Прислушайся, дитя Небесное, К заповедям Божиим. Да прибудет с тобой чистота И непорочность души ангельской, Покуда не ступит нога твоя в мир человеческий.
Сколько времени потребуется, чтобы основательно прочувствовать характер и особенности городков практически всего Земного шара? Не один десяток лет, ответит Вам Элиотт Демори, и снисходительно-довольная улыбка слегка тронет его губы. Оставляя после себя одни разрушения, он никак не мог понять, как же его деяния так долго оставались скрытыми от глаз его отца. Сколько невинных прошло чрез его руки, сколько жизней он загубил, лишь раз коснувшись губами их кожи. Воспоминания испытанных в ту пору чувств распространяют по телу приятную негу, а после в разум без предупреждения врывается образ юнца, осмелившегося пойти наперекор слову Всевышнего. Бесшумно следуя за ним чуть ли не попятам, демон наблюдает за ним месяц второй или, быть может, третий. Честно говоря, он сбился со счета еще несколько дней назад, и сейчас Демори не особо волнует продолжительность его одержимости. Элиотт скалится, прикрывая глаза, и передергивает плечами от накатившей прежде всего на самого себя злости: этому ребенку удается проникнуть в его сны, а он так просто теряет связывающую их ниточку. Так просто упускает мальчишку среди уже выученных практически наизусть улиц Валенсии, но не жалеет о медлительности исполнения его прихоти — одно несдержанное проявление сущности покарается обжигающим пониманием в чужих глазах и, как следствие, лишением потенциально лучшего трофея за всю историю его похождений. Обращение к братьям своим младшим по положению равносильно для него безобразному проявлению слабости, но он идет на это, зная, что никто не посмеет забрать его добычу себе, безропотно выполняя поручение найти Небесного, где бы тот ни находился. Работа над собственной концентрацией требует постоянного энергетического истощения, а временные сошки, случайно нашедшие свою погибель не в том месте и не в то время, не приносят облегчения. Элиотт впервые настолько сильно желает обрести власть над кем-то конкретным, и этим «кем-то» впервые оказывается столь непорочное существо, способное раскрыть все намерения, лишь мимолетно заглянув в огонь его глаз. Вымотанный излишними мыслями, Демори не скупится на повышенный тон в адрес вышестоящих работников пресловутой кофейни и некоторых посетителей, за что становится на пару шагов ближе к увольнению, рискуя в ближайшем будущем угробить заодно и репутацию среди людей. Он должен быть лучшим, как для хозяина, так и для всего гребаного человечества, дабы потешить собственное эго — первую ступень его падения. Но демону откровенно нет до всего этого дела. Все его сознание заполняет совершенно незнакомый низковатый парень с синими глазами и парой крыльев в качестве естественного дополнения за спиной. Где-то на периферии проскальзывает: «Тебе хотя бы восемнадцать есть, малец?», и внутренний голос вторит в ответ: «Впрочем, так будет даже интереснее». Треклятый ангельский сынишка. Ему хватает смелости спускаться сюда, в мир людей, хватает смелости оставаться таким же нетронутым, чистым, невинным. Таким, что с каждым днем желание соблазнить, сломать лишь сильнее разжигается в груди Падшего.***
Уставшее солнце с толикой радости уступает свое место сумеркам, с каждой минутой все больше прячась под пуховым одеялом насупившихся серо-синих облаков. Вот-вот зажгутся фонари, и набережная Сены заиграет совершенно иными красками, чаруя своей атмосферой романтичной загадочности. Восторженно застыв, юноша оглядывает раскинувшееся перед ним живое полотно и уверенно ступает на гладкую поверхность моста Александра III, глубоко вдыхая вечернюю свежесть и тут же отвлекаясь на изящные перилла, пробегаясь по ним самыми кончиками пальцев. Переполненный спектр эмоций компенсирует телесные неудобства, вызванные первичным подавлением своей ангельской сущности. Каждый шаг — новая