бежать отсюда, кидаться на наставленные на него копья и бороться с окружившим его римским легионом? И ежели Иисус умер за грехи человечества, то почему тогда маленький грех самоубийства не простится несчастному Морицу? Ведь Бог видит, что он испытывает, он должен войти в его положение и наверняка уж понять, что Мориц не выбирал, что Мориц до последнего боролся, но проиграл. Хотя, быть может, Иисус, умирая, решил, что конкретно за грехи Морица Штифеля умирать он не будет — но тогда какая разница, брать ли на себя еще один грех, если все равно придется гореть в аду? Ведь может же так случиться, что и ада никакого нет, и гореть там не придется, и что жизнь закончится со смертью — это, конечно, было бы слишком хорошо для Морица, который не заслужил такого абсолютного, величавого и манящего покоя, но ведь так и вправду может случиться. Сам Блез Паскаль не исключал этого! Он огляделся кругом. «Где-то под этим дубом должна быть зарыта трубка-томагавк. Было б, наверно, неплохо закурить ее еще раз, но в одиночестве — это совсем не то». Вигвам уже совсем развалился. Только костровая яма по-прежнему чернела. «И она, простерши руки, в жаркий рухнула костер. Но из пламенного кругу дивный юноша встает и влюбленную подругу на руках своих несет… Мельхиор всегда любил «Фауста», я же — «Бога и баядеру». Только испытавший любовь блажен, когда умирает. Быть может, оттого я мучаюсь так сильно? Илзе была прекрасна и источала пленительный аромат. Как тлеющий лист. А та девица, как ее звали?.. Снандулия на городском балу. Это было так давно, но большей гордячки я не знал. Да, я не испытал многого. Я не испытал самого человеческого. Но было и другое, были и другие…», — ностальгическая улыбка коснулась его губ, а внутренний взор застилали приятные воспоминания. Как они с Мельхиорам гуляли по округе, сидели под липами и ивами в сумерках, писали школьные эссе, читали Гёте, пили освежающий лимонад, приготовленный заботливой фрау Габор… Фрау Габор, она заботилась о Морице больше, чем его собственные родители, чем его друзья и его преподаватели, чем он сам. Он ей одной поведал о своих намерениях, и она одна пыталась его отговорить — ее письмо он хранил в кармане брюк. Как будто его жизнь была в его власти! Как будто он мог выбрать! Фрау Габор — хорошая женщина. Ее будет очень жалко… Остается надеяться, что Мельхиор поможет принять ей эту новость. «Жизнь, быть может, и не в моей власти, но кое-что и я могу выбрать. Наверно, это пастор Кальбаух называл свободой воли. Как дочь Иеффая, я буду умирать с улыбкой на устах. Я буду вспоминать о сладостных моментах, о вечерах на берегу Золотого ручья, об освежающем лимонаде и о взбитых сливках, когда пробьет мой час… Такая смерть лучше внезапной». Он убрал пистолет. Всего лишь на пару секунд, чтоб настроиться, чтобы на мгновение позабыть о грядущей смерти и насладиться последним издыханием тлеющей жизни… Вдох. Плечи чуть приподнялись. Что же их тяжелит? Груз обид? Якорь воспоминаний? — Что ты потерял? — бодро-нежный голос окутал слух. Не может быть! — Илзе! Мориц обернулся, повалившись на траву. На коленях перед ним стояла она, смеющаяся, с колосками, вплетенными в укороченные пряди, забранные под чудовищно-пестрый платок, не то смелый, не то безвкусный, в белом оборванном платье, больше похожем на рубаху и навевавшем воспоминание о том дне, когда они оставались с ночевкой у Габоров. Исхудавшая, с запавшими покрасневшими глазами, подобная призраку. Он думал, она в городе, он думал, он больше никогда ее не увидит, а теперь она, как ураган, врывается в его жизнь, перечеркивая тот злопамятный вечер на этом самом месте, очерненный ревностью, заключает в свои объятия, и он оказывается