попытка привыкнуть к тяжести новообретенной формы и следующий ключ к созерцанию прекрасного. Когда ноги Небесного касаются земли во второй раз, в свете прожекторов и искусных фонарей египетское наследие, возвышающееся на Площади Согласия, открывает иное видение расписанных древними иероглифами и знаменательными рисунками стен монумента. Опускающиеся на город сумерки скрывают отблеск золота высшей пробы, дополняющего красоту розового мрамора Луксорского обелиска, а виднеющейся чуть вдалеке знаменитой башне удается приковать своими огнями все внимание гостя, пока тот не ловит звонкое: — Maman, regarde! Ce garçon ressemble-t-il à un ange? Пышущие восхищением глаза светловолосой девочки встречаются с удивленными, и губы малышки расплываются в еще большей улыбке — так Небесный впервые познает, какого это — невольно улыбаться в ответ представителям другого рода. Тоненькие ручки обвиты вокруг шеи женщины, — ее повзрослевшей копии — личико, горя смущенным румянцем, прячется в хрупком плече, и чуть волнистых волос касается мягкая рука матери, поглаживая. Она отвечает что-то на самое ушко, от чего дите только больше старается скрыть смущение, но глазки ее озорные так и мечутся от незнакомца к рядом стоящей лавочке. Ему толком не слышны слова, но то тепло, отражающееся в них, цепляет новую струну в наивном сердце. — Ressemble-t-il à un ange?.. — повторяет медленно, тщательно пробуя новое звучание будто бы на вкус, и та струна вновь отзывается приятным трепетом. Той же ночью, расправляя белоснежные крылья и осторожной поступью уходя в глубь родительского сада, он едва прячет пылающую благодарность за возможность с такой простотой изучать любые языки народов. Тихонько шепча услышанные накануне французские слова, несомненно уверен: этот риск себя однозначно оправдывает.***
Незаметно, едва колыхнув воздух отдающими серебром перьями, ангельский ребенок касается ступнями холодной смотровой площадки Триумфальной арки. Его уязвимый сосуд отказывается втягивать необходимый кислород, когда юноша, проморгавшись, отрывает от заостренных перилл взгляд. При свете полной луны Париж будто пронизывается волшебной, неимоверно сказочной атмосферой, что вкупе с практически теряющимися в огнях ночного города крапинками звезд на полотне никогда не засыпающего неба заставляют юного ангела замереть живым изваянием, немигающе впитывающим непостижимые ранее красоты Среднего мира. Ровно двенадцать проспектов сплетаются именно здесь, на площади Шарль де Голля. Каждый из них пройден лично Небесным, каждый оставил свою частичку в его душе, но названные в честь Элизиума знаменитые Елисейские поля, кажется, намертво оседают в самой толще его зарождающихся чувств. Плавно опустившись глазами к основанию монумента, он досадно вздыхает, обнаруживая лишь единицы тех, ради кого из раза в раз ослушивается законов родного Рая, но стоит привыкнуть к относительной темноте, как с каждой задержавшейся секундой прорисовываются все новые и новые силуэты туристов и граждан, своевольно жертвующих часами дражайшего сна во имя завораживающей столицы Франции. Он наблюдает за неспешной кутерьмой, создаваемой людьми и трогательно-мягко улыбается; прикусывает легонько губу от мелькнувшей мысли ужаснейшего непослушания отца рода своего и взмывает в воздух, скрываясь за облачными вратами божеской обители. Ощущать осторожные прикосновения солнца к открытым участкам кожи оказывается так приятно — будто теплое крыло матери укрывает его всего, обещая не пропускать воспоминания прохлады ночных путешествий. Сознание медленно заглушается французской речью и витающим повсюду ароматом согревающих специй и свежеиспеченных круассанов, о существовании которых ангелу знать все еще запретно. Глазами пробегаясь по окнам пекарни, осматривая практически каждую булочку на витрине, он случайно мажет взглядом по довольной посетительнице, протягивающей руки к бумажному пакету с