в центре ее внимания, окутанный неожиданным спокойствием и тишиной. — Так что ты ищешь? — переспросила она. «То, чего ты тем более не найдешь, — мысленно ответил он. — Не найдешь же?» — промелькнула надежда. — Зачем ты меня пугаешь?! Нет, он не позволит ей спутать свои планы, она не посмеет. Не посмеет же? А, если и посмеет, то не сумеет, так? Он твердо решил, и что бы она ни сделала, какой бы трюк ни выкинула, это не поможет. Он не поддастся больше ее искусительным чарам, как бы ему самому ни хотелось им поддаться. Она сама говорила, что уже выбрала Мельхиора, смысл ей сейчас выбирать Морица? Да, даже если она и выберет сейчас его, он не будет в ее жизни особенным, единственным, он будет попросту очередным — после Мельхиора, того странного художника, спрашивавшего, где она живет, и называвшего ее своей метрессой, после скольких еще городских знакомцев. Он никогда не займет в ее жизни такого же места, какое она заняла в его. И почему тогда, если она выберет-таки его, видя его несчастное, погубленное положение, он должен выбирать ее? «Давай же протяни мне свою руку помощи, и я отвергну ее, ибо рука твоя ничего не значит», — горделиво умолял он. Однако Илзе — это дитя полей, испорченное городом и его страстями — и не думала, казалось, протянуть ему руку помощи. Вместо расспросов об экзамене, вместо сочувствия, вместо клятвенных заверений в том, что его ждет большое будущее, она с увлечением рассказывала о своем волнующем мирке художников, где не было, думалось Морицу, места сожалениям, неудачам, раскаянию, вине и стыду — всему тому, что сопровождает жизнь благочинного обывателя. Она перечисляла имена своих знакомцев, и каждое имя становилось очередным ударом кинжала в трепещущее, влюбленное и ревнивое сердце. Она описывала с живостью их картины и то, как позировала для них, иногда поведывала смешные истории, как бы намереваясь вызвать его смех. Но Мориц не смеялся. В ее жизни было так много красок, так много чувств и эмоций, так много… жизни. Его же жизнь, напротив, была сухой, размеренной, мертворожденной. Если б она только могла передать ему часть той живости, коей обладала с момента своего появления на свет! Мориц не знал, что она пыталась. «Мориц никогда не пришел бы сюда один», — решила она, едва завидев его, и еще больше убеждалась в своих подозрениях, наблюдая, как он кивает ее рассказу, не проявляя к нему никакого интереса. И она распалялась еще больше, описывала все еще красочнее, еще смешнее, еще живее. «Почему он ничего не чувствует? Почему?! — вопрошала она себя с нарастающим беспокойством. — Что сталось с Морицем, который заливался смехом даже от моих неудачных шуток?» — Ты все еще в школе, Мориц? — наконец-то решилась спросить она. «Началось, — подумал довольно Мориц. — Сейчас она поймет, в чем дело, и мне придется отбиваться от ее навязчивой помощи». — Нет, нет… в этой четверти я выхожу. «Дурак! — Мориц был готов ударить себя по лбу. — Я бы мог ей и соврать, и она ушла б… Что это со мной такое? На что я надеюсь?» Ни слова поддержки не вылетело из ее уст. Вместо этого она расплылась в улыбке и ударилась в детские воспоминания: о вечерах у Золотого ручья, о визитах с козьим молоком и вареньем, о школьном хоре, о Вендле, о Мельхиоре… — Он все еще такой же серьезный? — хитрющая улыбка, будто что-то Илзе пыталась выведать. «Конечно, она наверняка в него влюблена. Девчонки всегда стараются всё выведать о тех, кто им нравится», — мрачно решил Мориц и резко ответил, чтобы прервать дальнейшие расспросы о Мельхиоре: — Он философствует. Однако Илзе вовсе и не собиралась дальше расспрашивать о нем. Угрюмое лицо Морица и память о том, как в последний раз ее обращение с Мельхиором ранило его, остановили ее, и она вернулась к свое любимой теме — восторженным разговорам о Приапии. «Мориц и не заподозрит, как я вру! Я должна его развеселить, показать, что жизнь есть хотя бы за пределами нашего городка… хотя ее там и нет. Такой сладкий обман, но нескоро он его разоблачит. Надежда, как известно, умирает последней, но и воскресить ее проще всех», — думала Илзе, не умолкая ни на секунду. Упомянула она и про Генриха. Мориц оживился, и безумный блеск загорелся в его глазах, какой Илзе в последний раз видела в зеркальной комнате морфиниста. Она на мгновение запнулась, незаметно пошатнулась. «Нет… нет… Мориц! Что мне поделать? Описать ужасы смерти? Пробудить инстинкт самосохранения?» И вот перед глазами Морица чередой проплывали картинки: зеркала, зеркала, античные образы — Ганимед, Ариадна, Навуходоносор, потоки прозрачных тюлей и белые кружева, черный бархат, сладострастное, изгибающееся тело Илзе (какая жалость, что он никогда его не увидит!), ночные кошмары, подброшенные воспаленным, больным сознанием, и снова зеркала, зеркала, бьющиеся, летящие с потолка зеркала, зеркала, пробиваемые пулей, револьвер, взятый в рот, как трубка, или приставленный к девичьей, взволнованно дышащей груди… Всё это несло в себе пугающее, но притягательное очарование, закручивающее в сумасшедший водоворот и утягивающее вниз — ко дну, такому далекому, что его едва ли возможно достичь, но такому желанному, без этих возбуждающих, будоражащих кошмаров. «Пастор Кальбаух вечно твердит о том, что надо избавиться от страстей. Но только на дне нельзя ощутить волн, — подумалось Морицу. — Генрих наверняка просто устал, он пошел по пути доброго христианина — хотел избавить себя от страстей». — Этот Генрих еще жив? — полюбопытствовал он, завороженный его темной фигурой. Илзе вздрогнула и почти выкрикнула: — Нет. Воля Господня! — в груди ее похолодело, будто дуло револьвера вновь уперлось в нее, будто вновь Илзе ходила под прицелом, не ведая, сможет ли она вздохнуть в следующую секунду. И снова ложь, ложь, ложь полилась из ее уст, как сладкая песня: она описывала, как она сбежала от Генриха, конечно, не сказав, что это она его застрелила — что мог бы подумать о ней Мориц; как она была в полицейском участке и как была оттуда выпущена. Но ничто больше не могло заинтересовать Морица. Он безучастно молчал, все еще прокручивая в голове историю о Генрихе и живо рисуя ее. О, как бы он хотел быть на месте Генриха! Это дало бы ему последнее довольство в жизни, которого он себя лишал, — возможность любить Илзе не как краснеющую девицу в коротких платьицах, но как женщину, коей она, без всякого сомнения полагал он, уже являлась. А потом стреляться было б совсем нестыдно и совсем не жалко! «Неудивительно, что этот Генрих в итоге застрелился!» Терпение Морица иссякало, он больше не хотел слушать болтовню Илзе о ее приключениях. Он всё уже взвесил, но каждое ее слово нарушало хрупкое равновесие. Он не хотел знать, что еще он упускает, испивая поданную ему чашу. Если б у него был выбор, быть может, описанные ею прелести жизни и помогли бы изменить его решение, но у него нет выбора, а своими сладкими речами она лишь плодит сожаления, подрывает его храбрость, делает его уход более тяжелым. «Ликер бы не помешал для восстановления сил», — но выйти из леса, вернуться домой равносильно спору с судьбой, которого он так пытался избежать. Верно, именно зачина этого спора жаждет от него Илзе, о его возвращении домой она хочет услышать? — Мне домой пора, Илзе, — объявил он, слегка дернувшись в сторону, как бы намереваясь уйти. — Дойдем до нашего дома! — с обаятельной улыбкой предложила она, подходя к нему ближе, так что Мориц уже чувствовал