багетами и к более маленькому — с «улиткой», посыпанной зеленью. Миниатюрная женщина за прилавком добродушно улыбается, кивая на прощание, а в сердце Небесного уверенно распускаются бутоны гордости и неприкрытой веры в человечество. Унесенный в повседневность парижан, он знакомится с новыми улицами, с новыми звучаниями жизни и с новыми проявлениями доброты, которые многим покажутся незначительной мелочью. Вежливая улыбка и придерживание двери; подхваченная кем-то шляпа, что так внезапно унес ветер, и искренняя благодарность в глазах её обладателя; детский зонтик, возникший над продрогшим тельцем котенка и одобрительный кивок папы на предложение оставить шерстяной комочек у себя. Поначалу тень сомнений и страха безусловно преследует его по пятам: а что, если ему просто повезло очутиться именно здесь, в Париже? Что, если это единственное место, где существует нечто светлое? Что, если во всем остальном мире господствует кромешная тьма? Эти и многие подобные вопросы способствуют робкому освоению близлежащих провинций, и дитя не замечает, как один месяц сменяется следующим, а за ним незаметно наступает другой. Потерявшая бдительность совесть теперь совсем редко напоминает о своем существовании, когда, вернувшись домой, юноша бережно промывает запылившиеся крылья или, глядя в глаза родного отца, послушно повторяет: «…и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Безграничное облегчение мягким шарфом ложится на его плечи, когда завеса неизвестности с каждым его приходом в Средний мир рассеивается, желание видеть этих причудливых созданий возрастает, а часы, проведённые в их обществе, одаривают лишь комфортом и легкостью. Доброта существует во всех ее размерах и формах, во всех уголках Земли и в каждом человеке. По крайней мере, невинный ребенок в это также свято верит, и этот огонек надежды загорается в нем ещё больше, когда, случайно врезавшись в девушку, на пару лет старше него самого, он слышит взволнованное: — Oh désolé! И отвечает: «Все в порядке, мадам», будто всю свою сознательную жизнь является носителем французского языка. Почему в этот день косяку перелетных птиц вдруг захотелось затаиться в стайке облаков, известно, наверное, лишь самим пернатым, но волей-неволей именно они сбивают крылатого путешественника с намеченного пути. Слегка растрепанный, он со смешинкой в глазах хмыкает, пропуская возникшее живое препятствие и напевая услышанную недавно мелодию, спускается дальше. Предвкушает уже знакомые стены башни Гранд Кастилле, — визитной карточки Перпиньян — но по приземлении ему остается только глупо хлопать глазенками и непонимающе рассматривать раскинувшийся перед ним Цветочный мост. Душистый аромат наполняет легкие, эфемерной пленкой оседая где-то в подсознании ангела, и его тревожность стремительно сходит на «нет». Он по-прежнему не знает это место, но простирающийся по обеим сторонам огромный сад возвращает ему спокойствие, заставляя чувствовать себя как дома. Не желая противиться природной любознательности, юноша ступает на вымощенную плиткой Пасео Аламеда, в который раз ощущая детский восторг от увиденного: изящные ветви деревьев, одетые в перламутрово-зеленую шапку листвы с крапинками ярких оттенков, так гармонично вписываются в архитектуру города. Редкие в это время прохожие, будто последние штрихи художника доводят картину до ее величия. Только сейчас, среди разнообразия звуков, небесное дитя различает незнакомое произношение схожего с «bourrique» слова и недовольно мурчит про себя что-то о том, что французский все-таки звучит куда роднее. Если следовать по проспекту Арагон, что условно перпендикулярен Аладеме, невозможно оставить без внимания внушительных размеров футбольное наследие «Месталья» — в этом дитя убеждается, буквально ощущая себя несоизмеримо маленьким по сравнению со строением. У него уже крылья подергиваются в нетерпении взмыть хотя бы на высоту птичьего полета, дабы лучше узнать габариты стадиона, ставшим когда-то спасительным оплотом для сотен валенсийских семей. И ведь многим созданиям его поколения неизвестна страшная участь Валенсии, двумя мощными волнами обрушавшаяся на жителей не такого далекого тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, забравшая десятки жизней и принесшая ужасные последствия в навсегда изменившийся город. Одним из благоприятных изменений, однако, стало перевоплощение реки Турия в потрясающий сад, в точности повторяющий изгибы ее русла. Временные крупицы текут так, казалось бы, неспешно, заманивают наивного в паутину хитрых сплетений испанских улиц, и тот с удовольствием все поглощает, «прощупывает» сменившуюся атмосферу, подчеркивая отличия и схожести культур. Люди здесь также кажутся какими-то солнечными, однако, их внутренний свет невозможно различить вот так сразу, просто взглянув на них; для этого требуется, как минимум, слегка задеть скорлупку усталости, и тогда в их глазах отразится скрытая мягкосердечность строптивой души. Он бредет, сам не знает, куда и для чего — просто радуется возможности находиться среди смертных детей Бога, непосредственно разделяя с ним безграничную любовь и родственную привязанность, но соблюдает строгую дистанцию, упорно пытаясь следовать оставшимся ангельским принципам. Любой, наверное, позавидовал бы невосприимчивости к зазывающим ароматам кофе, панкейков и шоколадного маффина, хотя весь секрет хранится в предельно простом: сложно питать слабость к тому, чего никогда не пробовал, и понятия не имеешь, как сладость тает на языке и тонет в послевкусии зерен и пенки взбитых сливок. Поэтому уютное заведение благополучно пропускается вниманием юноши, что полностью отдано снова и снова возникающим незнакомцам. Он не видит, но неприятная дрожь пробегается по телу от ощущения пристального, какого-то неправильного взгляда в его спину, и спешит скрыться, затеряться, впервые чувствуя страх быть наконец осужденным. И такое состояние преследует его на протяжении практически половины последующих пребываний в Валенсии, окончательно ослабевая лишь, когда он твердо решает пройтись по знакомым улочкам последний раз. Стыд за регулярное ослушание только сейчас больно бьет по сознанию ангела, желающего для всех быть хорошим; все это время заглушаемый страх вырывается наружу, пропитывает собой все естество и заставляет покорно вернуться в отчий дом, забыв о посещении Среднего мира раз и навсегда. Обеспокоенные родители все еще ждут объяснений его частым и внезапным исчезновениям, но остаются удовлетворенно-расстроенными, поверив в легенду о знакомстве с прекрасной обладательницей божественной крови, но, к сожалению, уже отдавшей свое сердце ангелу постарше. Часть него сжимается под натиском проснувшейся вдруг совести, а другая — ругает пуще прежнего, потому что в душе его набухает тоска по чужому, запретному миру, и слабый голосок желания вновь очутиться где-нибудь в Париже прорезается сквозь крики нравственной сущности ребенка неба.***
Ночную темноту разрезает вспыхнувшее пламя, в тишину врезаются едва слышное чирканье зажигалки и следующий за коротким миганием огонька блаженный выдох. Дым едким потоком уплывает в легкие, вызывая облегченную ухмылку на искусанных губах, и он вдыхает глубоко, чтобы сильнее, чтобы чувствовать, как вместе с этим лениво растекается по венам смерть. Она идет не спеша, в меру повиливает бедрами и вызывает довольное хмыканье со стороны парня, что учтиво выдыхает облако яда в сторону и смотрит с некой гордостью в поглощенные грешностью глаза, когда изящные пальцы ловко выхватывают сигарету из чужих, и припухшие губы обхватывают ее, растягиваясь после едва надменной улыбкой. — Твой мальчик в Париже, — коротко и по делу, с долей самодовольства, но с почтительным кивком головы: прошлый урок воспитания все еще отзывается неровной сеткой ноющей боли на спине девушки, в чьи