жар ее тела и дыхание на свое коже. Ее пальцы дотронулись до его, нежно их обвивая. Стоило ему только предпринять небольшое усилие, сжать ее руку, и она станет его, как он давно мечтал. Мориц посмотрел в ее глаза — в них не было льда, который он ожидал увидеть, в них плескались воды Золотого ручья с тем же самым красноватым оттенком трагичности. «Она несчастна! — осенила его внезапная догадка. — Она хочет сделать то же, что и я, но не решается, боится отказаться от своего жалкого существования. Нет-нет, я ей покажу, что я был достоин, что я осмелился — осмелился на то, на что не могла решиться даже она, прирожденная дикарка, столь гордая своим вольным образом жизни. А ведь ее воли не хватит даже на то, чтоб принять свою судьбу! Она несчастна! И после этого мне хватает наглости думать, что она может меня осчастливить! — он холодно одернул свою руку и отвернулся. — Что может предложить падшая женщина, кроме греха и трусости? Значит, я поступаю верно, ежели она предлагает обратное. Да, она предложила мне руку помощи, правильно будет от нее отказаться». — Зачем? — пробормотал он. — Зачем? «Илзе, черт тебя побери, зачем ты меня пытаешься соблазнить? Думаешь, что несешь спасение, но ничего, ничего, кроме гибели! Погибнуть в твоих объятиях — отнюдь не спасение, только пуля отцовского револьвера способна меня спасти». И вот ее руки коснулись его плеч, он чувствовал их волнующее тепло сквозь рубашку, он знал, если он не воспротивится, эти жадные руки заберутся под рубашку, и тогда Мориц навсегда окажется в их плену — в плену, из которого он не захочет выбраться. — Пить парное козье молоко, — прошептала она. Недавно Мориц видел, как козленок гулял у забора дома фрау Ньюман — это напоминало о детстве, безвозвратно потерянном и полузабытом. Мориц стряхнул с себя эти воспоминания и руки Илзе, чьих ласок он желал, но принять больше не мог, потому что Илзе, которую он любил, безвестно погибла где-то там в городе, а Илзе, стоявшую перед ним, он не мог любить столь беззаветно и безмятежно, не мучаясь стыдом и ревностью. «Всё, что я любил, мертво, и любовь моя мертва. Так, значит, и мне пора умирать», — заключил он, но избежать новых прикосновений Илзе ему не удалось. Ее игривые пальцы пробежались по его волосам: — Я завью тебе локоны, — продолжала фантазировать она, пытаясь внушить ему, избегающему вожделенных химер, свои фантазии. — Колокольчик на шею повешу, — и вот ее руки удушающе скользили по его обнаженной, напряженной шее. Дыхание застыло где-то в горле не то из-за предвкушения, не то из-за страха — действия Илзе, последовательные, оставались, тем не менее, для Морица непредсказуемыми, загадочными. — У нас и козленочек есть, — шепот ее становился всё более глубоким и проникновенным, вызывал мурашки по коже, — ты с ним можешь поиграть… — телом она плотно прижалась к Морицу, грудь ее вздымалась, воскрешая те чувства, что он поспешил признать умершими, дыхание щекотало шею, мягкие руки покоились на его щеках, а взглядом она будто бы растворялось в нем. Никогда еще она не была так близка к нему. Никогда она еще не была так желанна им. Надо лишь протянуть руку, надо лишь позволить себе сорваться, и они оба повиснут в пространстве, где нет ничего, кроме них, купающихся во всепринимающей и вседозволяющей любви. Мориц обхватил ее запястье. Собравшись с духом, он решительно оттолкнул ее и снова отвернулся, наскоро пробурчав: — Мне домой пора. На моей совести еще Сасанида, нагорная проповедь… параллелепипед, — он говорил первое, что пришло в голову, лишь бы она ушла прочь и не разрушала больше его — ни его смелости, ни его добродетельности. Разумеется, дома его ни ждали ни Сасанида, ни нагорная проповедь, ни