планы пока не входит открытие в себе мазо-наклонностей и стремление быть наказанной за непослушание лично им, главным демоном развратного мира. — А ты изменилась, — видит ведь, как та отчаянно сдерживает себя, чтобы не послать его к божьей матери, и демонстративно проходится языком по оголившимся клыкам, — милая Исабель. Он разворачивается на одних каблуках недавно купленной пары туфель, вновь прикуривая, и тихо смеется в ответ на все-таки вырвавшееся нелестное пожелание, схожее со змеиным шипением. В его глазах давно господствует жажда обладания ангельской невинностью, и несгоревшая ненависть какой-то пусть и красивой, но шавки ему абсолютно не интересна. И столь пренебрежительное поведение на этот раз спускает ей лишь потому, что та подсобила с поиском. Франция встречает его до безобразия приветливо: пропавшее на несколько дней солнце вдруг решает явить себя миру, по-прежнему оставаясь ненавязчивым пятнышком где-то в небе, и все вокруг ходят до жути довольные, от чего натянутые нервы Падшего норовят вот-вот лопнуть. Он, кажется, каждой клеточкой предвкушает скорую встречу с долгожданным трофеем, мечется по французской столице и срывается на спрятавшимся во дворе мусорном контейнере, когда даже спустя два с половиной дня так и не находит его. Вновь обращаться к младшим — глупо и недостойно, а от нетерпения уже плохо слушаются руки. Ему бы по привычке оторваться на ком-то совершенно не виновном, но он понимает — не то, не хватит, не поможет. Элиотт чувствует себя чертовым психопатом, хотя, быть может, он им и является? Позади остается мост Пон-о-Чандж, когда юный демон, почти оказавшись в законных владениях площади Шатле, оглядывается невзначай, замедляется и в итоге полностью оборачивается, останавливаясь. Цепкая ухмылка расползается по его губам, когда тот вновь затягивается глубоко, взглядом пробегаясь по башне Цезаря и ее практически близняшке — Серебряной, вовлеченных в архитектурный ансамбль дворца Консьержери. Задумавшись, он шипит почти беззвучно, не замечая, как дотлевает сигарета, пока та не начинает обжигать пальцы. Этот ангел либо ужасно изворотлив, либо безумно везучий, думает Демори, немыслимый раз обходя улицы Парижа. А на самом деле, ребенку всего-навсего совестно. Он обещал, он клялся самому себе, но душа пойманной бабочкой трепыхается, рвется к Парижу, к любимым людям, и мальчишка сдается — вырывается из небесных оков примерно на часик раза два в неделю, если не в две. Падший не понимает человеческих воздыханий в сторону Триумфальной арки, что на площади Каррузель, и спокойно проходит под ней, но ведёт невольно бровью, взглядом пробегаясь по размерам развернувшегося перед ним музея. Он хмурится, озадачившись целью своего нахождения в этом месте, размеренно обходит толпы туристов и замирает в ту же секунду, стоит краем глаза заметить знакомую копну русых волос. Попутно рассматривая стеклянную пирамиду Лувра, Светлый привычно осторожно плывет среди людей с этой его теплой улыбочкой, и позвоночник демона прошивают взбудораженные мурашки. Черт возьми, он действительно готов отдать все, лишь бы собственноручно заставить это маленькое чудо стонать его имя. Касается плечом легко, но ощутимо, усиленно концентрируется, вспоминая все актерские уловки, и даже слегка придерживает похожего на испуганного ежика юношу за хрупкие, почти не пострадавшие плечи. — Ой, прости. Не заметил тебя… Цел? — сканирует проявляющиеся на чужом лице эмоции, улыбаясь лживо-обаятельно и буквально чувствуя, как собеседник в миг становится менее напряженным. — Впервые в Париже? Чуть замешкавшись, вновь извиняется, наконец отпуская и, получив пару неуверенных кивков, возможно, на два вопроса сразу, протягивает руку, выдавая простое: — Элиотт. И все прогнившее нутро в нем злорадно рокочет, чуть не выдавая хозяина дьявольским мерцанием в глазах, потому что невинный протягивает руку в ответ с более уверенным: — Лука.