параллелепипед, и Илзе могла догадаться до этого — он сам ей признался, что его исключают. Но даже если бы его не исключали, эти бесполезные предметы его бы не ждали, ведь он не вернется к себе домой. Теперь его дом иного характера, общечеловеческого, и туда он держит путь, вернее, туда его ведет незримая рука Проведения. — Покойной ночи, Илзе! — добавил он, когда у него промелькнула самодовольная мысль, что, возможно, эта ночь будет последней покойной для Илзе. Она пожелала ему приятных снов, в чем он увидел благое предзнаменование и скрытое одобрение его пути, что-то пробормотала про вигвам, Мельхиора, томагавк, пожаловалась на холод и осеннюю грязь. Он и не заметил, как стих ее голос и она ушла, потому, когда его внезапно окутала непроницаемая тишина, вопившая о его одиночестве и покинутости, он удивился, не обнаружив рядом с собой Илзе. «Значит, она не выбрала меня…» Тщетно он искал ее в сумрачном лесу вдоль потемневшего Золотого ручья, в котором потухли последние искры закатного пожара, тщетно вслушивался, надеясь уловить треск веток или шуршание платья, тщетно гнался за тенями, пытаясь отыскать белый непостоянный призрак. — Илзе! Страх, отчаяние, ужас смешались в этом одиноком крике, возносившемся как будто из самых недр земли к небесам, застланным беспросветно тяжелыми тучами, заглушавшем слабосильное пение птиц и распугивающем их, взмывавших ввысь черными сгущающимися пятнами. Достаточно было одного слова, одного хруста ветки, одного шага… Нет. Глупая фантазия. Разумеется, всё живое будет бежать от мертвого, равно как и мертвое — от живого. Мориц избежал хватки Илзе, Илзе покинула его — цикл завершился, и ему незачем повторяться. Ему нельзя дать повториться. Мориц достал пистолет, и вновь перед его глазами пронеслись карнавальным, безумствующим и сводящим с ума шествием картинки: отражающие друг друга зеркала, кружева, черный бархат — на зеркалах, на постели, на обнаженном теле Илзе, преследующие наяву ночные кошмары и увесистый холодный черный револьвер, готовый изрыгнуть пламя. «Быть может, я не жил, но я испытал жизнь… Илзе прожила ее за меня! И проживет всё то, что не прожил я!» Рука его потянулась в карман. Он достал оттуда письмо фрау Габор, расправил его, перечитал и насмешливо ухмыльнулся. «Она просит меня жить, но жила ли она? Быть может, я жил даже больше, чем она! И больше, чем все эти профессоры, чем пастор Кальбаух и герои его проповедей!» Чиркнул завалявшейся спичкой. Как падающая звезда на небосводе, она резко загорелась, а затем оставила длинный пылающий хвост по краям письма. Мориц держал его перед глазами, читая скукоживающиеся и черневшие строчки, а огонь все спускался и спускался к его руке, опаляя ее жаром. Это был последний закатный пожар, которые они так любили вместе встречать на берегу Золотого ручья, — пожар заката солнца его жизни, и он его встретил один. Когда пламя подкралось слишком близко к его руке, он кинул письмо в воды ручья, которые на миг вновь обрели кровавый отблеск, зловеще подмигивая ему, и оно, испустив тут же рассеявшийся дымок, слегка тлея, двинулось по течению. Так погас последний закат. Так погасла надежда. «Теперь стало совсем темно». Все ушли, и письмо ушло. Мориц остался один, а потому и ему пора уходить. Отец зовет домой, а не подчиниться его воле нельзя. Пора двинуться по течению за потухшей надеждой в предвкушении новых надежд. «Да, их надежды всегда были слишком мелки для меня… Я мечтал о большем, чем эти филистеры. Предо мною предстанут новые горизонты, закатное зарево которых нельзя будет так просто потушить». Одиночный выстрел взвил пронзительно галдящую стайку черных птиц.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.